«Корову обратно из фарша не слепишь», – вспомнились вдруг слова Виты.
Настя вытерла слезы и вышла на улицу.
Монстр сразу почуял ее, узнал, осторожно подобрался на кривых лапах, цокая по мокрому асфальту когтями. Вокруг все кричало, бегало, мельтешило, но мать и ребенка словно отделял от внешнего мира невидимый барьер.
Ваня лизнул шершавым языком мамину руку. Уткнулся носом в теплый живот. Мир с картинок был страшным, слишком громким, слишком живым. Мама старалась сдержать слезы, но соленые капли ползли по ее щекам. Ваня чувствовал тех, кто сделал маме больно, чувствовал голубей. Некоторые были совсем близко, запах других он едва улавливал, но он найдет их всех, найдет и убьет, как убил голубей на чердаке.
Огонь с горящего клена перекинулся на дом. Горели квартиры, сгорало кафе, в огне метались совы.
Настя смотрела, как ее сын убегает в ночь. У нее больше ничего не было, не осталось ни злости, ни ненависти, только пустота. Она отреклась от Бога и сотворила жизнь. В конце концов Максим оказался прав: самые страшные грехи несли очищение.
Полудница
Боль огненной змеей ворочалась внизу живота, калеными обручами сжимала голову. Пот выедал глаза. Тошнота подкатывала к горлу, оставляя кислый привкус в пересохшем рту.
Колосья, сухие и пыльные, резали ладони, новый приступ скрутил внутренности так, что Акулина, застонав, упала на колени, серпом задев предплечье левой руки. Кровь быстро побежала из раны, пачкая заношенную синюю поневу. Дрожащими, непослушными пальцами Акулина оторвала лоскут от подола рубахи, кое-как перевязала рану, ткань сразу же пропиталась рудой. От лесной опушки все еще слышалось пение жнецов, и стон убиваемой пшеницы.
– Господи, помоги. – Акулина посмотрела на небо, чистое, светлое, готовящееся ко сну.
Время еще было, пока было. Она не смела оглянуться, боялась увидеть, что работу закончили все, кроме нее. Превозмогая боль, взяла серп. Левая рука слушалась плохо, колосья выскальзывали из перепачканных кровью пальцев. Акулина продолжала жать, останавливаясь лишь для того, чтобы связать сноп. Еще один и еще, золотой с красными нитями. Молилась, стараясь не думать о том, что времени осталось мало; просила Богородицу не допустить, чтобы «волка» подкидывать пришлось ей.
«Волк» – дух погибающего урожая, прячется в пшенице. Ярится, мечется, умирать не хочет. В последних колосьях его как бы замыкает, срежешь – надо на чужое поле подбросить, где еще жать не перестали. Иначе – неурожай, голод, смерть. Избавляться от «волка» шел тот, кто сжал последние колосья.
Слова срывались с потрескавшихся, сухих губ; на нижней – едва затянувшаяся ранка. Вчера муж снова избил ее. Акулина закрывала голову руками, старалась заползти под лавку, забиться и ждать, когда он устанет.
Степан сегодня работал на барщине, а она – на общинном поле.
– Кончай!
Акулина не слышала, погрузившись в молитву, не дававшую утешения. Она видела только последний, совсем последний клок несжатых колосьев. Боясь поверить зародившейся было надежде, не заметила, как сзади подошла пара мужиков: сельский староста Петр Михайлович Жила и второй, с клокастой бородой и хитрыми бегающими глазками, чьего имени Акулина не знала.
Выпрямив спину, Акулина огляделась по сторонам. Поле опустело, песни смолкли, только золотые снопы отбрасывали длинные тени на простоволосую землю.
«Не успела», – она посмотрела на крестьян: морщинистые, пыльные лица, угрюмые и суровые. Бесполезно умолять. Акулина нагнулась, перехватила потерявшей чувствительность рукой оставшиеся колосья, срезала их.
Последний сноп она вязала медленно, стараясь унять дрожь в непослушных руках. Рана едва затянувшаяся, открылась снова, кровь окрасила колосья багровым.
– В Вазерках жнут, в Вазерках еще не закончили! Туда! – по полю бежал босоногий вихрастый мальчишка, бастрючонок Сенька.
На дороге переступал копытами, фыркал гнедой конь под крестьянином Григорием. Медленно, нехотя Акулина шла к нему под строгим взглядом старосты. Ей хотелось обернуться, в ноги броситься, умолять, но она брела вперед, сжимая пшеничный сноп липкими руками, будто крашеными луковой шелухой к пасхе. Крепко, как дитя, прижимала к груди «волка». Мальчик поспешал рядом, все старался заглянуть ей в лицо, почесывая грязной пятерней впалый живот. Ему было и страшно и горько, Акулина единственная во всем селе не звала Сеньку ублюдком, наоборот, когда пирожком угостит, когда пряничком, Жучку погладить даст.
Увидев ее, Григорий хотел было что-то сказать старосте, но промолчал.
С разомлевшего неба на землю сочилась кровь, усталое солнце почти скрылось за горизонтом – когда тихо и воровато, лесом, Акулина и Григорий подъехали к Вазеркам. Он помог ей слезть с коня и поспешил прочь. Она не винила, понимала: дома жена, дети.
Акулина осталась одна на лесной опушке. Жать и впрямь еще не перестали, отрабатывали барщину на поле помещика Мартынова.
Пригнувшись (в спине что-то хрустнуло, боль принялась грызть с новой силой), она пошла к полю. Выглянула из-за пряной, сонной бузины. В поле работали хилый пьяненький мужичонка и толстая баба. Посмеиваясь, их подгоняли трое мужиков.
Акулина убрала со лба мокрые от пота волосы, выбившиеся из-под платка. Боясь привлечь внимание, она не отгоняла впивавшихся в кожу комаров. Казалось, что за ней кто-то подглядывает, шныряет вострыми глазками по спине. Оглянулась. Вроде мелькнул в зарослях льняной вихор. Присмотрелась. Никого.
Она крепко прижала «волка» к себе, колоски кололи грудь через рубаху. Времени оставалось мало. Надо было решиться. Акулина осторожно пошла вдоль опушки. В одном месте кусты росли как будто ближе к полю. Она стала пробираться сквозь цепкие заросли, когда сзади треснула ветка и послышались тяжелые шаги.
Сенька не кричал и не звал на помощь, он бежал. Гнал прочь мысли, что Акулину вот прямо сейчас избивают.
Убивают! Ее там убивают!
Надо позвать подмогу. Он бежал быстро, по песчаной неровной дороге, петлявшей среди деревьев. Сзади топали босые мозолистые ступни крестьянина, бросившегося в погоню.
Тропками, только ребятне да охотникам ведомыми, Сенька прибежал к Вазеркам, обогнав Григория с Акулиной. Хотел удостовериться, что все обошлось. Из укрытия наблюдал, как женщина, осмелившись, пошла к полю и не удержался, вскрикнул, увидев, что Акулину схватил чужой крестьянин.
Сенька бежал, в боку кололо, дыхание обжигало измученные легкие, но и преследователь уморился, задыхался, матерился где-то в темноте за спиной. Под ногу подвернулся коварный корень. Сенька полетел головой вперед, больно ударившись о придорожный валун, в правой ноге громко хрустнуло, она перестала слушаться.
С неба на Акулину скалил острые клыки месяц-упырь. По-осеннему холодный ветер ощупывал обнаженную кожу, трепал разорванную рубаху.
Она подняла к лицу тяжелую, скрученную болью правую руку, на запястье – следы огромной пятерни. Правый глаз не открывался, Акулина осторожно дотронулась до распухшего, горячего века. Застонав, провела по волосам, коротким, срезанным почти под корень, кое-где вместе с кожей. Серпами резали, шею сзади располосовали. Акулина попыталась привстать на локтях. Волна боли, зародившаяся где-то в животе, пробежала по перебитым ребрам, отозвалась в сломанной ключице. Вчерашние синяки ныли тупо, глубоко; свежие раны кричали, умоляя не двигаться, застыть, умереть.
Она хотела перевернуться на живот и попробовать ползти, когда левым, затянутым чем-то мутным (слезами, кровью?) глазом увидела черную, сгорбленную тень, подкрадывавшуюся к ней по полю.
Сил отползти, спрятаться, не было. Снова задул ледяной ветер, принеся с собой запах бойни, свежей крови, вываленных из брюха потрохов, ужаса животного, понимающего, что его убивают.
– Христа ради, не надо больше, – Акулина заплакала, от слез защипало глаза и разбитые губы.
Ее поймали, когда она пыталась подбросить «волка». Умолять было бесполезно, вырываться бесполезно, только молиться, чтобы оставили в живых, пока ее за волосы тащили на поле.
Холодный туман крался к ним, путаясь в мертвых колосьях вместе с ночной мутью. Один из мужиков ударил босой ногой прямо по губам, выбил зуб, разорвал нижнюю губу. Кровь из разбитого рта текла на обнаженную, в синяках, грудь. Рубашку разодрали до пояса. Она кричала, звала на помощь, ее держали за руки, за ноги. Били.
Землю под Акулиной встряхнули, как сорную ширинку; разлетелись в стороны сухие крошки-звезды. Ее вырвало желчью, нутро горело, словно палач после пытки забыл вынуть из нее раскаленный добела прут, и металл прикипел: теперь кто-то за прут потянул, вытаскивая наружу вместе с маткой.
Акулина замерла – померещилось, что к ней идет вовсе не человек, а ее пшеничный «волк», соломою перевязанный, огненный, кровавый. Крадется. С клыков – длинных, страшных – падает на землю вязкая густая слюна. Она потерла саднящий подслеповатый глаз, стараясь стереть мешавшую видеть пелену.
Вроде стало лучше. Не «волк» – сгорбленная старуха, принюхивалась длинным носом, пробуя ночь на запах. Протягивала во тьму скрюченную руку, шарила ей по воздуху, стараясь что-то нащупать, поймать. Учуяла. Движения стали быстрыми, резкими. Седые растрепанные космы стлались по земле, цепляясь за срезанные колосья. Черная рубаха, словно рудою намоченная, плотно обтягивала выпирающие кости. Лицо скрывала изъеденная гнилью волчья личина из свалянной шерсти. Вместо глаз – черные дыры. Шла старуха уверенно, вытянув вперед длинные худые руки. Акулина глубоко вдохнула воздух, ледяной, как лютой зимой. С морщинистых раскрытых ладоней на нее смотрели мертвые, затянутые катарактными пленками глаза; посередине, вместо зрачков, – ржавые шляпки гвоздей. Оборванные сосуды и нервы вздрагивали, когда старуха цеплялась за воздух, стараясь не упасть. На землю падали черные капли, и почва кричала, когда ее прожигала ядовитая кровь.