Адда Дьеруп родилась в 1972 году. Как автор дебютировала в 2005 году сборником стихов «Монологи Мосье». Мосье – напоминающий демиурга персонаж со склонностью к черному юмору и болезненным пониманием фиктивности своего существования.
В 2007 году вышел сборник рассказов Дьеруп «Если начать спрашивать самого себя», который получил премию Фонда искусств Дании за первую прозаическую публикацию.
Роман писательницы «Наименьшее сопротивление» (2009) получил премию Европейского союза. Главная героиня Эмма Домберновски – женщина за тридцать – полностью посвятила жизнь тому, чтобы заниматься тем, что она называет минимальным гедонизмом мышления: думать, не имея никакой другой цели, кроме получения наслаждения от процесса мышления.
В 2010 году Адда Дьеруп опубликовала «37 почтовых открыток» – сборник стихов, деликатно оформленных в виде открыток, адресованных живым и мертвым, а в 2014 году был издан ее сборник новелл «Поэзия и другие формы упрямства», в который вошли 16 рассказов и 1 стихотворение о людях, не подчиняющихся судьбе и условностям.
В антологии представлены два рассказа Адды Дьеруп из этого сборника.
Гримасы
Он не знал, что мой отец умер, это было ясно по тому, с каким шумом он ввалился в дом через заднюю дверь, насвистывая, с двумя упаковками купленного в дьюти-фри пива и бутылкой «Лафройга», и по тому, как резко застыл на месте, увидев меня, одиноко сидящую в гостиной моего отца, уставившись в пространство перед собой. Бог весть, какой у меня самой был вид. Я еще не успела подобрать подходящее выражение лица. С какой гримасой на лице переживают утрату Бога?
Это был высокий, сильный мужчина, с кистями рук, широкими, как тарелки, и крупными, мосластыми коленями, выступающими между шортами и гетрами. Поняв, наконец, что произошло, он сгорбился и заметно уменьшился, только огромные колени остались прежними. Лицо его утратило форму и обвисло, как будто я перерезала веревочку, на которой держались мышцы. Я заглотила этот его облик в один присест, а когда его глаза увлажнились и затряслись щеки, я всосала в себя и этот образ, как всасывают лапшу. Это было не слишком честно, но так я могла решить свою проблему.
Я настояла на том, чтобы он взял у меня деньги за пиво и виски, заказанные отцом, и вынудила его остаться – под тем предлогом, что мне интересно, откуда он знает папу. Я открыла виски, и после нескольких порций он наконец догадался спросить, кто я.
Несмотря на все препятствия, мне удалось добиться того, чтобы отпевание проходило в городе, в красивой городской церкви восемнадцатого века. Проблемы возникли отчасти потому, что отец в свое время сорвал планы местного пастора, который хотел устроить библейский сад из парка, находившегося между церковью и старинной купеческой усадьбой, тогда как отец разными изощренными способами лоббировал идею организовать там дорожки для игры в петанк, обратив мнение большинства в это русло, а также с тем, что издевка была его единственной реакцией на все, от чего хотя бы слегка попахивало метафизикой, и он давно уже перестал платить церковный налог. Но мне хотелось, чтобы все прошло именно так. Иначе бы все состоялось в часовне при кладбище, находящемся за городом, в этой груде красных кирпичей, сложенной в семидесятые годы. Это оскорбило бы эстетический вкус отца так же, как оскорбило мой собственный.
Я решила рискнуть, оговорила по телефону с пастором день похорон, дала объявление в газеты, забронировала номера в гостинице и только после всего этого пришла к нему в офис на обязательную встречу за два дня до церемонии. Он открыл базу данных с членами Датской народной церкви и, разумеется, фамилии отца в нем не обнаружил.
Раз так, то я, собственно, не могу вам ничем помочь, да и вашему отцу, наверное, не хотелось бы этого, сказал он извиняющимся тоном и поискал для порядка еще раз.
Понятно, сказала я и предложила ему внести пожертвование. Он не стал отказываться, но думаю, что сделка состоялась потому, что он представил себе гостей, пришедших напрасно, и мои горькие, искренние слезы о папе, с которым так все непросто, тоже внесли свою лепту. Благодаря этим слезам у него появился повод утешить меня и сказать, что мой отец все-таки тоже был человеком неординарным и разносторонним. Я не перебивала его, он говорил, пока его голос не стал глубоким и мелодичным, его правая рука не прерывала при этом своего скользящего движения взад и вперед по краю письменного стола. Мне нравилась эта рука. Она не была рукой бюрократа, занимающегося канцелярскими бумажками, это была грубая и крепкая кисть.
Почувствовав, что каждый из нас получил от нашей встречи, что хотел, я поднялась из-за стола и сказала, что мне необходимо возвращаться домой. Мы попрощались, и я так долго не выпускала его руку, что ему пришлось переступить с ноги на ногу и повторно заверить меня, что это будут красивые проводы в последний путь.
В церкви он был настолько великодушен, что не стал упоминать в проповеди Господа. Он говорил, уже знакомым мне низким голосом, о простом. О том, что отец понимал толк в антиквариате и красивых вещах, о том, что у него было множество друзей и знакомых в нашем городе, о прелестных букетах, о том, что отец активно интересовался и участвовал в деятельности Морской ассоциации и краеведческого музея. Его рука вторила словам речи, летая по воздуху, я сидела и думала, что с удовольствием открутила бы ее, засунула в сумку и уехала бы из этого забытого Богом городка, ни разу не оглянувшись.
Вечером накануне того дня, когда я наконец могла отправиться домой, я положила в конверт пять тысяч и бросила его в почтовый ящик церковного офиса. Священник с лихвой отработал эти деньги, так я считала. Вместе с деньгами я вложила в конверт письмо, выражавшее мою благодарность и надежду на то, что когда-нибудь наступит день, и многие люди смогут порадоваться библейскому саду, разбитому где-то, пусть и в другом месте. Мне было неприятно опять поднимать эту тему, но я хотела снять все сомнения относительно того, на чьей я стороне.
На острове не было крематория. Тело моего отца должны были сжечь на большой земле, а урну захоронить на нашем семейном участке на кладбище в Харте. Морская ассоциация попросила разрешения идти за гробом от церкви к парому с флагами и всеми пышно-торжественными примочками. Это были их собственные слова. Я приняла это необычное предложение, мне ничего не было известно про эту традицию, и я собрала все эти мужественные, торжественные выражения лиц, аккуратно сложила их, как складывают скатерти, и положила отдельно на одну из внутренних полочек. Так же я поступала потом и с обычными дружескими шуточками, если была уверена, что папе они пришлись бы по душе. Еще я согласилась на аренду банкетного зала в краеведческом музее и заказала обед с пивом и шнапсом для всех, кто придет на похороны. Набиралось шестьдесят с лишним человек, лично я была знакома всего с несколькими из них, а в лицо знала меньше половины. Я произнесла речь и сама не знала, что говорю. Там были целые подносы слушающих лиц, и к моменту последнего тоста, когда я подняла бокал, подносы были пусты, не осталось ни крошки.
После произнесенной речи я оставила собравшихся и пошла немного побродить по городу. В парке за огромным кустом рододендрона я отыскала дорожку для игры в петанк и немного поиграла небольшими камешками. Потом я села на землю, привалившись спиной к побеленной стене, отделявшей парк от купеческой усадьбы, и выкурила сигарету под теплыми лучами августовского солнца, уставившись на незамысловатый парковый фонтан – самая обычная каменная чаша c чахлой струйкой воды посередине и пара пустых скамеек, установленных по обе стороны. Мне совершенно не хотелось вставать и куда-то идти. Над моей головой груша протягивала ветви из-за каменной кладки стены. Мне захотелось вонзить зубы в твердый плод, я присмотрела себе подходящую грушу и прыгала под деревом, тщетно пытаясь до нее дотянуться. Эти минуты я как раз и помню особенно отчетливо – единственные из того дня. Солнце на стене, зеленая груша и моя тень, прыгающая вверх-вниз.
Когда я вернулась, кофе и выпечка уже были на столе. Все эти одержимые коллекционеры, присутствовавшие среди гостей, по очереди отводили меня в сторонку. Между высказыванием соболезнований и короткими смешными историями они сообщали мне, какие из вещей моего отца они с удовольствием купили бы у меня или выменяли. Я терпеливо слушала, пока они путались в собственных смешанных чувствах, выражениях сожаления и жажде поживы, перебирали пальцами слова и лезли в карман, искали там что-то и не находили. Я взяла все, чему могла найти применение, не предлагая взамен никакой помощи. Вернувшись домой, я обнаружила в кармане куртки письмо с витиеватым предложением выменять кое-что из коллекции. Не помню уже, что конкретно, какой-то английский фаянс или китайские почтовые весы в обмен на два антикварных ковра-келима и древне-римскую золотую монету. Я вернула письмо отправителю.
Зато я раздавала находившиеся в доме вещи тем, кто в последние пару дней зашел попрощаться в менее формальной обстановке с атмосферой папиного дома и предложить мне свою помощь. Кое-кто из соседей, несколько друзей и три незнакомые мне женщины, которым шел шестой десяток и которые, к счастью, пришли в разное время, и все приходившие торопливо пытались дать мне что-то понять, но были при этом слишком тактичны, чтобы облекать свои намеки в слова.
У них можно было много всего взять. Женские вздохи и прикосновения к прическе. Нечто вроде ошеломленной усталости среди друзей. Облегчение, которое испытывали соседи, оттого что трагедия минула их, пройдя совсем рядом. У меня было для всего этого место. Я знала, что позднее все это мне пригодится.
И вещей было довольно, которые я могла раздать. Это еще мягко сказано. Все, чем владел отец, стало моим, вещи, на которые он потратил жизнь, подгребая их под себя. Все мои гости унесли что-то с собой. Кроме одного. В Морской ассоциации он был знаменосцем, шел в первом ряду, и я узнала в нем одного из городских таксистов. Он не поддался на мои приглашения, даже не зашел в дом. Спросил, не нуждаюсь ли я в его помощи, и, узнав, что не нуждаюсь, вежливо распрощался и удалился.
На следующий день я сама отправилась в город на поиски людей, о которых отец рассказывал чаще, чем об остальных. Хорошо он о них отзывался или не очень, сейчас это было не главное. Я приносила каждому небольшой подарок. Пару латунных подсвечников, фарфоровую фигурку, небольшой макет корабля. Я объясняла, что у меня ведь нет места все это хранить, они могут делать с этими вещицами что хотят, говорила, что отца бы это очень порадовало. Говорила все, что приходило в голову и производило нужное впечатление.
Последним в намеченном мной маршруте был знаменосец. Я попросила его присматривать время от времени за домом, пока он не обретет новых владельцев. Он моментально согласился. Я внимательно осмотрела его жилище. Он много путешествовал по Гренландии, я в этом не сомневалась. Я вернулась через полчаса, и, не успел он открыть дверь, как я протянула ему трость из бивня нарвала с серебряным набалдашником. Он увидел трость прежде, чем заметил меня, взял ее в руки и погладил выпуклую поверхность бивня. Когда он поднял глаза, я уже шла по улице.
Это было совершенно лишнее, сказал он довольно резко, впрочем, спасибо. Я поняла, что он имел в виду, но не сожалела о своем поступке. Что сделано, то сделано. Я завершила задуманное.
Так я откупалась от города. Себе я оставила только увеличительное стекло и рубашку, которую я когда-то подарила папе, еще его фотографии, папку с документами, подтверждающими право собственности на дом, и выписки со счетов. Остальное я продала известной аукционной фирме. Оценщик, попав в гостиную, не мог скрыть удивления.
Он, черт возьми, понимал, чем обладает. В его голосе прозвучало уважение.
На этот счет, наверное, могут быть разные мнения, раздраженно отозвалась я и крутанулась на каблуках. Вышла в сад, взяла в руки тяпку и набросилась на сорняки. Где-то через час он высунул голову в окно гостиной. Я ощутила его взгляд у себя на затылке, пот лил с меня, но я не обернулась.
«Хотите, я пришлю вам перечень с оценкой?» – спросил он.
«Да, спасибо», – ответила я и распрямила спину.
Когда паром отходил от причала, я сфотографировала то место, где папа стоял бы и махал мне рукой, одетый в застиранную синюю блузу моряка, в ботинках, купленных в секонд-хенде, и копеечных очках на кончике носа. Я бы хотела, чтобы он меня сейчас видел. Он бы мог мной гордиться. Пыжиться от гордости. Барыга ты мой. Эдакий засранец.
Джон и его собака
Я просыпаюсь раньше обычного, свет очень яркий, выпал снег, и на улице все сверкает. Из окна комнаты мне видно дым, висящий над крышей хозяйского дома. Я одеваюсь и выхожу на улицу. Снег покрылся коркой наста, воздух поскрипывает от мороза. Я пересекаю внутренний двор, заворачиваю за угол и останавливаюсь. Джон развел костер, на заснеженном газоне лежит целая груда, все подряд: одежда, вещи, книги. Набитый конским волосом диван из прихожей тоже валяется в общей куче, разломанный на три части. Как-то раз была страшная жара, и в один из дней у меня все время с обеда и до самого вечера прошло на этом диване, он представлялся мне спокойным черным озером. Совершенно неподвижным. Это было здорово. Мои ладони все еще помнят прохладную гладкую обивку. И вот теперь он в общей куче, куски наполнителя и пружины торчат из обломков. Отвратительно. Мне грустно. День будет нехорошим.
– Иди сюда, – зовет меня Джон. Я иду к нему.
– От них тень, от этих вещей, – говорит он, показывая на костер у себя за спиной. Ее не видно в тени. Он говорит низким, хриплым голосом, наверное, он пьян, и я не понимаю, что он имеет в виду.
– Знаешь, что хорошего в богатстве? – спрашивает он. Я молчу.
– Можно жечь свои вещи, если охота. Ты за них не цепляешься, если ты, конечно, не кретин. Завтра можешь пойти и купить себе другое пальто. Можешь купить себе новый дом.
– Купить новый дом? – спрашиваю я.
– Ну, – говорит он, – не такой здоровый, как этот, а так, небольшой домик.
Свет костра и яркое солнце режут глаза, меня начинает бить дрожь. Она зарождается где-то глубоко внутри, в костях. Хорошо бы костями и ограничилось.
Джон волочет куски дивана по газону и швыряет в огонь. Потом граблями подталкивает их в середину.
– Мне нужно новое полотно для бензопилы, – говорит он.
– Джон… – начинаю я, но слова все куда-то делись.
– Я хочу, чтобы она вернулась, – говорит он со злостью.
– Разумеется, – говорю я. Понятия не имею, почему я так отвечаю, я ничего не знаю о таких вещах. Он поворачивает голову и смотрит прямо на меня. Его глаза покраснели, на щеках и подбородке отросла щетина. Я ловлю воздух ртом.
Я не ухожу, потому что он тоже не уходит. Дым густеет, становится светло-серым, огонь издает сильный гул, как будто кто-то воет там, в глубине пламени. Вой обрывается громким треском, и из плотного дыма сыплются искры. Обломки дивана полыхают, и я чувствую жжение в руках.
Джон вздыхает и трет лицо перепачканной ладонью.
– Пойдем, говорит он. – Мне нужно передохнуть.
Он направляется к дому, я медленно плетусь следом. Мне бы больше хотелось прямо сейчас пойти побродить где-нибудь подальше от дома, ходить до тех пор, пока оно не отпустит, иначе оно засядет во мне глубоко. Сегодняшний день запросто может оказаться нехорошим. Я наступаю на что-то и поскальзываюсь. Это конверт от пластинки. Мне улыбается мужчина в белой рубашке со скрипкой под подбородком. Виктор Третьяков. Я слышу голос Лили. Она четко выговаривает это имя, изо всех сил стараясь, чтобы звучало по-русски.
– Ну давай же, – зовет Джон и уходит на застекленную террасу. Картины сняты со стены и прислонены к ней рядком. У них такой вид, словно они чего-то ждут и волнуются. Какая-то бессмыслица лезет в голову. Это всего лишь картины, которые кто-то нарисовал.
Мы выходим через другую дверь и идем по коридору на кухню. Всякий раз, когда Джон приглашает меня зайти, я сразу направляюсь сюда. Мне надо без его помощи открыть входную дверь и повесить куртку на крючок. Прежде чем приступить к делам, мы выпиваем по чашке чая. Дела всегда находятся. Я держу стремянку, пока он чистит водосточные желоба на крыше, помогаю выжигать сорняки, привожу в порядок дверь. Всегда это мелкие поручения, ничего сложного. Сегодня у меня нет желания ему помогать.
Уже много дней прошло с моего последнего визита на кухню. Он перенес сюда кушетку из комнаты, где он обычно работает, на ней покрывало и подушка. Большой обеденный стол завален газетами и журналами, на подоконнике трубки, которые он курит, обычно они лежат в одной из комнат. До того, как Лили исчезла, они с Джоном жили во всех комнатах, сейчас он, кажется, занимает только кухню и комнату с камином. Только в них по вечерам горит свет в окнах.
Все началось лет пять назад. Дреусен считает, что мне нужно взять велосипед и съездить в Скюттегорен поздороваться с новыми владельцами. Это старые друзья его отца, оба на пенсии. Они привели дом и пристройки в порядок, и теперь там замечательно. Он выписывает мне новый рецепт и говорит, что погода как раз для велосипедной прогулки, он знает, что я люблю прокатиться по дорожкам, ведущим через окрестные поля. Там никогда никого не встретишь.
Дреусен хорошо мне помогает, и я делаю почти все, что он говорит. Я отправляюсь туда на велосипеде и какое-то время разглядываю дом, не вижу, чтобы с ним произошли изменения, я не собираюсь заходить внутрь и знакомиться. Дреусен прекрасно знает, как у меня обстоят дела с незнакомыми людьми, это единственное, к чему он так и не смог меня приучить. Внезапно рядом со мной оказывается Джон, он, наверное, подошел из-за спины. Он успевает заговорить со мной, прежде чем я сажусь на велосипед.
Что ты думаешь об этом домике? В таких обычно доживают старики, передав большой дом детям. Он показывает на домишко, стоящий в стороне, почти у дороги.
– Симпатичный, – говорю я. На большее у меня не хватает воздуха в легких.
– Тебе бы подошел такой? – спрашивает он. – Моя жена хочет его сдать.
– Может быть, – отвечаю я. На самом деле домик меня совсем не интересует.
– Пойдем в дом, познакомишься с ней, – говорит он, и прежде, чем я успеваю что-то предпринять, он уже забирает у меня велосипед и катит его к въезду на участок. Тут из дома появляется Лили. Она идет прямо ко мне, берет меня за локоть и начинает болтать, не выпуская моей руки. Она водит меня по дому и участку и все мне показывает. У них есть картины, старая мебель и множество больших фарфоровых ламп. Сад огромный, и там полно цветочных клумб. Под конец она приводит меня к домику, который они сдают. Мебель в нем хорошая и совсем новая, а в вазе на столе стоят несколько веточек.
– Мне переехать сюда жить? – спрашиваю я. Ко мне вернулась способность дышать, и я не сомневаюсь, что Лили знает ответ на мой вопрос. Ей кажется, мне стоит попробовать пожить тут полгода, а там будет видно.
Джон звонит Дреусену, а потом в муниципалитет, спросить, не могут ли они организовать мой переезд. Я тем временем подрезаю вместе с Лили кусты в саду. Ей достаточно показать мне пару раз, как это делается, и я уже могу продолжать самостоятельно. Она говорит, у нее такое ощущение, как будто мне приходилось делать это тысячу раз раньше. Я чувствую, как газон и небо кувыркаются вокруг меня, не останавливаясь ни на секунду, хотя я этого не вижу. Жду, не вернется ли дрожь, но она не возвращается.
Джон выходит в сад и говорит, что в муниципалитете работают сплошные кретины, он сам обо всем позаботится.
– Ты? – спрашивает Лили.
– Я, – говорит Джон. Последнее слово всегда за ним.
Я помогаю Лили в саду и на кухне. Джону во всевозможных прочих делах. Прошло уже полгода, а они так ничего и не сказали мне, так что мне приходится преодолеть нерешительность.
– Так мне остаться? – спрашиваю я Лили.
– Думаю, да, – отвечает она. – Если все и дальше будет идти нормально и если тебе здесь нравится.
Все происходит очень стремительно. Мои колени подламываются, но Лили подхватывает меня так быстро, что я почти не успеваю ничего заметить.
– Ну уж, – говорит она. – Ну уж.
У меня начинается улучшение. Дреусен говорит, что это просто-таки заметно.
– Деревенский воздух тебе, кажется, на пользу, но мы ведь всегда это знали, правда? – говорит он. Он просит меня передать привет Джону и Лили, пусть звонят ему в любое время.
Они слушают музыку каждый день, перед тем как Лили готовит ужин. Они часто приглашают меня послушать ее вместе с ними. Когда звонит телефон, я знаю, что это они. Дреусен теперь почти никогда мне не звонит, я больше не забываю приходить к нему в назначенное время.
Дверь открывает Лили, она берет у меня куртку. Она же выбирает, какую музыку мы будем слушать, и рассказывает мне о ней. Если у нее нет желания поиграть самой, мы слушаем пластинку. А Джон приносит бокалы и наполняет их. Им он наливает сухой мартини, мне рюмку белого вина. Иногда я пью, иногда нет, мне все равно. Я пью, если вино приносит и разливает Джон, мне нравится именно это. И музыка.
А вот что мне не нравится, так это старые фотографии семьи Лили. Они стоят в гостиной на столе, на обратной стороне каждого снимка подписаны имена и место, где он сделан, и год. На обороте фотографии, на которой двое детей держатся за руки, написано Клара и Карл Хирш, Прага 1934 – Терезиенштадт, 1942. Я отлично знаю, что это значит, мозги есть пока что. Лили каждый вечер зажигает перед фотографиями свечи, а когда их с Джоном нет дома, просит об этом меня. Моя задача – надежно вставить свечу в подсвечник, зажечь ее, и пусть она горит. У меня не хватает на это духа. Я пытаюсь раз за разом, но все равно боюсь, что свеча выпадет. Я зажигаю ее и иду к себе, жду, насколько хватает выдержки. Потом возвращаюсь и задуваю пламя. Остатки свечи выбрасываю у себя в домике.
Самое жуткое в этом – то мгновение, когда я, задув огонек, поворачиваюсь к фотографиям спиной. Клара и Карл хотят, чтобы им вернули их свечку, они идут за мной по пятам до самой двери. Я захлопываю ее у них под носом и быстро иду к себе.
Лили совсем больше не играет сама, пальцы перестали слушаться. Приходит какая-то семья, они хотят купить ее рояль для своей старшей дочки. Они привели ее с собой. Она играет что-то пришедшее в голову, мне очень нравится. Как будто эти звуки извлекает не человек. Непонятно толком, где эта музыка началась и где она закончится. Она длится и длится, пока мама не садится рядом с девочкой и не берет ее руки в свои. Пальцы девочки продолжают играть, и я все еще слышу музыку.
Если вы обещаете, что оставите инструмент у себя, можете его забрать, говорит им Лили. Такая у нее манера добиваться того, чего она хочет. Никогда не обходится без «если». Мне, наверное, больше нравится Лили, но с Джоном не бывает никаких «если». Так для меня лучше.
Лили становится все тоньше и тоньше, и часто заезжает Дреусен. Однажды вечером он появляется совсем поздно. Уходит он только за полночь, и во всех окнах горит свет. На следующее утро перед домом стоит катафалк.
Тянутся очень длинные дни. Я много езжу на велосипеде, очень ветрено, поэтому по вечерам я чувствую усталость. Джон звонит и спрашивает, хочу ли я пойти в церковь на следующий день, он говорит, что соберется много людей. Я говорю нет, бросаю трубку, и мне стыдно. Я запираю дверь и задергиваю шторы. Потом приходит Дреусен и говорит, что мне надо его впустить. Я не хочу его впускать. Слегка ору на него. Он говорит через дверь, что в течение десяти дней мне нужно принимать большую дозу, а сейчас незамедлительно снотворное, у него есть для меня таблетка, он бросает ее мне в отверстие для почты. Я обещаю все выпить. Засыпаю на диване и сплю весь день до вечера. Ночью я выхожу в сад и рву осенние цветы для букета. Я говорю траве и деревьям утешительные слова, но и ругаю их тоже.
«Ведь не Джон же исчез, ведь так?» – говорю я им.
Букет я кладу на крыльцо их дома. Его уже нет, когда я просыпаюсь, как и машины Джона. Он возвращается домой через какое-то время с множеством гостей, двор заставлен машинами. Дреусен тоже здесь. Он стоит во дворе и звонит мне со своего мобильного.
– Ты не забываешь про еду? – спрашивает он.
– Нет, – говорю я.
– Тебе нужно есть, – говорит он. Я обещаю, что буду.
– Скоро их всех здесь не будет, не нервничай, – говорит он, и мне приходится уступить ему, отдернуть занавеску и помахать рукой, чтобы он видел, что со мной не произошло ничего такого.
Два дня спустя двор пустеет. Я размышляю о том, позовет ли меня Джон послушать музыку. Он не зовет, это хорошо. Мне бы не доставило радости слушать музыку без Лили, но вопрос был в том, как сказать «нет». Я снова каждый день езжу на велосипеде, а через три дня он говорит, что мы должны сгрести во дворе листья и укрыть клумбы соломой.
– Сделай-ка нам чайку, – предлагает Джон и опять выходит из кухни. Я его собака, умная псина, которую он очень любит. Не сомневаюсь в том, что многие люди были в его жизни собаками, потому что он хороший хозяин. По крайней мере, мне хорошо в этой роли. Для себя я остаюсь человеком, это тоже неплохо, пока не возобновляется дрожь.
Я завариваю чай. Слышу, как по трубам бежит вода, Джон принимает душ на втором этаже. Я сажусь за стол и смотрю на его журналы, в них полно фотографий домов, высоток, мостов, туннелей. Джон был инженером. Это такие люди, типа Джона, которые строят всякие такие вещи. Но он больше не строит, теперь он сжигает вещи и может купить новый дом, если захочет. Мне трудно дышать, я не могу больше ждать.
Выхожу из кухни и оказываюсь на дороге. Оно здесь, но уже поздно. Я пытаюсь убежать от него прочь, бегу через лес, потом по полю. Солнце белое, и поле белое, и тут-то, в поле, оно настигает меня. Дрожь и колотун вытекают из костей и разливаются по всему телу. Стая ворон срывается с дерева и летит над полем. Я бросаюсь в снег, но они меня заметили. Они садятся на меня и терзают. Мне больно, и когда их клювы долбят мои кости, звук отдается во всем скелете. Жуткий звук.
Они долго клюют, потом внезапно исчезают. И снова становится так тихо, что слышно, как скрипит и потрескивает мороз. Я поднимаюсь на ноги и иду. Я не помню дороги, но собака всегда найдет дом. На лесной опушке сидит лисица и пристально смотрит на меня. Красиво: ее коричневато-рыжий мех, черные стволы деревьев и снег. Собака облаивает лису, я смеюсь над собакой и слегка плачу, но это не грусть, просто в голове все смешалось.
На газоне перед домом вещей не осталось. Джон стоит у костра. Выбритый.
– А, вот ты, хорошо, – говорит он. – И она тоже вернулась, она снова здесь, – говорит он и стучит себя пальцем по лбу. Иногда приходится делать такие вещи. Он качает головой и криво усмехается.
– Все хорошо? – спрашиваю я.
– Все хорошо, – отвечает он. – Ты ведь понимаешь, что тебе нужно здесь остаться?
– Да, отвечаю я.
– Пойдем в дом, – говорит он. Мы спускаемся вниз, в комнату, где мы раньше слушали музыку, и я сразу же замечаю, что фотографий больше нет.
– Садись в кресло, – говорит Джон, протягивая мне плед и стакан с виски.
– Выпей, – говорит он. – Тебе нужно перестать об этом думать. Тебе привет от Дреусена, велел напомнить про большую дозу в течение следующих семи дней и назначил время на среду.
– Так, стало быть, всё? – спрашиваю я.
– Похоже, что так, – отвечает Джон и включает радио. Плед и виски согревают. Я засыпаю под звук голосов двух мужчин, беседующих о ветряных мельницах, и просыпаюсь в сумерках. Приятно оттого, что свет пропал. Радио выключено, Джон сидит в другом кресле и посапывает. Кожа на его щеках обвисла, он выглядит совсем старым. Я перебираюсь вместе с пледом на диван, хотя и не знаю, можно ли. Я думаю о Лили и о сгоревшем диване, набитом конским волосом, думаю о фотографиях, которые тоже исчезли. Я подхожу вплотную к пониманию того, как все это связано между собой, и это не дает мне уснуть, хотя меня и клонит в сон. Мне не хочется будить Джона и просить у него таблетку снотворного. Так что мне остается одно. Я не знаю, что сказал бы на это Дреусен, но ведь ему не обязательно все знать.
Иди ко мне, шепчу я собаке. Она приподнимает ухо, зевает и потягивается внутри меня всем своим телом. Мои пальцы теряют гибкость, а на ладонях появляются мягкие подушечки. Кожа покрывается шерстью, уши становятся мягкими, как тряпочки. Я зарываюсь мордой в плед и вздыхаю.
Черный лабрадор.
Не знаю, думаю ли я об этом про себя или произношу вслух. Я уже снова сплю.