Темная охота — страница 30 из 77

твернулся.

— Вздумалось нашему теляти волка поймати, — услышал он стариковское шамканье. — Личико беленько, разума маленько.

Егору даже отвечать не хотелось. Надо было заново строить планы своего спасения, надо было любыми силами выжить, только выжить и дойти до людей. И пусть лешие глумятся над ним сколько хотят, в конце концов это маленькое, почти позабытое на земле племя имеет право не любить человека, более сильного, мудрого и приспособленного для борьбы и жизни. И Егору хотелось доказать им, что он — человек, и сдаваться он не собирается. Ему стало стыдно своей слабости, и он снова разозлился, на этот раз на себя.

— Ладно, — сказал он сам себе, — попсиховал и хватит. Поехали дальше, Егор.

Он медленно вернулся к избе, остановился против девочки, посмотрел пристально в ее глаза — светлые, с темными крапинками вкруг зрачков и сказал:

— Дайте мне мой топор, нож, спички и еды немного. Больше мне от вас ничего не надо. Спасибо за все и прощайте.

Девочка не отвечала, он полюбовался ее красивым лицом, чистой кожей, не тронутой загаром, и добавил:

— Жаль, что такая красавица — и не человек. Кто хоть ты на самом деле? Имя-то у тебя есть?

— Зови как хочешь, — улыбнулась девочка. — Мне все равно.

— Хорошо, я назову тебя Машей. У людей в сказках живут такие Машеньки, в лесу с медведями.

Он попытался вспомнить, что читал или слышал об этом племени, полусказочном, обросшем легендами и небывальщиной, но вспоминалось мало, только запал в памяти древний заговор:

«Дядя леший, покажись не серым волком, не черным вороном, не елью жаровою, — покажись таковым, каков я».

Вот они и показывались Егору людьми и, может быть, даже именно в таком виде, в каком он ожидал их увидеть: любимица русских сказок Машенька, сиволапый дед-лешак, добрый молодец в колпаке набекрень, мальчуган-пострелец… Театр, декорации, грим, фальшивка, обман, мираж…

— Это не вас Лицедеями зовут? — догадался Егор.

— Зовут и так, — ответила девочка Маша, — от имени что изменится.

— А Дёйбу вы знаете?

— Как не знать. Знаем. Дёйба здесь все время живет, это мы пришлые.

На пороге появился долговязый молодой человек в странной одежде: строгий черный костюм, лакированные туфли, цветастая рубашка, галстук-бабочка и круглые черные очки, сдвинутые на нос.

— Ну, как? — хвастливо спросил он, поворачиваясь и одергивая пиджак. — Так-то не боязно? А?

И, мигнув сразу обоими глазами, засмеялся.

— Не боязно, — ответил Егор. — Что мне вас бояться? Хоть и нежить вы, а все-таки на людей похожи.

— Вот уж не скажи! — протянул мужик. — Ты нас с собой не путай. Наш род вашему не чета. Мы подревнее будем, чем вы, люди.

— А что же вас так мало осталось? Повымерли, что ли?

— А это у тебя спросить надо. Ты ведь человек, с тебя и спрос, что и нас мало осталось, и зверей, и деревьев. А чем ваше покорение природы оборачивается, знаешь? Знаешь, конечно, как тебе не знать. А мы — наоборот, неотделимая часть от всего живого, мы не против природы, а с ней заодно. Вы природу губите, а выходит, что и нас. Ясно?

— Нет, — сказал Егор, — не ясно. Что толку от вашей жизни? Что вы создали за свою историю? Душой природы себя объявили, в разные личины рядитесь, то птичкой, то паучком, то елочкой станете. Хорошо вам так, наверное, ни о чем думать не надо, живете, как деревья, что тыщу лет назад, что сейчас. И что изменится, если вы и вовсе вымрете? Кому вы нужны? Нет, Лицедей, только наш путь и был верным, пусть трудным, пусть ошибались мы, но только мы, люди, в ответе и за себя, и за природу. Это не вы, а мы — душа природы, плоть от плоти ее, кровь от крови. А вы паразиты, приспособленцы. Вот теперь мне и ясно. Ну ладно, прощайте Лицедеи, пошел я.

— А никуда ты от нас не денешься, — спокойно сказал мужик и затуманился, исказился телом, разбух и стал распадаться на части.

Егор отвернулся от неприятного зрелища.

Даже гадать не хотелось, во что сейчас превратится Лицедей.

А превратился он в стаю разноцветных бабочек, больших и маленьких.

И бабочки, не размыкая строя, поднялись вверх, к вершинам деревьев, и пропали из вида.

— Чтоб тебя птицы поклевали! — прокричал вслед Егор, и обратясь к Маше: — Ну, а ты чего ждешь? Давай в ящерок превращайся, в букашек-таракашек, в бабу-ягу, в медведя, в сохатого, в черта рогатого. Ну, что стоишь, Машенька? Все равно таких девушек не бывает.

— А такие бывают? — спросила она и, поколебавшись в воздухе, превратилась в большую яркую птицу с девичьей головой.

— Бывают, — твердо сказал Егор, не отворачиваясь. — Птица Сирии называется или Алконост. Эка невидаль! Давай теперь, пой свои песни, завораживай меня. Все равно я тебя не боюсь.

— И запою, — сказала птица.

И в самом деле, запела. Пела она хорошо, только слов в той песне не было и чудилось Егору, что тайга вокруг него изменяется, и он сам растворяется в ней, в каждой жилке листа, в каждой твари, в каждой песчинке и ощущение это было новым для него, непривычным, странным, но все же приятным, и ему даже противиться не хотелось этой песне, а слушал он ее, и вот — он уже не он, и не Егор он вовсе, и тела нет у него, и душа рассыпалась средь деревьев…

Глава пятая

Кто-то ходил в темноте, поскрипывал половицами, шмыгал носом, всхлипывал, пришептывал, шлепал босыми ногами и временами чьи-то мягкие лапы касались Егора. Веки у Егора тяжелые, открыл он глаза с трудом, разлепил ресницы и увидел, что лежит он на кровати, в той самой квартире, откуда ушел после развода. Ночь на дворе, луна в окно смотрится, тихо вокруг.

— Нина! — позвал Егор, — Нина, ты слышишь? Я проснулся!

И увидел, что кто-то наклонился над изголовьем кровати, серый и расплывчатый в полутьме, щетинистый, мятый, ресницы как пух свалявшийся. Моргает, сопит, зубы скалит, руки протягивает.

— Кто ты? — вскочил Егор на ноги.

И страшно самому, к стенке спиной прижался, кулаки сжал. А тот губы разжал, зашамкал и заговорил ватным голосом:

— Не бойся. Домовой я. Живу я здесь, один на весь город остался, плохо мне одному. Человека живого искал, насилу нашел, скучно мне без людей, голодно. Дай тюри, Егор, есть хочется.

— Какой еще тебе тюри? — разозлился Егор. — Уже и в городе от вашего племени нет покоя. Где Нина?

— Нет никого, — говорит домовой, а сам все всхлипывает, нос рукой утирает и улыбается сквозь слезы. — Умерли, наверное, все, ты один остался. Дай тюри, Егор, или пирога. Голоден я.

Отстранил его Егор рукой, с кровати встал, по комнатам прошелся. Все на месте, одежда его на стуле висит, толстым слоем пыли покрытая. Холодильник открыл, а там все плесенью заросло, видно, электричества нет давно. Краны заржавели, пыль и запустение в доме. Выглянул он в окно, и тошно ему стало. Ни звука, ни гудения машин, ни света окон. Пусто и сумрачно, как в степи.

Вышел Егор на улицу, а она вся мусором завалена, крапива растет под окнами, асфальт тополиными росточками растрескан, и ни одно окно не горит, ни одна тень за стеклом не шевельнется. Совсем жутко ему стало, побежал он по улице, кричит, эхо от пустых домов отражается, нет никого. Улица в шоссе перешла, а шоссе в лес привело. И рассвело. Солнце встало, малиновки поют, кузнечики под ногами порскают. Речку вброд перешел, пескари ноги щекочут. И так уж одиноко Егору, как никогда раньше. И слышит вдруг человеческие голоса. Побежал он туда, выбежал на большую поляну, а там — люди. Ходят неторопливо, разговаривают.

И выходит ему навстречу Нина, светлая, тонкая, руки ему на плечи кладет, в глаза смотрит. И чуть не заплакал Егор, прижался к ней, легкой, теплой, живой.

— Как хорошо, — говорит, — что ты жива и люди живы.

— А мы и нелюди вовсе, — смеется Нина и головой мотает. — Мы теперь лешие. И я тоже. Ты один и остался человеком.

Худо стало Егору, на землю повалился, лежит, плачет, землю кусает, а Нина стоит рядом на коленях и гладит его по голове.

— Хочешь, — говорит она, — я в яблоню превращусь? Или в птицу? А может быть, в рыбу? Хочешь?

Замотал головой Егор, сказать слова не может. И встала Нина, засмеялась, корешки из ног пустила, листьями оделась и стала яблоней. И чувствует Егор, что и сам он в землю ногами входит, меж камешков корнями путь ищет, ввысь вытягивается, расчленяется на ветки и листья, и стал он тополем, и хорошо ему и тревожно…

— Не плачь, Егор, — говорит ему кто-то. — Спишь, а плачешь. Все лицо мокрое.

Это Маша склонилась над ним и прикасалась холодными пальцами к его щекам, слезы утирала, успокаивала. И Егор почувствовал себя таким уставшим, таким слабым и маленьким, что даже огрызаться не хотелось, и говорить ничего не хотелось. Он лежал на спине, смотрел в небо неподвижно и плакал без звука, одними слезами. И Маша вновь изменила свое обличье, и уже не девочка это, а взрослая женщина с тяжелой русой косой, заплетенной вкруг головы, и мониста позванивают на груди при движении. И лежит Егор на поляне, среди высоких ромашек, и шмели гудят, и ни облачка в небе, и медом пахнет.

— Посмотри, Егор, — говорит Маша, — разве плохо у нас? Посмотри вокруг и слезу осуши.

— Эге-ге! — послышался рядом голос Лицедея. — Ты вот скажи, Егор, зачем к нам в лес пришел? Что тебе, своего города не хватает? Мы же к вам не ходим.

Егору и спорить не хотелось, и поворачиваться было лень, чтобы хоть на мужика посмотреть — в каком он там виде появился. Но плакать перестал, вытер слезы, на солнце высушил.

— Что с вами говорить? — сказал он немного погодя. — Мы никогда не поймем друг друга. Живите как хотите, и нам не мешайте. Покажите дорогу к людям. Мне от вас больше ничего не надо.

— Да мы-то вам ничем не мешаем, — сказал мужик откуда-то из ромашек, — а вот вы нам ох как мешаете! Так за что же вас любить и миловать?

— Так я теперь за всех людей отвечать перед вами должен? Ну и делайте что хотите, только я вам так просто не дамся.

— Нужен ты нам, — пренебрежительно сказал Лицедей, — захотели бы, давно тебя на корм травам пустили. Живи уж.