Темная охота — страница 72 из 77

— Извините, вы тут двоих таких, плечистых, с тюками, не заметили? — спросила она у пожилой вахтерши.

— Нет, не видала… Мало ли ходят, — безо всякого интереса ответила та.

— Но вы-то, наверно, помните, хотя бы примерно, кого сегодня пропустили?

— А кто «фотку» показал, — так вахтерша называла пропуск, — того и пропустила. Мне-то что? Я им в глаза не смотрю.

Сонное равнодушие вахтерши сразу облегчило душу Светы Коноваловой. Она и сама невольно зевнула. «И действительно, мало ли… — отмахнулась она от смутной тревоги. — Ну, рабочие какие-нибудь… Пижоны. Что ж такого — ну, чистят сапоги… Теперь же все, эти — панки… А что злые — так от тяжести, наверно».

Николай Окурошев в эту минуту кончил свое выступление и слабо удивился тому, что совсем не волнуется и вообще ему наплевать, что с ним теперь будет. Ему стали задавать вопросы… Потом он спустился со сцены и, сидя в первом ряду, выслушал речи оппонентов и своего руководителя. Что-то они ругали, что-то хвалили, но Николая потянуло в сон: он понял, что самое страшное уже позади и все происходящее вокруг уже не имеет никакого значения.

Он едва вспомнил о последнем акте ритуала: надо опять подняться на трибуну и всех-всех по очереди поблагодарить… Он лихорадочно стал вспоминать имена-отчества, и когда председатель совета дал ему слово, рывком вскочил с места…

Видно, кровь при рывке резко отлила от головы— в глазах Окурошева потемнело вдруг, и он ощутил, что пол уходит у него из-под ног. Он невольно махнул рукой, пытаясь ухватиться за подлокотник.

Сцена с трибуной, развешанные на стене плакаты, члены ученого совета, плафоны над головой — все взвилось винтом перед его глазами. На миг он потерял чувство верха и низа…

И вдруг в этом пустом и кромешном пространстве пальцы наткнулись на какую-то узкую и скользкую, но устойчивую опору. Будто в полусне Николай крепко ухватился за нее. А в плечо его до боли вцепилась огромная ручища и поволокла куда-то вверх. Николай сразу успокоился и обвис. Под ним тихо захрустело, и он опустился на мягкое.

— Эк валится, — раздался сверху голос — будто пустые ведра загремели. — Чудной. Навродь не пил, а валится.

— Не ори, — стрельнул со стороны другой голос, негромкий, но жесткий и властный.

Темень кругом стояла беспросветная. Николай сидел, привалившись боком к какому-то поручню, боялся дохнуть и шелохнуться и только бестолково крутил головой. Запах в нос бил резкий, но очень приятный: тянуло ночной луговой сыростью; к нему примешивались волны запаха животного — и вот Николай уловил на слух близкое лошадиное пофыркивание. Глаза начали привыкать к темноте: не далее, чем в трех шагах, обозначились конские силуэты, а возле них — тени двух неподвижно стоящих людей. Николай пристальней вгляделся в темноту. Показалось ему, что и вправду очутился он посреди широкого луга. С одной стороны луг ограничивала совсем черная полоса, похожая на далекий лес, а с другой луг сливался с непогожим ночным небом. Скользкий поручень, за который Николай все еще невольно держался рукой, оказался бортом телеги, а мягкая опора — постеленной на дно соломой.

— Щукин. Растолкуй, — снова лязгнул жесткий, повелительной отчетливости голос.

Возле Николая шумно зашуршала соломой, задвигалась огромная какая-то туша; вместе с ней и телега пошевелилась, хрустнула раз-другой колесами.

— Глядь сюда, — тихо звякнули почти над самой головой ведра.

Николай робко повернулся на голос. Около него еще немного повозились — и вдруг снизу поднялся желтоватый свет: под рогожей на дне телеги скрывался маленький мутный фонарь с чадящим язычком пламени внутри. Он прояснил тьму над телегой и вокруг не более, чем на три шага.

Николай искоса глянул на тех, что стояли с конями. Оба почти по пояс скрывались в густой влажной траве. Один из них был худощав, стоял в профиль к Николаю совершенно неподвижно, точно восковой, всматриваясь куда-то в сторону леса. Лицо его, скрытое тенью конского крупа, различалось слабо. Голова второго была и вовсе загорожена, однако конь, стоявший перед ним, вдруг подался назад и мотнул головой, открыв его на мгновение… Не поверив себе, Николай уловил знакомые черты инженера Гулянина.

— Будя ворон считать… — Огромная ручища нагло подхватила Николая за подбородок и повернула в свою сторону.

Прямо перед его глазами, чуть ли не вплотную, возникла широченная заросшая физиономия. Торчащие в стороны русые лохмы и прямая лопата бороды светились над фонарем сквозным соломенным блеском. Глаза лешака блестели открыто и ясно, но как-то нехорошо, водянисто, насмешливо и корыстно высматривая что-то во взгляде Николая. Нос сидел в усах смешной картошкой, а под ним размахнулась широченная примирительная ухмылка. Концы усов шевельнулись в стороны, и Николай подался назад, ощутив дух старого перегара и огуречной закуски. Физиономия ухмылялась по-приятельски, гниловатые зубы торчали под усами, усы ворочались и топорщились— по всему видно было, что физиономия старается войти в доверие.

— Щукин, чего цацкаешься? — отрывисто, почти гортанно окрикнул худощавый.

Лохматый детина набросил на фонарь рогожку, и разом захлопнулся сверху чернильный мрак.

— Ну, глаза попривыкли?.. Проморгайся, — заговорил детина, одыхивая лицо Николая влажной тяжелой теплотой. — Гляди к лесу. Там сторожка стоит… Ну, так и не видать ее. Мы щас схоронимся за речкой. — Он махнул рукой куда-то в луговую тьму, в сторону противную лесу. — Тихо засядем. И ты тихо тут сиди. Как от сторожки поскачет кто к реке, так и вовсе нишкни. Тебя не приметят. А только заслышишь скач, сразу дай нам знать. Такой вот знак дашь. — Он приподнял рогожку одной рукой, а другой— фонарь: вихрем скакнули кругом тени. — Живо поднял, нам посветил — но смотри, чтоб от лесу не видать было, как светишь: держи рогожку пошире, прикрывай. Посветил — и опускай сразу. А как мимо пропустишь, послушай, много ль их будет. Ежели не один поедет, а более, снова подними огонь — и опускай сразу. За спинами их останешься — опять же приметить не должны. Уразумел?

Николай пребывал как бы в легком оглушении. Он кивнул рассеянно, а потом еще и плечами пожал.

— А кто поедет? — спросил он, сам не заметив своего вопроса.

— Очень хороший один человек, — легонько причмокивая и похихикивая сообщил детина. — Оченно ндравится он нам. Желаем потолковать с ним по душам.

— Ты горазд языком молоть, — осек его худощавый. — Хомка — грязь, продаст за понюшку. Станет княжий сапог слюнявить… Откупимся сами.

— Ага-а, — протянул детина.

Николай понимал плохо, долго доходило до него, что сводят счеты с каким-то ненадежным дружком.

— Холуй! — вскрикнул вдруг худощавый: звук его голоса раздался так, будто топор с глухим хрустом воткнулся в сухое полено. — Как коней держишь!

Фигура того, в ком Николай признал инженера Гулянина, будто бы наполовину вросла в землю.

— Пора. Тронули, — отчеканил худощавый и, мягко, беззвучно выскочив из травы, вмиг оказался в седле.

Что-то светлое мелькнуло в темноте. Николай пригляделся: на ногах худощавого едва не сверкали во мраке, как гнилушки, белые роскошные сапоги.

Он тронул коня, отошел на несколько шагов и вновь, но мягче, прикрикнул на инженера Гулянина:

— Не мешкай!

Теперь Николай уже не сомневался: перед ним беспомощно и потерянно копошился у седла именно инженер Гулянии. То он все будто прятался от Николая за конями, а сейчас неловко и смешно отворачивался и пригибался — но еще явно надеялся, что Николай не признал его.

— Щукин. Пособи, — потребовал худощавый. — И сам не тяни.

Детина уже вылезал из телеги, покряхтывая, посмеиваясь. Телега трещала и раскачивалась под ним, будто лодка на крутых волнах. Он ухнул в траву и зашумел ею, будто водою.

— Э-эх. Пигалица. — Он легко приподнял инженера Гулянина за шиворот и за штаны — и пристроил, точно куклу, в седле. — Держись. Слетишь по дороге — до утра в траве не отыщем… Ух! — Он взгромоздился на своего коня, и тот, бедный, даже припал на задние ноги.

— Дрянь-людишки, — тускло усмехнулся худощавый. — В седле не держатся. Трясутся, как сукины дети. Ни на что не годятся. Возиться с ними — убыток один. Не сунусь больше.

Он повернул было отъезжать, но что-то удержало его, конь замер — и Николай почувствовал на себе жесткий колющий взгляд. Лицо худощавого никак не различалось в темноте, но Николай ясно видел неким внутренним увеличительным взором, открывшимся, должно быть, от страха, как сузились зрачки, пристально его изучавшие, и неуловимая, волнистая улыбка скользнула по губам, и тонкие ноздри едва колыхнулись от скоро угасшего гнева.

— Что смотришь? Не нравится? Потерпишь. Куда денешься? Некуда тебе теперь деваться. Продан уж. Ты уже наш. Раздумывать надо было раньше. — Худощавый говорил негромко и будто нарочно смягчая себя, но в голосе слышалась холодная и беспощадная власть, и от металлической отчетливости голоса жутко делалось на душе. — А теперь молчи. Никуда не денешься. Нашу-то службу принимал. Так пора отплачивать за нее, пора вернуть должок. Не вздумай предупредить этого, кого ждем. Он — лютый. Только тебя заслышит — слова не даст сказать, порубит в капусту. Из наших он. Старых. А не посветишь — пропадай тут. Окалеешь, как кутенок. А у нас по сторону дороги еще один сидит такой же… доносчик. Он посветит, коль ты скурвишься. А и оба скурвитесь — все равно наш будет. Не уйдет. Но гляди. Сам свою шкуру береги и выручай. И помни: никуда не денешься.

Николая едва не мутило, его влекло зарыться с головой в солому.

— Ну, пуганул молодца, — похохатывая, проговорил дружелюбно детина. — Не бойся, барич. Сиди себе. Огоньком поиграешь — и будет. А коченеть начнешь — там тебе зипунок прибережен, накройся им. И хлебец там, под зипунком. И сиди себе целехонько, барином.

Рядом будто пролетела невидимая ночная птица, только перья крыльев ее стремительно и чуть слышно свистнули на взмахе, и прохладный воздух мягко колыхнулся волною. Николай весь омертвел: то не птица пронеслась мимо, а смеялся худощавый.