– Помнишь сынка моего? – спросил отец Паисий. – Вижу, что помнишь. Скоро и остальные подойдут.
Словно в ответ на эти слова Сашка услышал раздавшийся вдалеке в лесах вой, как будто бы выл волк. Вой тянулся и дрожал, а в такт ему дрожала боль в перебитых Шелягиных чреслах. На глаза навернулись слезы.
Отец Паисий указал мальчишке на лавку у стены. Тот, не сводя глаз с Сашки, бесшумно прокрался к лавке на четвереньках и забрался на нее с ногами. Покрутился, устраиваясь, и уселся, поджав ноги с черными обломанными ногтями под себя.
– Не вздумай дернуться. Лежи, как лежишь. Чуть что не так – сын тебе горло перегрызет.
Мертвец растянул при этих словах губы, обнажая тонкие, как иглы, черные зубы, открыл рот и сказал голосом Сашкиной сестры:
– А потом спляшем.
Шелягу вырвало желчью.
Отец Паисий снял подвешенный к стропилам кулек, размотал его и извлек на свет обезглавленную куриную тушку.
– А будешь хорошо себя вести, – продолжал отец Паисий, принявшись ощипывать курицу, – я тебя мучить не буду. И сыну не дам. Сам заколю, быстро и легко. Ты этого заслуживаешь. Награда такая тебе от меня будет. Такого душегуба во всем мире искать – не найдешь.
– Кто бы говорил, – прохрипел Сашка.
Отец Паисий строго погрозил пальцем, облепленным пухом:
– Вот этого не надо. Я братьев своих не убивал, коли на то пошло. А сын мой, – взмах руки в сторону лавки, – сам умер. Своей смертью, что бы у вас там ни говорили.
Слова отца Паисия словно обдали Шелягу ледяной водой.
– Ты откуда про братьев знаешь?
– Ты слушаешь, а не разумеешь. Я знаю даже то, что ты забыл. И как ты старшего своего живьем в землю закопал за то, что из-за него мать руки на себя наложила. И как младшего на суку вздернул за то, что он рупь у тебя украл. И как потом разбойничать пошел по хуторам. Мне все рассказывают. Мое знание – оно даже не свыше. Свыше ничего не видно уже давно, бог ослеп от старости, а с людьми и не говорил никогда. Мое знание из самой земли. А земля – вот она, прямо под ногами. Везде. Все ваши шаги помнит, все деяния в себе хоронит. Я сказал – лежи не шевелись!
Поповий сын взвился с лавки, одним прыжком вскочил Сашке на грудь и прижал его к полу, придавливая к груди руку, потянувшуюся за пазуху за колом. Глаза, творожистые, как свернувшееся молоко, оказались совсем близко. Щелкнули у носа черные зубы, и пахнуло нестерпимо падалью и свежими потрохами. Сашка почувствовал, как внутри зарождается еще одна волна пустой судорожной тошноты.
Вновь раздался вой, его подхватил еще один голос. Волки так не воют, отстраненно подумал Шеляга, борясь с подступившей рвотой и избегая смотреть в глаза мертвецу. Не воют, ей-богу.
– Я воткну тебе нож между ребер, – сказал отец Паисий. – А потом, когда ты умрешь, опалю тебя, как свинью. Я буду жрать твое мясо сырым, а твои кишки, печень и сердце отдам тем, кто скоро придет. Они уже не могут питаться курицами да мертвечиной из могил. Твою голову я отнесу в лес и подам тому, кто направляет мою руку. Тому, кто зрит весь ваш род с самого его появления, а теперь пришел вас пожинать. Мы сожрем вашу деревню. Всех. Одного за другим. А потом и те деревни, что вокруг. И пойдем по всему свету, сея мор, неурожай, голод и страх.
Он бежит, покуда хватает дыхания, а потом и дальше, не замечая острую резь в груди, слабость в ногах. Далеко за спиной остается поляна с голым мертвым телом. С мясом.
Отец Паисий отряхнул перья с рук, вытащил Шелягин нож из-за пояса и с хрустом разрезал тушку на две половины. Одну кинул сыну, и тот ловко поймал ее, ухватил двумя руками и впился в сырое мясо, как в краюху хлеба. На лицо Сашке закапала куриная кровь.
За окном вновь раздались чьи-то скрипучие шаги.
– О, уже здесь! – радостно воскликнул отец Паисий, идя к двери. – Совсем изголодались, так быстро добежали. Все, Сашка, готовься и не держи зла.
Сашка не успел испугаться. Он не успел даже понять, что сейчас умрет. Он лишь лежал и остолбенело смотрел, как мертвец, сидящий у него на груди тянет зубами сырую куриную шкуру, рвет ее и глотает куски, не жуя.
Отец Паисий открыл дверь. Радость на его лице сменилась удивлением, а из темноты сверкнули зубьями вилы и вошли отцу Паисию в живот. Дернулись обратно. Снова воткнулись – уже в грудь. Обратно – и в горло. Отец Паисий осел на колени, хватая рукой воздух, и неуклюже упал на бок. Заелозил ногами, размазывая натекающую кровь по доскам, но вновь мелькнули вилы и пригвоздили его к полу.
Мертвый попенок отбросил курицу и замотал головой, глядя то на Сашку, то на вошедшего с мороза в избу Кондрата-заику. Раззявил черный рот в безмолвном крике, оттолкнулся от Шелягиной груди, метнулся к остолбеневшему заике, отпихнул его с дороги и скрылся в ночи.
Кондрат осел на пол, ошеломленно глядя вслед мертвецу и неистово крестясь. Шеляга поднялся на ноги, морщась от боли. Онемевшая правая рука болталась безвольной плетью, и по ней начало растекаться тягучее нудное покалывание. Сашка подковылял к двери, захлопнул ее и накинул засов. Обернулся на мертвого отца Паисия и с досадой пнул его в живот.
– Теряю хватку, – сказал он Кондрату.
– Ч-что? – Кондрат лишь поводил вокруг ошалелыми глазами.
Шеляга скривился. В нем уже много лет крепла уверенность, что Кондрат заикается не от того, что его в детстве на ночь в подпол запирали, а от врожденного тугоумия.
– Что ты здесь делаешь, говорю? – Сашка принялся рыскать по полкам над лавкой. Выпить. Если выпить, притупится боль. И приглушится дикий воющий ужас внутри.
С полок посыпались пустые кадушки, оплывшие свечные огарки, черствые хлебные корки и потрепанные книжицы.
Сашка чувствовал, как ужас пухнет внутри, трясется под ребрами, и тряска эта отдавалась в пальцы, делавшиеся все менее послушными. Да где же? Не могла у него всего одна бутылка быть.
Ужас, копившийся внутри, поднялся до самого горла, забился за кадыком, и Сашка понял, что смеется. Надрывно и визгливо, по-бабьи всхлипывая. Он смеялся и чувствовал, как трясутся ноги, не в силах держать весь этот ужас, разросшийся в нем и рвущийся теперь наружу. Чувствовал, как сам он сгибается от смеха пополам, не успевая содрогаться телом за сотрясающими его толчками.
Смех оборвался так же внезапно, как и начался, оставив лишь две мокрые дорожки на щеках. Шеляга поднял глаза вверх. Пальцы крепко сжимали солдатскую фляжку, а внутри фляжки что-то тяжело булькало. Водка. Никто, даже такая гнида, как отец Паисий не держит в такой фляжке простую воду.
Шеляга приложился к фляге. Водка ошпарила горло, встала в нем шершавым комком и тут же провалилась внутрь, опаляя все на своем пути. Он утер рот рукавом. Кондат затравленно глядел на него, косясь то и дело на вилы, все еще воткнутые в тело отца Паисия.
– Что ты здесь делаешь, еще раз спрашиваю? – повысил голос Сашка, чувствуя, как водка разогналась в пустом желудке, как загорелись щеки и грудь.
– Д-да за тобой же пошел. Ув-видал, что ты с топором сюдой намылился, сам с-собрался и следом д-двнул.
Шеляга зло улыбнулся:
– Билет мой в рай утянуть захотел?
– Какой б-билет?
Сашка лишь махнул рукой и бросил ему фляжку:
– Да никакой. Все одно утянул, даже если не хотел. Надо идти в деревню. Всех поднимать. Вооружаться. Скоро за нами придут.
Кондрат попрехнулся водкой и закашлялся:
– К-кто придет?
Шеляга поднял с пола топор, убрал за пояс, присел над отцом Паисием и принялся разжимать поповьи пальцы на рукояти своего ножа:
– Не знаю, кто. Сынок его придет, вон. Видал же сынка? То-то. А с ним еще кто-нибудь. Надо вместе держаться, иначе не сдюжим, – он вырвал нож из мертвой руки. – Бери вилы, пойдем. Успеть надо. Тогда, может, будет мне еще один билет.
Снег лежал синим покрывалом в свете луны, синее же небо было расчерчено черными ветвями. Сашка и Кондрат бежали, неуклюже ступая по снегу, переваливаясь с ноги на ногу в тяжелых отсыревших валенках. Пар поднимался из раззявленных ртов, валил из распахнутых полушубков, тянулся струйками из широких рукавов. Шеляга чувствовал, как режет от бега в груди, как тяжело ступают ноги. Кондрат хрипел и ухал в нескольких шагах позади. Сашка не сразу заметил, как тот затих, и пробежал еще немного, пока не понял, что не слышит топот заики за спиной. По спине поднялся склизкий холодок.
Кондрат стоял шагах в двадцати, задрав голову вверх, и вглядывался в чернильную мглу леса.
– Ты чего? – позвал Шеляга.
– Т-тихо! – поднял руку Кондрат. – Ты с-слышишь?
Сашка навострил уши.
– Ветер шумит. Идем!
Кондрат покачал головой:
– Нет. Нету в-ветра.
Холодок враз обхватил спину ледяным панцирем. Шеляга втянул ноздрями водух. Ветра не было. Он чувствовал это задубевшей кожей лица, которую не обжигало более морозное дыхание.
В чаще, не более чем в сотне шагов раздался переливистый тоскливый вой.
– Бежим! – и Шеляга рванул вперед.
Кондрат, до этого еле поспевавший, тут же обогнал его.
Вой раздался ближе, ударил прямо в лицо.
Их отсекали, шли наперерез. Сашка увидел краем глаза мелькнувшую слева меж стволами тень.
– Братик, спляши со мной! – заходились хохотом и тряслись черные ветки.
Впереди уже мелькнули огоньки деревни. когда Кондрат застыл на бегу, как вкопанный. Шеляга налетел на него, сбил сног, повалился сам, чудом не напоровшись на вилы, и оба они покатились кубарем по снегу. Сашка тут же вскочил, сплевывая снег и утирая лицо, подхватил Кондрата и рывком поднял его на ноги. Кондрат уставился Сашке за плечо. Челюсть его заходила ходуном пуще обычного, и он, не сумев вымолвить ни слова, указал дрожащим пальцем за спину Шеляге. Шеляга обернулся.
Слева из-за деревьев на тропинку, сгорбившись, по-собачьи перебирая черными ступнями и ладонями, медленно вышел на четвереньках голый человек. Он повернул восковое, омытое лунным светом и обрамленное спутанными колтунами лицо к ним. Тарас. Тот что пропал в лесу осенью. Справа, поодаль за ним, вышел Колченог, а на спине у него сидел, покачиваясь, как в седле, мертвый попенок.