Я не любила сына, но он когда-то рос во мне, был создан моей плотью. Я не могла оставить его в подвале и не могла вынести из дома так, чтобы точно никто не увидел… не могла вынести целиком. Я подняла еще теплого Карла на руки и отнесла в ванную, потом сходила за разделочным ножом…
Тимур проснулся под утро, хрипя и держась за живот. Он попытался встать и не смог.
— Тань, мне что-то… как-то мне… вызывай скорую, плохо…
— Нет, — сказала я из кресла. Он поднял голову, посмотрел на меня с ужасом, не понимая.
— Танюш, я не шучу… Живот крутит и в голове странно… Так хреново еще никогда-а-а…
Я заскулила и потянулась за телефоном. Но не смогла его удержать, потому что чужая воля скрутила меня, обездвижила, заставила смотреть, как корчится на кровати Тимка, как он падает на пол, пытается ползти, оставляя за собой желтую ленту рвоты…
— Я передумала, — говорила я одними губами. — Я так не могу. Я не хочу. Я хочу все исправить. Дай мне позвонить…
Но меня уже практически не было, была только она.
Потом время снова понеслось скачками, цифры на часах менялись, я почти ничего не помнила. Серое неподвижное лицо Тимура — он умер, он умер, он умер. Рассвет за окном. Тяжесть тела. Ванная, белый кафель — Тимка сам клал. Ножи, острые — Тимка сам точил. Треск одежды, хруст костей. Темная кровь. Черные мешки. Прозрачная вода. Перчатки. Белизна. Развода не будет. Дележки не будет. Опеки не будет. Данька мой. Рассвет за окном. Опять рассвет? Время замкнулось. Я пью чай на кухне. Везде сильно пахнет апельсиновым освежителем воздуха, и чай на вкус как химический апельсин. На часах одиннадцать утра. В коридоре на полу детские кроссовки. Данькины кроссовки, в которых я давно, в прошлой жизни, отвезла его к маме.
Ужас выбрасывает меня из ступора. Где мой сын? Где мой телефон?
— Мама, — сказала я мертвым голосом. — Где Данька?
— Как где? — с ужасом спросила мама. — Ты же приехала вечером вчера и его забрала… Ты смотрела странно, я засомневалась, но Данька так тебе обрадовался, кинулся, домой запросился. Он что, не в садике? Таня, что происходит? Таня! — она кричала. — Таня, я сейчас приеду! Ты дома? Никуда не уходи, доченька, я со всем разберусь, сейчас в садик позвоню и выезжаю!
Я уронила телефон, подняла к лицу руки. Они тряслись и были такими обескровленными, что лунки ногтей казались голубыми. Я ничего не помнила о предыдущей ночи. Наверное, Тимур пораньше уехал на работу. Наверное, я вчера уложила Даньку, уснула, проснулась и на автомате отвела его в садик. Наверное. Я делала это сотни раз, на автомате. Сейчас я в шоке и события могли просто не записаться… Почему у меня под ногтями красное? Почему моя правая рука помнит тяжесть ножа и хрусткое сопротивление под лезвием?
Шатаясь, я дошла до детской и открыла дверь. Пусто. Дверца шкафа чуть приоткрыта. На полосатом икеевском коврике — единственная капля крови, она могла упасть из разбитого носа, порезанной коленки, откуда угодно, жизнь мальчишек полна маленьких травматических драм… Под одеялом на кровати круглел предмет размером с дыню, размером с небольшой цветной мяч, который обычно жил под кроватью у Даньки, размером с его любимого игрушечного толстого пингвина Джонни. Я беззвучно закричала и сползла по стене.
Пожалуйста, пожалуйста, господи, пусть Данька в садике, а на кровати — пингвин или мяч. Пусть меня веками растворяют в серной кислоте, переваривают черви, жгут в углях, наматывают мои внутренности на вилы. Пусть, пусть, я готова, лишь бы мяч…
Зазвонил телефон. Не обращая на него внимания, я дошла до кухни, открыла несессер и достала из крышки зеркало. Мои глаза в нем были светло-зелеными, как морская вода. Мари-Луиза улыбнулась мне. Я разбила зеркало об угол стола и подняла самый большой и длинный осколок. Сжимая его в руке и чувствуя горячую жидкость между пальцами, я шагнула обратно в Данькину комнату. Приложила к горлу острое стекло и взялась за край одеяла.
Если вдруг это не пингвин и не мяч… Если… Мой любимый, золотой мальчик, мой маленький мушкетер, моя душа — подожди. Задержись на минутку среди облачных полей, воздушных замков, стадионов для квиддича, океанов с добрыми акулами, деревянных слонов, говорящих пингвинов, теплых островов, из джунглей которых взлетают стаи попугаев. Подожди меня, подожди, не уходи без меня.
Мама идет.
Марешка
Когда они отъехали от вокзала, Марешка открыла окно, впустила в машину теплый летний ветер, откинулась на заднее сиденье, почему-то пахнущее раздавленными жуками, и стала угадывать, где же они остановятся. За окном уплывали назад деревья, кусты, дома всех размеров, холмы, между усталых пологих спин которых проглядывало море, темно-синее, как мамины глаза.
Они проехали мимо больших новых гостиниц, выстроенных в форме башен из кубиков или поставленных на основания балалаек. Мимо старых советских санаториев с ухоженными тенистыми садами и сколотыми или отвалившимися аббревиатурами на фасадах.
Наконец они остановились возле уходившего в глубину дворов большого сада без забора, начинавшегося сразу от дороги. Сад был заросший, диковатый и очень красивый в сочном предвечернем свете.
— Следуйте же за мною, прекрасные дамы, я провожу вас в апартаменты, — сказал хозяин пансионата, дядя Миша, припарковав машину прямо под большой яблоней и почти уперев бампер в морщинистый старый ствол.
Дядя Миша с мамой шли впереди, он возбужденно что-то рассказывал и объяснял. В машине он сильно жестикулировал, но сейчас руки у него были заняты чемоданами, поэтому он кивал и дергал подбородком. Хохолок черно-седых волос на его макушке подпрыгивал, как одна из веселых марионеток в кукольном театре в Краснодаре. Они там останавливались по пути к морю, и кукольный театр был маминой идеей. Марешка бы с большим удовольствием сходила в кино, или, на худой конец, в оперетту.
— Мам, ну какие куклы, мне уже одиннадцать лет! — говорила она снова и снова.
— Тем более! — отвечала мама. — Детство уже почти прошло, еще немного — и не успели бы!
Они сидели в третьем ряду, мама хлопала и смеялась до слез, и сама казалась лет пятнадцати. Марешка потихоньку гладила маму по руке и очень радовалась, что они пошли смотреть на кукол.
Дядя Миша жил в большой мансарде с выходом на крышу, единственной симметричной части большого здания пансионата.
Строили в ранних девяностых три большие семьи, заложившие дом вместе, а потом продолжавшие строительство по мере притока денег и новых идей. Строили хаотично, без особенных архитектурных согласований, лет пятнадцать, а потом продали получившееся странное здание дяде Мише и разъехались в разные концы земного шара.
«Концы шара — странное выражение, — думала Марешка, стоя на крыше с дядей Мишей и глядя, как кружит в синем небе голубиная стая. — Шар ведь бесконечный, что внутри, что снаружи».
— Как летят, а? — кричал дядя Миша, и его полное лицо светилось совершенно мальчишеским счастьем.
Голубей он держал около двух десятков — белых, серых, пестрых, и трех тропических, черных, как ночь, с красными пуговичными глазами. Эти летали отдельно от остальных, выше, держа в полете почти идеальный треугольник. Мужик на рынке, продавший их дяде Мише, говорил, что это птицы редкой породы «белдам».
— Да откуда ж я знаю, что белдам значит, Маришка, — говорил дядя Миша, бросая голубя вверх и прищуриваясь, когда птица, хлопая крыльями, взмывала в синее приморское небо. — Но птицы отличные, высоколетные, я не нарадуюсь.
— Марешка, — поправляла его девочка, но он не слушал, подставлял лицо небу и солнцу, следил за птицами, как будто видел сейчас то, что они видели, с ними летел ввысь, позабыв про большой волосатый живот над спортивными штанами и выбитые пробки в комнатах, где жили Марешка с мамой.
Мама очень нервничала — у нее оставалось зарядки ноутбука всего на час, а ей еще надо было закончить проект по работе и позвонить по скайпу дяде Сереже. Марешка напомнила дяде Мише про пробки.
— Да там делов-то на пять минут, — отмахнулся тот. — Успеется. Почему мама твоя «дядям» каким-то звонит? Где отец-то твой, Маришка?
Марешка привычно вздохнула.
Папа пропал три года назад. Ушел на работу и не вернулся. Никто не видел его с тех пор и ничего не знает. Мама трижды ездила на опознания, возвращалась бледно-серая, много плакала, но тела были чужие. А папа исчез, будто нашел в стене перехода в метро маленькую зеленую дверь и ушел сквозь нее в таинственный сад, а дверь тут же заросла плющом, и теперь ему никак оттуда не вернуться…
— Ох ты и фантазерка, Маришка, — сказал дядя Миша, наконец опуская глаза на девочку. — А он что… работа была опасная, или денег много?
— Нет. — Марешка пожала плечами. — Он был инженером-металлургом. Зарабатывал обычно. Читать любил — детективы там, фантастику. Головоломки делал из проволоки. У меня одна есть, я ее никак сложить не могу.
— Иди погуляй, — сказал дядя Миша, вздыхая. — Я сейчас голубей загоню и починю пробки ваши.
Марешка пошла бродить по саду. Она уже весь его разведала — хоть он и был большой, но она была отличным исследователем.
В старой яблоне у дороги, где дядя Миша парковал машину, было дупло, в котором жила беличья семья. Марешка вчера просидела на скамейке напротив дерева битых три часа, ей хотелось дождаться и сосчитать белок, но они были еще упрямее, чем она (мама бы удивилась, что есть на свете такие особи) — так и не показались.
В большой липе тоже было дупло, но там жили осы — если приложить ухо к дереву с другой стороны, можно было услышать низкое, как дрожь, гудение. Ос Марешка считать не хотела, и встречаться с ними — тоже.
За кустами, со стороны соседского забора, был забит досками старый колодец. Между досками были щели и в них можно было увидеть (или представить) черную воду далеко внизу.