Все теперь барина винят, а что барин? Он в свое московское подворье с семейством уехал. Ему-то что! Вот тебе и высокое искусство.
…Слух прошел: будто бы Афоньку в самой Твери в трактире зарезали. Похвалялся он там, что душу Сатане заложил за дар малевания. Какому-то горькому пропойце не понравились его радость и похвальба, он и бросился на злодея. Сцепились они, с ним и другие налетели — так, в общей свалке, кто-то и полоснул ножом поганого художника. Драчунов всех смели в участок, а дальше — непонятно. Кто говорит, что помер Афонька в тот же день, кровью истек. А кто говорит — нет. Не нашли, мол, его. Всех загребли, а когда в участке стали имена переписывать — обнаружили, что убег живописец дьявольский. Как песок сквозь пальцы, сатанинское отродье.
…Отец Илларион ушел от нас. Высох за год, как щепка. И трети от прежнего не осталось. И по глазам видно, что не жилец. Дай ему Бог, может, на Белоозере оживет.
Церковь пустая стоит. Благочинный обещает нового попа прислать, да пока нету желающих в наш приход.
…Такого половодья, как в этом году, старики не упомнят. Разошлась река. Даже церковь затопило. Десять дней вода стояла, потом схлынула. Стены отсырели, половина росписей потрескалась. Видать, сам Боженька свой храм спасает от нечистой работки Афоньки проклятущего.
Плохо дело. Фундамент после затопа осклиз. Что же делать-то?»
На этом записки церковного старосты и художника Ларионова закончились.
Я задумался и не заметил как задремал. Разбудил меня мой гостеприимный хозяин, вернувшийся, наконец, домой.
Сафронов торжественно водрузил на стол трехлитровую банку парного молока и пригласил ужинать. Увидев альбом у меня в руках, спросил, что это я читаю.
— Да вот, нашел под кроватью. Записки какого-то Ларионова. Кто он такой? В живописи, сразу видно, разбирается. Приятель ваш? Как с ним встретиться?
Сафронов вздохнул:
— Уже никак. Царство ему небесное!
— Да что вы?!
— Да. Гадюка укусила. О прошлом годе Николай все церквушку ту навещал. Ходил один, все чего-то рисовал, срисовывал, говорил — копии делает. Там его гадюка и цапнула. Он-то ее убил, хватил палкой по голове — и ладушки, и каюк ей. А у Николая сердце не выдержало — видать, злобная тварюга попалась, сильно ядовитая. Никто не ожидал, конечно. А он умер. И откуда только гадюка эта сволочная взялась?! Ума не приложу. У нас тут вообще-то змеи не водятся.
Я попросил у Сафронова разрешения взять с собой найденные альбомы, чтобы показать отцу Александру.
И вспомнил, что в прошлый раз не сфотографировал руины в нынешнем их состоянии.
Для очистки совести решил заехать перед отъездом, оплошность исправить.
Заодно задумал кощунство: отковырять слой краски там, где видел я глаз, да посмотреть, что изобразил там под святыми ликами дьявольский живописец Афонька.
Жгучее любопытство одолевало меня, когда я увидел снова полуразрушенные стены злосчастного храма.
Алексея Ивановича с его мотоциклом я оставил на дороге. А сам пошел в церковь, держа наготове фотокамеру.
Хотелось, наконец, разобраться в темных тайнах этого места.
Но ожидания мои не сбылись. Еще со стороны, подходя к развалинам, я заметил, что облик их несколько изменился. А войдя, увидал, что та самая часть стены, на которой изображен был Христос на горе Фавор и откуда в прошлое посещение пялился на меня злобный глаз, чужеродный для всей композиции, — часть эта обвалилась.
Наверно, случилось это после грозы. Я перевернул несколько упавших крупных кусков стены, но штукатурка разбилась так, что красочный слой разлетелся в мелкие чешуйки, и никакого цельного изображения не осталось — только невнятные разноцветные пятна.
Я сфотографировал надпись, которая располагалась под погибшей фреской:
«Днесь показал еси Твое Божество, Господи, избавляя нас от смертных ныне соуз».
Если действительно под ликом Христа в неприступном свете был намалеван враг рода человеческого, то фраза эта приобретала смысл весьма издевательский и даже зловещий.
Я вспомнил, как близко к стене стоял тогда перед грозой, разглядывая нарисованный глаз, и содрогнулся. Пожалуй, мне крупно повезло: если б стена рухнула, когда я был рядом с ней, — моей семье пришлось бы теперь плакать и хлопотать о похоронах.
А за спасение жизни должен я благодарить моего «дачника», Алексея Ивановича, — это ведь он увел меня тогда из храма.
Смущенный, я вышел из развалин церкви. Никакие умные мысли голову мою не посетили. Да если я и думал о чем, возвращаясь через заросшее бурьяном поле к дороге, так только о том, что жизнь человеческая, в сущности, очень хрупка, и слишком редко помним мы об этом.
ПРИЗРАК РАМОНСКОГО ЗАМКА
Воронежская область, г. Рамонь
Высокие узкие окна Рамонского замка — словно удивленные глаза под скобками седых бровей. Они смотрят с мрачным ошеломлением на погибающее величие въездных ворот имения; на искрошенный красный кирпич и одичавший в запустении парк. Строгие зубчатые башни, как и прежде, вытягиваются во фрунт: они сохранили воинский дух и все еще готовы беречь спокойствие своих благородных хозяев, но что-то смущает; что-то нерешительное в их облике… Готический замок посреди российского Черноземья? Какая нелепая, чудная затея!
Давно нет на свете хозяев, построивших его. А без них — нет и уверенности, зыбко существование самой крепости.
Красная революция, взвихрившая и унесшая половину России, и архитектурную аристократию разжаловала в чернорабочие: в ассиметричном особняке размещались поочередно то школа, то лазарет, то филиал технологического института, то заводская администрация, то Дом пионеров, то библиотека, то музыкальная школа.
Красу и спесь, уют и томную, мечтательную уединенность замка унизили, заставив служить. И как всякий, кто вынужден много трудиться не по своей воле, великолепный замок в Рамони скоро обессилел, зачах и одряхлел. А может быть, и озлобился.
Каждая предпринятая попытка реставрации почему-то проваливалась. Рабочие боялись аварийных стен: в опустелых комнатах что-то шепталось, перестукивалось, переговаривалось. Неизвестно откуда налетавшие сквозняки били заново вставленные стекла. Падали строительные леса. По ночам хлопали двери и скрипели лестницы.
А однажды в окно на втором этаже влетел голубь и на глазах у потрясенных строителей поплатился за дерзость: бедную птицу скорчила судорога. Неловко растопырив крылья, извернув шею, голубь задыхался, беззвучно раскрывая и закрывая клюв. Глаза птицы, полные боли и страха, казалось, молили о помощи. Кто-то из рабочих не выдержал: поднял голубя и вынес из замка. На зеленой траве, согретой теплым июльским солнцем, голубь ожил, расправил крылья и улетел.
— Что за чертовщина?
— Какое-то проклятое место, — переговаривались строители.
— Смотрите-ка! Что там такое? — воскликнул один, указывая на нижние окна замка. Черная тень скользнула мимо них и утекла в подвал.
— Что это?!
Люди стояли под ярким солнцем на лужайке, заросшей душистыми летними травами и цветами… И ледяные иголки страха царапали их сердца.
— Princess? Princess? — каждое утро допытывался маленький Илюша у своей английской няни. Но, поджимая узкие бледные губы, она всякий раз отвечала ему:
— No! Princess Eugenie is very ill.[3] Она не приедет.
О том, что герцогиня Евгения Максимилиановна, принцесса Ольденбургская, больна, шептались слуги. Илюша тосковал, слушая, как они обсуждают затянувшуюся немочь госпожи, конфуз новомодного лекаря, прибывшего из Швейцарии, и то, как все столичные доктора уже потеряли надежду облегчить страдания несчастной женщины.
Без хозяйки Рамонское имение будто осиротело. А слуги — садовник, горничные, повара и кухарки — как безнадзорные дети, постепенно обрастали дурными привычками. Заимев массу праздного времени, они собирались вечерами в комнате прислуги, пили чай, играли в карты и сплетничали.
Они говорили об ужасных вещах: о проклятии, о том, что кто-то хочет извести принцессу — племянницу государя, о черной магии, колдунах и колдуньях, к которым обращался за помощью ее отчаявшийся супруг, — да все напрасно.
Слушая эти разговоры, Илюша сердился и огорчался. Он и представить не мог, чтобы в мире нашелся кто-то, кто захотел бы навредить хозяйке Рамонского имения.
Евгения Максимилиановна такая красивая и добрая — все ее любят!
А Илюша больше всех. Мать мальчика умерла родами, отец, управляющий Рамони, сделался угрюм и нелюдим и больше не женился.
Принцесса Ольденбургская, навещая свои владения, вникала прилежно во все мелочи и обстоятельства, и это касалось не только предметов бездушных. Хозяйка Рамони была из тех удивительных людей, которые не могут быть счастливы, если несчастливы рядом с ними все остальные.
Приметив мальчика-сироту, принцесса взяла на себя заботу о нем. Она дарила Илюше книжки, сласти, игрушки, играла с ним. Волнуясь о его здоровье, привозила доктора, когда он болел.
Она, конечно, не заменила ему маму, но в глазах мальчика стояла неизмеримо выше всего земного и обыденного. Илюша называл Евгению Максимилиановну «принцессой», и она и была в его глазах настоящей принцессой из сказки — блистательной и прекрасной, бесконечно доброй и милой.
Все другие люди — даже самые хорошие — никогда такими быть не смогут. Они ведь просто люди.
Сердце Илюшино трепетало теперь в предчувствии беды.
— Принцесса ведь не умрет?
Отца расспросы сына утомляли. Он хмурился, отворачивался и уходил, ссылаясь на дела, которых и впрямь было много в поместье: и на сахарном заводе, и на конфетной фабрике, в полях и в оранжерее.
— Что будет, если принцесса умрет? — тревожась, спрашивал Илюша, заглядывая в рыхлое веснушчатое лицо няни. И ее мягкие коровьи глаза за круглыми очками беспомощно моргали, стараясь избежать пристального взгляда ребенка. Няня пожимала плечами, гладила Илюшу по голове и вздыхала. Что она могла сказать? «Что ж… Все под Богом ходим», — Илюша не однажды слыхал это от живущих в замке. Но ведь принцесса — не все!