Темная сторона Хюгге — страница 18 из 22

Серен Ульрик Томсен, один из самых известных современных датских поэтов, родился в 1956 году. Получил литературное образование в Копенгагенском университете. Дебютировал книгой стихов «Сити Слэнг» в 1981 году. Является автором многочисленных поэтических сборников, сборников эссе и литературоведческих статей. Членом Датской академии с 1995 года. Лауреат множества премий, в том числе премии газеты «Уикендависен» (1992), ведущей датской воскресной газеты. Томсен считается одним из самых ярких представителей датских поэтов-восьмидесятников и, в отличие от многих своих современников, и в поэзии, и в прозе в основном придерживается строгих классических форм и лаконичного, минималистского стиля.

В антологии представлены фрагменты из сборника коротких лирических текстов «Заколка, застрявшая за панелью…». В нем есть и фантасмагорические миниатюры, стилизованные под мемуары, и просто поэтические фиксации запечатлевшихся в памяти образов, людей и ощущений. Тексты о времени, о памяти и о «после-жизни». Сам Томсен в интервью сравнивает сборник с заколкой, найденной у себя дома – видимо, ее оставила бывшая владелица квартиры: «Также и я эту книгу передаю следующему поколению и оставляю будущему. Как в эстафете». Причем была ли эта заколка на самом деле, он уже и сам не помнит, поясняет он.

Автор сам отобрал тексты для антологии и расставил их в последовательности, не соответствующей порядку в оригинальном сборнике.

Заколка, застрявшая за панелью, – записки из будущегоФрагменты

* * *

Поскольку в ноябре темнеет, не дождавшись вечера, мы со Стеффеном единогласно решили, что не будет ничего зазорного в том, чтобы заглянуть в «Пятак», на этот маленький островок освещенного мрака посреди всеобщей тьмы. Мы только что случайно встретились на Классенсгаде, а после того случая, когда Стеффен тысячу лет назад стал встречаться с девушкой, в которую я – и он это прекрасно знал – был влюблен, наше общение сопровождалось неловкостью, которая никак не убывала, в том числе и благодаря тому, что я потом многие годы, пока мы понемногу не начали опять разговаривать друг с другом, попросту делал вид, словно не замечаю его, сталкиваясь с ним на улице. Сперва я был на него зол, потом он чувствовал себя оскорбленным, поскольку я его игнорировал, а это, видимо, в свою очередь привело к тому, что он, к моему разочарованию, собственно говоря, не выказывал особой заинтересованности в прощении с моей стороны, когда я все-таки со временем стал переходить на его сторону улицы, чтобы поздороваться со старым другом. Да, я был на него зол, но в то же самое время мне не хватало его застенчивой улыбки и его ума, который странным пассивным образом моментально просвечивал насквозь почти все, с чем сталкивался. Он был прекрасным собеседником, и не успевал я заинтересоваться какой-либо темой, как у него уже мгновенно было представление обо всех ее потаенных уголках, последствиях и парадоксах, даже несмотря на то, что сам он ни в малейшей степени не был увлечен предметом. Потому что Стеффен, хотя и был очень талантлив, ничем по-настоящему не увлекался, и ему нужен был я, чтобы подкидывать идеи. И моя влюбленность, конечно же, была такой подброшенной идеей.

Однако я скучал по тому, что не заменишь никакими новыми дружбами и знакомствами, какими бы важными они ни были, а именно по возможности еще разок поболтать об общем прошлом, прежде чем мы поднимемся из-за стола и разойдемся – каждый в свое настоящее. И после нескольких больших кружек пива мы почти перенеслись назад, в то время, когда между нами еще не вспыхнула ссора, и, как два гимназиста, которыми мы когда-то были, сидели теперь и спорили о философии и политике, психоанализе и семиотике, кичились остротой своего ума, хвастались прочитанными книгами и всякой ерундой, не стоящей выеденного яйца, подчеркивая при этом, что придерживаемся классических, английских предпочтений в том, что касается трубок и табака, и бойко и небрежно сыпали именами: Адорно, Данхилл, Лакан, Савинелли, Дебор и Рэтрей.

– Ты же в курсе, что я умер, ведь так? – говорит Стеффен.

– Да, я слышал. Лейкемия. Уже, должно быть, полгода прошло? Но это же не помешает нашему разговору?

– Конечно, нет. Я так, просто, чтобы ты знал. 

* * *

Дом колодезника стоял как бы в углублении, и, проходя мимо него по местной деревенской улице, трудно было удержаться и не заглянуть, скосив взгляд вниз, в окна, поскольку небольшие, с низкими потолками комнаты были до последнего свободного сантиметра заполнены беспорядочной массой кукол, мишек и огромных плюшевых зверей, смотревших на тебя в ответ своими пуговичными глазами, и посреди всего этого сидела жена колодезника, дородная, сдобная и не шевелившаяся за своими засаленными очками. Она, несмотря ни на что, была замужем за колодезником, и, видимо, по этой причине ее не считали умственно отсталой и не наградили, в отличие от Дурочки-Агнес и Дурочки-Бирты, столь же не тривиальным и не избитым прозвищем.

Сомневаюсь в том, что Агнес была большей дурочкой, чем те идиоты, которые ее высмеивали, и для меня ножом по сердцу – вспоминать, как она, защищаясь от издевок, время от времени вытаскивала документ, подтверждавший, что она не является умственно неполноценной, с подписью главврача государственной больницы Вординборга, и печатью, и всем, что полагается, над чем и ржали особенно громко, потому что кто, кроме слабоумного, будет носить при себе справку о том, что он нормальный? Однако Агнес раскатывала по округе на своем синем дамском мопеде «Монарх». Время от времени его можно было увидеть припаркованным возле недавно открывшегося модного кафетерия Look Inn в Сторе Хеддинге, где она на свои деньги покупала себе комплексный обед, который, привычно проявляя боевой дух, съедала там же на месте, невзирая на крики в свой адрес, доносившиеся из-за столиков.

А вот когда я думаю про Дурочку-Бирту, мне не приходит на ум ничего утешительного.

В то время, очевидно, существовало правило, согласно которому, если душевнобольной, вместо того чтобы занимать место в одном из заведений по опеке за недееспособными гражданами, жил у одного из своих родственников, то семья получала денежную компенсацию от государства, и поговаривали, что эта сумма была единственной причиной, по которой сестра Бирты приютила ее у себя. В жилых комнатах ее присутствие было нежелательным, и ей пришлось поселиться в хозяйственной пристройке, наверное, по этой причине она всю жизнь прожила фактически на улице и день за днем круглый год и в любую погоду, исхудавшая и изможденная в своем чересчур легком платье, без отдыха все крутила и крутила педали велосипеда и, навалившись на руль, продиралась сквозь ветер по длинным, прямым дорогам полуострова Стевнс, все время вперед и вперед, нежеланная везде, куда бы она ни приехала, где бы ни показалось ее лицо, кожа которого была выдублена ветром. От нее веяло страхом и скорбью, она всегда наполовину отворачивалась, как будто ей было за что-то стыдно. Может быть, за то, что она существует. Когда ей нужно было опорожнить кишечник, она присаживалась прямо за магазином «Бругсен», и у меня все еще стоят перед глазами небольшие лоскуты одежды, которыми она подтиралась и оставляла после себя в мелком белом, как мел, гравии. 

* * *

Книга с молитвами и духовными текстами на каждый день, купленная мной в Лондоне, разочаровала меня, потому что все тексты строились вокруг одного и того же: Thy will be done. Не очень-то они заморачивались с этой книгой, подумал я с раздражением и отложил книжечку в сторону. Но когда мне спустя несколько лет все же захотелось опять в нее заглянуть, в квартире ее нигде не оказалось. Простительно было увидеть в этом знак, поскольку хотя я и не мог взять в руки и раскрыть книгу, физически существовавшую на бумаге, но тем больше усилий мне нужно было прилагать, чтобы не упустить прочитанную в ней мысль, смысл которой тем временем начал смутно до меня доходить. Когда бытие постоянно захлестывает нас с головой всевозможными проблемами, при том что человек круглосуточно и даже в своих снах пытается с ними совладать, самое трудное и важное – хотя бы раз в день по-настоящему отказаться от этих попыток, переложить свои заботы и печали на Господа и осмелиться сказать: Да будет воля Твоя. 

* * *

Даже кадрами с ужасами войн и катастроф, не сходящих с утра до вечера с плазменных экранов, не заглушить и в малейшей мере некоторые воспоминания личного характера, которые, напротив, вспыхивают язычками боли всякий раз, когда, поколебавшись, воскрешаешь их в памяти. Ведь прошло уже пятьдесят лет, а я переживаю все те же эмоции, что и раньше, стоит мне вспомнить маленького Андерса и то, как он, услышав приближавшуюся к поселку машину «Скорой помощи», рыдающий, охваченный паникой, зажав уши ладонями, все бежал и бежал, крича в отчаянии: «Врачебная машина! Врачебная машина!» Лопоухий, так его называли за большие, торчащие уши, а как звали его старшую сестру, неизвестно, потому что у нее был синдром Дауна и ее называли просто Сестра. Я вспоминаю, как она вечно сидела перед маленьким пластмассовым патефоном с рупором в крышке, максимально сосредоточив на проигрывателе свои невеликие способности. Слегка сгорбившись, она наклонялась над аппаратом, устремив взгляд на рычаг звукоснимателя, который она осторожно поднимала и отводила назад до тех пор, пока не раздавался громкий щелчок и диск, на который кладется пластинка, не начинал вращаться. После этого, вывалив язык, она тщательно приноравливалась к колебаниям руки, бережно опускала иглу в нужную канавку и подпевала монотонным голосом, когда начинался припев: «Теперь золотое колечко не значит уже ничего». Кто знает, обрели ли когда-либо взаимность любовные терзания Сестры, а вот Андерса я впоследствии встречал, он стал высоким сильным мужчиной, у него была своя фирма по перевозке грузов и привлекательная искорка во взгляде, которая, должно быть, с лихвой компенсировала ему торчащие уши, сделав его желанным гостем в этом мире, вплоть до того дня, когда он наложил на себя руки, скончавшись до прибытия «врачебной машины». 

* * *

На берегу озера Сортедам на скамейке сидит старик. И я думаю о том, о чем же он может сейчас думать. Может, он вспоминает большую руку своего отца, спрятанные от глаз окраины какого-то города, которые он увидел однажды ранним утром из окна поезда по дороге в Париж, странный узор на обоях, то, как пахла его жена, и летнюю ночь, когда они с Анитой перелезли через изгородь в дворцовый парк Фредериксберга. И я думаю о том, существует ли все это, только пока он жив, или есть Вечность мгновений, где все сохраняется навсегда? 

* * *

«Здесь есть двое детей», – говорит дядя Стен, мамин брат, когда я прихожу навестить его в доме престарелых, располагающемся на месте бывшего особняка Норгесминне, где страдающий Паркинсоном старик находится уже две недели, пока его жена слушает курс в народном университете. Я не вижу никаких детей, но спрашиваю дядю Стена, кто они. С присущей ему безэмоциональной конкретностью он рассказывает, что это мальчик и девочка и что они очень вежливы. «Они тут вроде помощников?» – спрашиваю я, и он склонен со мной согласиться, хотя они очень малообщительные, почти застенчивые.

Примечательно не то, что у моего дяди всегда было «шестое чувство», а то, что это чувство досталось рационально мыслящему человеку, шутящему сухо и немногословно и обладающему очень приземленным темпераментом, далеким от каких бы то ни было фантазий. Однажды в октябре 1954 года он проснулся среди ночи от пронзившего его ужасного чувства, ему показалось, что кто-то хочет войти в его комнату, он посмотрел на часы, а на следующий день ему сообщили, что его брат Ульф умер ровно в это время. Дядя Ульф, тоже мамин брат, чье имя продолжает незримо жить в моем имени «Ульрик», работал в сельском хозяйстве, на крупной ферме Торнборг в Корсере и в тот вечер очень перепугался, внезапно почувствовав себя скверно. Он сел на мотоцикл и поехал в сторону Копенгагена, к Стену, с которым они были очень близки. Странно было то, что Ульф не умер из-за того, что мотоцикл слетел с дороги, все произошло ровно наоборот – это мотоцикл опрокинулся, поскольку у водителя случился сердечный приступ, и я часто думал об этом, представляя себе этот мотоцикл, продолжающий на большой скорости нести своего мертвого водителя в тот момент, когда вдали от этого места брат Ульфа вскакивает на кровати, пронзенный ужасом. «Сейчас мальчик стоит возле твоей правой ноги. Его заинтересовало твое обручальное кольцо», – говорит дядя Стен, и когда я напоминаю ему о его сверхъестественных способностях, он уточняет, как нечто само собой разумеющееся: «Я адресат, а не отправитель». Мне кажется, этим он хочет подчеркнуть, что он никогда не играл никакой активной роли в этих событиях, он не испытывает к ним нежных чувств и не провоцирует их, а всего лишь принимает их как данность.

И теперь ему прислали этих вот двух воспитанных детишек. Некоторые члены его семьи считают их галлюцинациями, вызванными препаратами, которые он принимает от болезни Паркинсона, что, возможно, правда, но пусть они и вызваны лекарствами, подобные видения едва ли случайны, и они наверняка как-то связаны с тем человеком, у которого случаются галлюцинации, так что, вероятно, нельзя исключать, что эти дети могут быть самим Стеном и его сестрой Ханной (моей мамой), которые с тех пор, как они были маленькими, были не меньше привязаны друг к другу, чем Ульф и его чувствительный брат. 

* * *

Я устал, и галдящие школьники тринадцати-четырнадцати лет, летящие куда-то всем классом, на самом деле очень действуют мне на нервы, но я вынужден стоять в их толпе около выхода на посадку. Одна девочка старается привлечь к себе внимание, она особенно меня взбесила за это время: эта куртка из грубой кожи в заклепках, разрисованная радикально-левыми лозунгами, надета с той целью, чтобы заставить людей шарахаться, при этом своей подчеркнуто сексуальной манерой вести себя, чулками в крупную сетку и цикламеновой помадой на губах девица притягивает стыдливые, ищущие взгляды к своим худым белым ногам, и ее слегка полноватый молодой учитель с жидкой бороденкой стоит растерянный, не зная, что делать и как реагировать на спонтанные и хаотичные провокации, не связанные никакой логикой. Но в ту секунду, когда я уже готов взорваться и выплеснуть из себя все свое консервативное бешенство, я замечаю, что у нее косоглазие, и меня наполняют нежность и желание ее защитить. 

* * *

«Кстати, у меня сегодня день рождения», – сообщает женщина средних лет мужчине, с которым она явно не знакома, а именно, продавцу почтового отделения на улице Х. К. Эрстеда. И хотя мне, конечно же, жаль человека, вынужденного обращаться к незнакомым людям за пожеланиями счастья, все же я относительно спокоен за особу, которая, несмотря на свое одиночество, ценит себя настолько высоко, что не стесняясь просит о вещах, по праву принадлежащих, как ей кажется, в том числе и ей. 

* * *

Всякий раз, когда я с запозданием обнаруживал, что человек, с которым я наивно и доверчиво общался, на самом деле завидовал мне черной завистью и желал мне всяческих неудач и разочарований, я удивлялся тому, как поздно до меня все доходит. Почему именно это чувство так сложно распознать в человеке, и мы с пристальной доверчивостью смотрим завистнику в лицо? Все потому, что ты не знаешь этого чувства за самим собой, хотя ты не менее завистлив, чем все остальные. И это недостаточное знание самого себя, как мне кажется, и является причиной того, что зависть стала самым стыдным и табуированным из всех чувств, и вследствие этого – в том числе людям, которые ее ощущают, – зависть является не слишком открыто, предпочитая небольшую красивую маску. В отличие, например, от гнева и страсти, от которых моментально начинают пылать огнем щеки, и по этой причине их тут же можно заметить и опознать в другом человеке, зависть никогда не вызывает дрожи во всем теле, наоборот, она предстает перед сознанием в очень рациональном и зачастую даже неплохо приукрашенном облике: «Надо первым поздравить хорошего человека, моего коллегу, с абсолютно заслуженной Большой Премией, и все-таки, наверное, нужно сказать, что пора бы оценить должным образом и представителей других областей литературы», или: «Да, должен признать, что его вилла невероятно красива, просторна и блестяще обставлена, так что даже жаль, что она расположена в таком унылом месте, как этот район с его посольствами и консульствами». По-настоящему большой плюс тех чувств, которые переживаются и высказываются открыто и во всей их полноте, заключается в том, что по отношению к ним можно занять какую-то позицию: ты вдруг замечаешь в себе сексуальное влечение и в ту же секунду понимаешь, что, наверное, не стоит давать ему выход прямо здесь и сейчас, во взгляде собеседника уже заметен гнев, и ты немедленно переходишь к улаживанию конфликта. Рядом с людьми, заявлявшими, что они считают любые амбиции смехотворными, что самим им наплевать на признание и что у них от рождения отсутствует ген, отвечающий за стремление быть первым, я всегда чувствовал себя неуютно, ведь именно по причине того, что эти «бессребренники» не хотят, чтобы их знали с этой, может быть, и не самой альтруистической стороны, они вместе с тем лишаются возможности разумно и умеренно разобраться с ее проявлениями, и им в голову может прийти фактически все что угодно, потому что когда человек мнит себя стоящим выше любых проявлений эгоизма, он становится легкой их жертвой и внезапно начинает вести себя настолько скверно, что это даже и в голову бы никогда не пришло никакому отъявленному карьеристу. В случае с завистью проблема тоже заключается не в том, что данное чувство, которого мы стыдимся, само по себе присуще нам всем, а в том, что стыд загоняет его в самые отдаленные уголки сознания, и оттуда оно уже властвует надо всем, восседая на своем черном троне. Нужно обладать достаточной смелостью, чтобы признаться самому себе в ядовитости собственной зависти, тогда ее можно как-то облагородить и держать на коротком поводке, и благодаря этой информации о самом себе, можно научиться распознавать зависть в других, дабы вовремя защититься от этой грозящей тебе пакости. И потом, если знаешь, что сам не лишен зависти, то, возможно, к тому же легче сможешь простить зависть со стороны другого человека, помня, что, даже если тебя критикуют за ошибки, которые ты действительно совершаешь, на самом деле вовсе не эти ошибки являются причиной недовольства завистника, а как раз-таки наоборот все то, что ты сделал правильно. 

* * *

Последняя неделя ноября, в это время в Афины обычно мало кто ездит. Кроме меня, тут никого, я практически в полном одиночестве на Акрополе и туристических улочках старого города, где на тротуарах стоят пустые столики, застеленные скатертями в красную клетку. Не желающий мириться с твоим существованием хаос начинается только на широких, грязных, повседневных афинских улицах, перегруженных транспортом, движущимся между серыми зданиями из армированного бетона, которые, какой бы ласковый и соблазнительный облик они ни принимали, никоим образом не соответствуют образу, присутствующему, должно быть, в романтических мечтах путешественника, грезящего о южных странах. Путешественника, который, впрочем, не может и нескольких шагов ступить, без того чтобы его остановил напоминающий кота мужчина, предлагающий препроводить приезжего к бьютифул герлз. Будучи единственным посетителем в большой таверне, располагающейся под крышей на горе высоко над городом, я поужинал и теперь пью пиво «Миф», разглядывая сверху спустившуюся на Афины темноту, которую, наверное, можно было бы описать как миллионы крошечных огоньков. И по какой-то причине мысль о том, что я однажды должен буду умереть, становится на короткое мгновение выносимой: «Если я сам сейчас один из этих маленьких огней среди прочих и вижу себя в этом качестве, – думаю я, – то на самом деле нет ничего страшного в том, что он внезапно исчезнет во тьме». Потом я расплачиваюсь и встаю из-за стола, чтобы вернуться вниз, в гостиницу по крутым улочкам, и мысль, та самая, снова становится невыносимой. 

* * *

Официант в кафе «Променад», терраса которого расположена на тротуаре, принес заказанное мной пиво и проводил меня к столику слегка в стороне от всего событийного. Я щелкаю своей черной «Марлин Флейк», раскуриваю трубку, и, когда алкоголь и никотин потихоньку начинают смешиваться, протекая по кровотокам, плечи расслабленно опускаются. Чем же все-таки люди истязают себя и других? Взгляните только на эту влюбленную парочку, они сидят за одним из столиков, там, чуть дальше, уставившись в пространство перед собой. Почему бы им не встать и не уйти – каждому своей дорогой? Или взять всех этих людей, которые пробегают мимо по Фредериксберг Алле, пытаясь успеть что-то, совершенно не имеющее значения. Смотрите, как они продолжают обмозговывать какую-нибудь незначительную несправедливость, произошедшую с ними двадцать лет назад, взгляните, как они озабочены завтрашним днем. А вот этот невысокий сутулый парень в пальто, которое вполне стоило бы подлатать в нескольких местах, – похожий на меня как две капли воды и в очередной раз вспоминающий: «Вместе с Петером и его младшей сестрой Марией мы отправились к тому дому, где застрелился Оле. Сквозь приоткрытую дверь мы увидели кровь, ее брызги на стене подсобки. “Заходи первой”, – сказал я Марии, и когда она вошла внутрь, я закрыл за ней дверь. И никогда уже больше не смог ее открыть». 

* * *

Сейчас ранний вечер, и наступает время тайм-аута, поэтому, когда я, проезжая по Гаммель Йернбаневай в Вальбю, вижу бар под названием «Кафе Угол», я пристегиваю велосипед возле него. За одним из соседних столиков сидят мужчина и женщина, обоим между пятидесятью и шестидесятью, у нее пышные рыжие волосы и платье в стиле хиппи, у него волосы длинные и седые, стянутые в пучок на затылке. Она из тех женщин, которых без колебаний можно назвать эффектными, его лицо замечательно красиво. Оба они совершенно пьяны, и нет никаких признаков того, что это в их случае исключение из правил; его веки полуприкрыты, он облокачивается на стену, постоянно балансируя на грани сна, тогда как она, наоборот, вскакивает со стула и шагает взад-вперед, восторженно что-то восклицая, всякий раз, когда какая-нибудь песня из музыкального автомата будоражит память – работающую четко и собранно и в то же самое время лишенную фокуса.

Это была бы банальная сцена, не будь крепкого парнишки лет, наверное, пятнадцати, который сидит со своей «колой» за столом вместе с этими двумя, по всей видимости, это их сын. Во всяком случае, есть отчетливое сходство в чертах мальчика и мужчины, но если черты отца не уступают изысканностью венецианской маске, то у сына они крупные и выпуклые. Совершенно очевидно, что у мальчика избыток веса, но такого рода, что это его не портит, наоборот, потому что, в отличие от родителей, чувства которых фактически находятся во власти различных злоупотреблений, он излучает сильное чувство собственного достоинства: со своим широким лицом и густыми волнистыми волосами, зачесанными назад, он выглядит намного старше своих лет, что еще, возможно, связано с некоторой старомодностью в его облике, он напоминает датского антифашиста из какого-нибудь фильма, снятого в пятидесятые. Хотя мне не слышно, о чем они говорят, я все же по мимике и жестам могу до какой-то степени понять, что между ними происходит: мальчика в чем-то упрекают, и он ожесточенно защищается, мужчина и женщина пытаются сообщить что-то друг другу, что-то, что необходимо запомнить, но сдаются на полпути, и каждый отправляется в плавание по своему миру.

Неожиданно мальчик прижимается щекой к щеке отца, целует его свекольного цвета лицо, ласково гладит по волосам и прижимает мужчину к себе жестом, который не может оставить меня равнодушным, поскольку в нем видно ласковую заботу и желание самому стать объектом любви и нежности. Он занимает меня, этот толстый парень, который недостаточно изыскан для того, чтобы держать свои эмоции при себе, и в то же время производит впечатление человека, контролирующего себя и уважающего себя в достаточной мере для того, чтобы защититься от несправедливых нападок, но его энергии хватает при этом на снисходительную толерантность по отношению к своим родителям, ведущим себя по-детски. То, что в его природе есть не так часто встречающееся здоровое начало, я нисколько не сомневаюсь, но не сомневаюсь я также и в том, что ему приходится носить в себе ужасную потерянность, и я с затаенным дыханием наблюдаю подаренный мне мгновением образ мальчика, который и не ребенок в полном смысле слова, и не взрослый, он скоро выйдет в жизнь, где может оказаться такое множество путей, ведущих в разные стороны, и по какому пойти, зависеть будет не только от него самого, но и от случайностей и от того, каких людей он встретит, и, возможно, от того, протянут ли они ему руку помощи, потому что без удачи и в полном одиночестве ничего не получится.

И я загадываю желание: пусть уже сейчас у него по крайней мере будет своя комната, где он может побыть один, и учитель, который его понимает, пусть он проявляет интерес к холодному, лишенному эмоций миру, лежащему за пределами дебрей человеческих отношений: пусть собирает двигатель для летательного аппарата или доказывает математическую формулу, занимается жуками в датской фауне, различиями между квинтой и октавой. Когда он, уходя, поднимается из-за стола, я тоже стараюсь выйти вместе с ним, и когда мы в лучах вечернего солнца отстегиваем наши велосипеды, я говорю этому мальчику: «Береги себя», хотя я даже не знаю, как его зовут, и никогда раньше с ним не разговаривал. «И вы тоже, – отвечает он вежливо. – Хорошей вам Троицы». 

* * *

Я не в силах представить себе смерть, но воскресение вполне могло бы быть трелью маленького блестящего велосипедного звонка где-то там, в рассветных сумерках. 

* * *

Кто-то выносит из квартиры мебель и вещи, и, когда в ней понемногу тает, исчезая, последний сумеречный свет, в ней не остается ничего, кроме тяжелого черного телефона. И в это мгновение он начинает звонить.

Мерете Прюдс Хелле