— Ты же моя бедная! Ну не говори, побереги горло. Мы семь лет женаты, должны уже спокойно переносить совместное молчание… Кстати, я выйду позвоню, ага? По работе надо.
Он вышел, сел в машину и набрал номер, я не сомневалась, чей. Я смотрела из-за занавески — у него сделалось мечтательное, радостное лицо, такое когда-то у него было только для меня. Я села к столу, открыла несессер, вытащила из крышки зеркало и щетку. Держа зеркало в руке, начала расчесывать волосы.
«Сто раз утром, сто раз вечером, — сказала Мари-Луиза, — и волосы будут как шелк, живой драгоценный шелк, все они будут дрожать от желания дотронуться до них, запустить в них пальцы…»
Самое странное, что меня совсем не озаботило — как я вдруг поняла, что несессер и зеркало принадлежали женщине по имени Мари-Луиза, почему она очутилась в моей голове и отчего мои глаза в зеркале вдруг показались гораздо светлее, чем были, из темно-карих стали ореховыми.
— Мама! — Данька бросился мне на шею, он, казалось, вырос и повзрослел за четыре дня, изменился, как и я.
— Я не нашла тебе пороховницу, — сказала я, обнимая его, вдыхая его запах, сжимая веки, чтобы не разреветься.
— Ну и ничего, — ответил Данька. — Будет еще у нас порох в пороховницах, мам!
Я ждала, что моя мама, большой любитель метких народных фраз, скажет про ягоды в ягодицах и уже приготовила улыбку. Но она подошла поближе и положила мне руку на плечо.
— У тебя все в порядке, доченька? — спросила она, внимательно глядя мне в лицо. — Вы хорошо съездили? Ты отдохнула хоть немножко?
Я кивала.
— Тань… — начала мама, но Тимур, соскучившийся в машине, забибикал нетерпеливо, и мы быстренько распрощались.
Если я смотрела не прямо, а немножко мимо, не фокусируя взгляд, я видела Мари-Луизу в зеркале несессера, она склонялась над столом и писала длинной перьевой ручкой — изящные завитки тонких черных букв, изящные завитки тонких светлых волос.
Первый раз меня продала мать. Мы жили очень бедно для нашего положения, и когда у семьи появился покровитель — второй муж покойной мачехи моего отца, мама была готова на все, чтобы получить хотя бы небольшую финансовую помощь и надежду на строчку в завещании. Его звали Виктор Агоштон, он был венгерским дворянином, каким по рождению считался и мой отец. Ему было за восемьдесят, мне — восемь. Он приезжал к нам раз в неделю, иногда два, и требовал, чтобы за ужином я сидела у него на коленях. Учитывая, что он платил за ужин, никто не возражал, хоть отец поначалу и хмурился. Моего согласия никто не спрашивал.
— Grand-père любит детей, — говорила мама. — Очарование юности утешает старость.
Дедушка Виктор просовывал руку мне под юбку и больно меня щипал.
— Закричишь — ущипну посильнее, да с ногтями, — шептал он мне в ухо, потом улыбался и громко говорил слуге налить ему бокал кларету. Синяки у меня не сходили, иногда было больно мочиться.
— Я понимаю, что происходящее тебе неприятно, дочь, — говорила мама, поджимая губы. — Если бы у меня был выбор, я бы этого старого козла на порог не пускала. Но нужно платить за школу твоим братьям…
Иногда дедушка потихоньку расстегивал штаны и заставлял меня сидеть на мягкой, мясистой выпуклости, которая слегка твердела и вызывала у меня сильное отвращение.
Через два года он умер и мы поехали на поминки. Гроб был выставлен в небольшой гостиной синего бархата, украшенной цветами. Наша семья простилась с усопшим, по очереди клюнув его в холодный лоб, но я спряталась за портьерой и от поцелуя воздержалась. Прибыл дедушкин адвокат и все прошли в гостиную для чтения завещания. Я вылезла из своего укрытия, подошла к гробу и расстегнула мертвецу штаны. Мертвая плоть была морщинистой и мягкой, как я и ощущала ее раньше, но никакого сходства с le saucisson, как шутили дети прислуги, я не заметила. Я открыла украденную у брата бритву, натянула кожу и полоснула несколько раз, пока у меня в руке не оказался холодный кусок мяса. Крови не было, бальзамировщики слили ее, когда подготавливали тело — старший брат в подробностях живописал мне процедуру по пути сюда, а мама была вся в своих мыслях и не прерывала его. Я застегнула на мертвеце штаны, поправила костюм и завернула свою долю дедушкиного наследства в платок.
— Старый козел нам почти ничего не оставил, — говорила мама, когда мы ехали домой, и плакала холодными злыми слезами.
Я закопала доставшийся мне кусок Виктора Агоштона в глубине сада, за большим кустом, отметила место приметным белым камнем и под настроение бегала туда справлять нужду.
Дни покатились как обычно, как будто ничего не изменилось. Я готовила мужу и сыну завтрак, целовала Тиму в прихожей, смотрела в окно, как он выруливает со стоянки во дворе и уезжает. Отводила Даньку в сад, а потом садилась перед несессером, расчесывала волосы щеткой Мари-Луизы и смотрела в ее зеркало. С каждым днем глаза мои казались все светлее, и я все больше понимала в ее коротких записях — нечитаемой скорописи на смеси французского и венгерского.
«Зачем ты подвергаешь себя унижению? — спрашивала она меня. — Почему ты ничего не делаешь?»
— Потому что боюсь, — говорила я. — И надеюсь, что все окажется большой ошибкой. И мне ничего не надо будет делать. Когда мои родители развелись, я очень страдала и не уверена, что до конца их простила. Как я могу так поступить с Данькой? Как?
«Зачем тебе развод? Ты же знаешь, чего на самом деле хочешь…»
Второй раз меня продал отец — на этот раз задорого, но опять не спросив моего согласия. К двадцати годам я стала очень красива и на мне пожелал жениться Пьер Равель, дважды вдовец и однажды банкир.
— Он возьмет тебя без приданого, — говорил отец, набивая трубку табаком и не глядя мне в глаза. — Подумать только, каким это будет финансовым облегчением для семьи…
Пьер был толстым, грубым, волосатым. Он купил большой особняк «для нашей большой семьи» и стал ждать от меня приплода, не зря же женился на молоденькой. Дом мне нравился, муж — нет. В обществе мне с ним часто бывало стыдно, наедине в гостиной — скучно, а в спальне — противно. У него была большая коллекция порнографических дагерротипов, он любил отпускать на вечер всю прислугу и разыгрывать со мною сцены с этих снимков.
Он был верен мне чуть больше года, затем вернулся к своим прежним привычкам — бордели и заезжие танцовщицы. Мне не было жалко его толстого, перевитого венами la bitte, но я боялась венерических заболеваний и испытывала отвращение от мысли, что муж касается меня руками, которыми трогает других, грязных женщин…
…Через два месяца я получила письмо от Пьера — он писал, что бросает меня ради одной из своих шлюх, уезжает с ней в Италию, а меня больше не желает видеть. К этому времени моя беременность была уже заметна, люди жалели меня и не задавали лишних вопросов. Да и тех, кто хорошо знал Пьера, такой его поступок не особенно удивил.
Раз в неделю я, как и раньше, отпускала всех слуг и оставалась в особняке одна. Я зажигала свечи в подсвечнике и спускалась в оббитую цинком кладовую, ключ от которой был только у меня. Я подолгу сидела в кресле-качалке рядом с Пьером, с интересом наблюдая за изменениями в его теле. Он смердел не так уж сильно — в подвале было прохладно и сухо, предыдущие хозяева оборудовали его для хранения запасов, и, похоже, в рассказах о свойствах цинка было много правды. Иногда я разговаривала с мужем, находя его в теперешнем состоянии куда более приятным собеседником, чем раньше.
Наш сын, Карл, родился так тяжело, будто хотел отомстить мне за отца. Я измучилась и потеряла много крови. Младенец лежал в колыбели рядом со мной и издавал странные пищащие звуки, которые меня раздражали. Молоко у меня, к счастью, не пришло, и доктор предложил попробовать «растворимую смесь Лебига для здоровья младенцев». На коробке толстый и румяный малыш тянулся к бутылке с соской, а снизу за ним завистливо наблюдал большой серый кот. Я разводила смесь водой и давала ребенку каждые четыре часа, как рекомендовал в инструкции месье Лебиг. По большому счету, мне было все равно, выживет ли Карл, но я затратила много сил и труда, его рожая, и не дать ему шанса казалось растратой. Я использовала кипяченую воду, а не грязную, которая наверняка бы быстро избавила меня от радостей материнства. На ночь, впрочем, я добавляла в бутылку бренди, чтобы Карл не квакал, просыпаясь, и не будил меня.
— Ну, что у тебя нового? — спросила я Лариску. — Рассказывай. На личном фронте как?
Она пожала плечами, отпила кофе, промямлила неубедительно: ну есть один, посмотрим.
— Женатый, что ли? — спросила я, изображая невинное, неосуждающее любопытство.
— Вроде того, — вздохнула Лариса. — Все сложно… Ты, Тань, кстати, хорошо очень выглядишь. Похудела, осунулась. И глаза совсем иначе блестят. Молодец!
От нотки снисходительного удивления в ее голосе я очень захотела вцепиться ей в морду.
Я купила веб-камеру, поставила ее на запись на кухне, откуда Тимуру нравилось звонить, и стала ждать. Через неделю, анализируя видео по кадрам, я узнала пароль к его телефону.
— Ура! Бассейн! — кричал Данька, и бежал сломя голову по скользким плитам к воде, а мы спешили за ним из семейной раздевалки и кричали, чтобы он не бежал. Я представляла, как он поскальзывается и грохается спиной на кафель, и у меня самой мороз шел по позвоночнику.
— Буду мырять!
— Мыряй за ним, — велела я Тиме, — я наши вещи все отнесу в шкафчик…
Тимур кивнул и бросился к бассейну. Я закрылась в раздевалке и просмотрела его телефон, чувствуя, как превращаюсь в лед. Превращаться в лед было больно.
Смски — «я люблю тебя», «не могу уснуть, думаю о тебе» и «хочу тебя прямо сейчас» выжигались на мне огненными письменами. Там были фотографии — селфи их прижатых друг к другу лиц, снимки их прижатых или готовых прижаться друг к другу тел. А на заставке по-прежнему невинно улыбались м