Темная комната — страница 5 из 47


Общество за столом утомляет непривычного к разговорам Гельмута, и, заполучив свою порцию, он вообще ограничивается односложными репликами. Поведение Гельмута не удивляет Гладигау, они с учеником часто работают в тишине. Но родители смущены видом и дурными, как им кажется, манерами сына; мать – его неумением вести себя за столом, отец – жадностью до еды и отвисшими щеками.


Гладигау хочет сфотографировать праздничное застолье. Устанавливает камеру, дает указания официанту и располагается по правую руку от Гельмута; мать с отцом сидят по левую. Вешая портрет на свободное место на стене, мутти вдруг понимает, что это первая семейная фотография, на которой Гельмут оказался не между родителями. Гладигау выглядит веселым, папи – немного уставшим и серьезным, а самой себе она кажется робкой. Чуточку смущенной, что ли. Гельмут так и держит ложку в руке, и салфетку из-за воротника не убрал. Трудно сказать наверняка, мешают мягкие круглые щеки, но что-то в лице сына говорит мутти, что он еще не проглотил последний кусочек своего мороженого.

* * *

С начала войны не прошло и двух лет, но она прочно вошла в повседневную жизнь. Люди приучились экономно питаться; расточительство порицается; любые запасы должны идти на общее благо. На семейных портретах, которые вставляет в рамки и упаковывает Гельмут, женщины часто одеты в черное. На свадебных фотографиях жених почти всегда в форме. Приносят новорожденных, чтобы послать снимок отцу на фронт. Приходят солдаты, чтобы оставить карточку на память матери, сестре, возлюбленной.

* * *

Гельмут много ходит по Берлину, исполняя поручения Гладигау. Он по-прежнему ежедневно бывает на вокзале, считает там поезда и следит за расписанием, но еще в свободное время он берет камеру и выбирается в город.


Поздней весной 1941 года дни стоят холодные и чаще всего хмурые. Не лучшая погода для фотографа, но Гельмуту не терпится достичь совершенства. На отложенные из зарплаты деньги он каждую неделю покупает катушку пленки. У него большой обеденный перерыв, а иногда, если все сделано, Гладигау и вовсе отпускает его на полдня. По воскресеньям Гельмут под руководством Гладигау печатает в темной комнате свои заветные фотографии. Скромные опыты, ряды за рядами, на остатках бумаги, обрывках да обрезках.


Почти на всех снимках изображены люди, много людей. Гельмута притягивает толпа, оживленные улицы, ему нравится схватывать толчею, движение. Щурясь и кивая головой, Гладигау с восхищением разглядывает снимки Гельмута, развешанные на веревках в темной комнате для просушки. Вот он, Берлин, говорит Гладигау. Вот она, жизнь. Фотографии поражают его чувством движения. Откашлявшись, он говорит Гельмуту, что у того глаз настоящего фотографа.


Эта ревнивая похвала сказана от сердца, но через силу. Гладигау вдруг становится душно в пропахшей реактивами темноте. Его помощник, однако, никак не реагирует на лестные слова: молча стоит рядом, хмурится и обводит фотографии критическим взглядом неярких глаз.


Позже, когда Гладигау ушел и с уборкой было покончено, Гельмут раскладывает просохшие отпечатки на большом столе и еще раз их просматривает. Рядом лежит новый блокнот, начатый шесть недель назад и уже почти полностью исписанный его неразборчивым почерком.


Теперь Гельмут воплощает свой замысел не на вокзале, а в городе: он не просто так фотографирует, а систематизирует, фиксирует, подсчитывает. Безлюдные улицы заносятся в одну колонку; улицы, на которых встретилось от одного до десяти человек, – в другую; от одиннадцати до двадцати – в третью; а если на улице оказывается более двадцати человек, то такую улицу Гельмут фотографирует, а потом считает людей по снимку.


С каждой неделей колонка пустых улиц удлиняется, а колонка улиц оживленных делается короче. С каждой новой вылазкой в городе все сложнее найти и заснять скопления людей, зато теперь на оживленную улицу можно расходовать больше времени и пленки. Фотографии уже не просто документальные свидетельства: композиция, деталь, содержание снимка приобретают особую важность. Гельмут целиком переключается с блокнотов, кажущихся ему теперь зловещими и странными, на фотографии.


Вот он, Берлин, говорит Гельмут, кладя руку на блокнот. Но глаза его прикованы к снимкам. На снимках очереди у магазинов и вездесущие люди в военной форме – идет война. Но сегодня он взглянул на фотографии глазами Гладигау. Обыкновенный большой город. Оживленный и многолюдный. Он с удовольствием смотрит на снимки, как смотрел бы Гладигау: лица, руки, ноги, много голов и много шляп. Блокноты врут, думает он и радуется этой мысли. Он снова чувствует себя в родном городе в безопасности. Это его Берлин, его дом.

* * *

К середине лета Гельмут обзаводится солидным портфолио. Однажды утром, придя на работу, он обнаруживает, что его виды Берлина разложены на широком столе у дальней стены, а над ними стоит улыбающийся Гладигау. Хозяин тщательно разобрал бумажные обрывки, отобрал лучшие снимки, а остальные скомпоновал в хронологическом порядке. Обняв Гельмута за плечи, он ведет его вдоль стола, наглядным образом демонстрируя неуклонно растущее мастерство своего протеже. С каждой неделей все лучше и лучше. В тот день они так и не открывают ателье, проговорив все утро напролет. И Гладигау, и Гельмута переполняет гордость. Особенно приятно Гельмуту становится тогда, когда Гладигау, выбрав лучшую фотографию, просит сделать с нее новый отпечаток специально для витрины.

* * *

Гельмут, воодушевленный похвалой, думает теперь о глубине резкости своих кадров, переднем плане и заднем плане; меньше проверяет фокусировку; полагается больше не на приборы, а на глазомер. Он экспериментирует, пытается, увеличивая выдержку, передать повседневную суету, размытые, вечно спешащие фигуры. В следующие несколько недель Гельмут фотографирует с самых разных ракурсов и точек. К сентябрю остались позади пустяки вроде крыш домов и поваленных фонарных столбов, перерос он и съемку сквозь стекла движущихся трамваев.


Упоительное осеннее утро, Гладигау фотографирует свадьбу. Уходя, вкладывает в руку Гельмуту катушку. Говорит: у тебя есть час-другой. Отсними ее целиком. Стыдно потерять такой день.


Гельмута, как магнитом, тянет к людям: на рынки, школьные площадки, оживленные торговые улицы. Как привязанный, следует Гельмут за толпой. Сделает один-два кадра и идет дальше; ателье забыто, чудесный свет увлекает его вперед и вперед. Он долго блуждает по глухим, почти безлюдным улицам, потом вдруг слышит чьи-то голоса и идет на звук. Ныряет в переулки между домами и оказывается на пустыре, откуда и доносятся голоса.


Грузовики, вокруг них люди в форме; они кричат, толкаются. Сто, может, сто пятьдесят человек: кто мечется, кто куда-то идет, кто стоит неподвижно. Гельмут прячется за невысокой стеной и начинает фотографировать. Объектив ловит валяющиеся в беспорядке вещи: одежду, кастрюли, коробки, мешки, раскиданные прямо на голой земле. Рядом с джипом какой-то офицер выкрикивает приказы, и от его пронзительного резкого голоса Гельмут за стеной пригибается еще ниже. Вытирает потные ладони о брюки, пальцы не слушаются; ставит камеру на кирпичи и быстро оглядывается.


Он здесь не единственный зритель. На той стороне пустыря перед подъездом стоят люди. Они гораздо ближе его к происходящему, но как пробраться сквозь толпу? Приказы раздаются громче, заводится мотор. Гельмут тянется за камерой, ему страшно, но больше всего он боится упустить кадры.


Там делят на группы цыган и заталкивают в грузовики. Блестя золотыми зубами, цыгане переругиваются с людьми в форме. Плачущие дети жмутся к матерям и прячутся за их широкие яркие юбки. Девушки кусают за руки солдат, выдергивающих у них из ушей и волос драгоценности. Мужчины отвечают на удар ударом, но снова получают пинки. Женщины отталкивают хватающие их руки и убегают, но недалеко. Вскоре, уже без сознания, они оказываются в грузовике вместе с остальной своей родней.


Гельмут напуган и взвинчен. Руки потеют и дрожат. Он щелкает, взводит рычаг и снова фотографирует – так быстро, как только позволяет камера, и все-таки медленно. Кляня собственные пальцы, немощные и влажные, он меняет пленку, судорожно наводит на резкость.


Видоискатель ловит глаза какого-то цыгана, тот кричит, тычет в его сторону пальцем. Взгляды обращаются к Гельмуту. Он видит испуганные сердитые лица в платках, шляпах, фуражках, обращенные к нему взгляды. Его сердце сжимается. Вспомнив того солдата на вокзале, он закрывает лицо руками. Слышит, как ему кричат: «Стой, вставай!» Но может только развернуться и пуститься наутек.


Камера бьет в грудь, звякает объективом о ребра, ремнем тянет шею, а Гельмут, петляя, несется подальше от сердитых глаз и голосов. Дорога вся разбита. Угодив ногой в канаву, Гельмут оступается и, выставив правое плечо вперед, летит на каменную землю – одна рука молотит по воздуху, другая висит немощно, мертво, грузно. И – камера в вытянутой руке, чтоб не разбить.


Падение стремительно, как порез бритвой: тот же всполох испуга, сменяющийся болью. Он вскакивает на ноги и снова бежит, не смея оглянуться. Обратно по почти безлюдным переулкам, по глухим улочкам, через рыночную площадь. Быстрее в ателье Гладигау, остановиться хоть на секунду, подождать трамвая – страшно.


Под ногами мелькают булыжники, мимо проносятся стены, окна. От страха его рвет, все тело дрожит и сотрясается. Он тужится, кашляет, хватает ртом воздух. Никто не кричит, не гонится, но Гельмуту чудятся тычущие в него пальцы, визжащие, толкающиеся люди, и ужас снова гонит его вперед. Быстрей к родному дому, вокзал позади, теперь переулок, рука мотается из стороны в сторону, при каждом тяжелом шаге камера под пальто колотит в жирный мягкий живот.


Вот и ателье, стучать не нужно, не нужно отзываться. Только камеры, рамки, темная комната, касса. Безопасно, привычно и покойно. Пот, подсыхая, холодит ноги и спину, а на пальто и подбородке хлопьями застывает рвота. До прихода Гладигау Гельмут тихо, не шевелясь, сидит за прилавком. Подошедший хозяин в полутьме ворчит, что у Гельмута с самого обеда висит табличка «Закрыто».