Марешка вздохнула, чувствуя, как собирается в ней белая, ледяная ярость, как первый буран настоящей зимы. И в ее нарастающем накале, как в свете люминесцентной лампы, она вдруг увидела богов.
Себя и его.
Она видела себя.
Прекрасная зрелая женщина в легкой тунике шла через поле, касаясь золотой рукой склонившихся колосьев.
Белая мраморная статуя воздевала ладони, призывая из земли щедрую жизнь и зеленую силу.
Темная, могущественная сущность клубилась под землей, мчалась сквозь почву, всходила ростками, поднималась в небо, дождем бросалась обратно, впитывалась в трещинки, в поры земли, потом замирала в зимнем сне.
Люди несли на палке набитое соломой чучело, одетое в рубаху последнего умершего в селе человека, подвязанную поясом последней вышедшей замуж невесты. Они пели:
Несе смерть из веси, а ново лето до веси.
Здравствуй, лето любезно, обилье зелёно!
Худенькая девочка в черной футболке лежала на холодном кафеле роскошной ванной комнаты, поскользнувшись и ударившись головой.
И она же, Марешка, стояла сейчас на веранде в несуществующем кармашке мира, куда ее заманил вот этот, темный, жадный, который хочет забрать ее, как забрал ее отца.
— Велес, — сказала Марешка огромным гулким голосом. — Я тебя знаю.
На его месте видела она прорезь древней тьмы, из которой смотрели горящие голодом глаза, видела мрачного рыцаря в тусклой темной броне, и худого старца выше деревьев, и огромного черного волка, крадущегося по подлеску к пасущемуся стаду священных быков.
— Вот тебе игра, — сказала она и бросила головоломку вверх. Она раскрутилась, вырастая, заполнила собой все небо, весь мир.
Боги Марена и Велес стояли в космической пустоте, а позади, треща, рассыпались в темную труху остатки веранды, пансионата, моря.
Золотая бусина стала Солнцем, серебряная — Луной, медная — Марсом.
Марена подняла руки, напрягла разум и провела их по сияющим небесным путям в конец лабиринта, туда, где они слились в безумной плотности точку, готовую по ее слову развернуться в новый мир.
— Я верну тебе твою реальность, — сказал Велес.
— Нет, — ответила Марена. — Её я возьму сама. Ты верни мне то, что из неё украл. Верни мне отца.
И в эту секунду она поняла, что, будучи свободной выбирать любую из своих сущностей и личин — сквозь столетия, страны и народы, сейчас она все равно выбирает девочку Марешку.
— Прости, Марена Свароговна, — поклонился ей Велес. — Мы с тобой часто в эту игру играем. Может быть, когда-нибудь я и выиграю.
Он поднял руку темнее самой ночи, прижал горячий палец к ее губам и исчез.
Марешка поднялась с холодного гладкого кафеля пустого номера пансионата. В зеркале она видела большую шишку на своем лбу, ссадину и засохшую струйку крови, сбегавшую на висок. Голова ужасно болела.
Как во сне, она вышла из ванной, прошла по комнатам к двери. Витязь на картине смотрел вдаль и чему-то улыбался. Мысли в Марешкиной голове путались, она не помнила, зачем она здесь была и что случилось. Потом, что-то вспомнив, Марешка цапнула с книжной полки толстый том Булычева и еще какой-то, с девочкой и кошкой на обложке. Прижимая книги к груди, она вышла в коридор. Дверь закрылась за ней, мягко щелкнув.
Внизу, у входа, было шумно, кто-то кричал и причитал.
Марешка спустилась и увидела карету «Скорой», каталку с маленьким, накрытым черным покрывалом телом, пустую инвалидную коляску и совершенно растерянную Любовь Ивановну.
— Ах, Мариночка, — она подняла на девочку широко раскрытые глаза. — А Васенька-то мой взял и умер. Дождь прекратился, вышло солнце, он на него взглянул, улыбнулся и умер. Как же так-то? Что же я теперь делать буду?
Каталку задвинули в карету, «Скорая» медленно двинулась сквозь сад к дороге. Дядя Миша поднялся на веранду.
— Все, увезли, — сказал он. — Отмучился раб божий Василий. Пойдем-ка со мной, Любочка. Пойдем-пойдем, тебе сейчас коньячку совершенно необходимо…
Он кивнул Марешке и увел Любовь Ивановну в дом.
Марешка присела в плетеное кресло рядом с опустевшей инвалидной коляской.
Через сад шло к дому Олино семейство — они возвращались с прогулки, промокшие, счастливые. Один из малышей сидел на папиных плечах, второй ехал на маминой спине, а третьего вела за руку Оля и улыбалась. Марешка помахала им рукой. Все трое близнецов одновременно повернули к ней головы и засмеялись.
Марешка открыла книгу.
«Коралина нашла дверь почти сразу после того, как они переехали», — прочитала она, и тут в саду раздался громкий треск, грохот, земля дрогнула и мелко затряслась.
— Землетрясение! — крикнул из глубины дома дядя Миша, и добавил несколько сочных эпитетов, с его точки зрения, подходящих к этому природному феномену.
На веранду выскочила взволнованная Марешкина мама.
— Ф-фух, — сказала она. — Ты здесь. У меня почему-то в голове мелькнула картинка, как ты стоишь у старого колодца, а досок над ним нет, и ты наклоняешься и смотришь в темноту. А тут еще и дом затрясся, я запаниковала…
Мама перевела дух. Марешка сосредоточенно думала.
— Пойдем-ка посмотрим на колодец, мам, — сказала она. — Мне кажется, нам нужно туда…
Они прошли по мокрой траве мимо разросшихся кустов волчьей ягоды, мимо дерева, гудевшего осами, мимо зарослей крапивы.
Досок над колодцем не было — обломки валялись вокруг, будто разметанные взрывом, а между дырой в земле и забором лежал на животе долговязый голый человек с рыжими волосами.
Мама ахнула, потом побежала к нему, бросилась на колени в грязь, подняла его голову и закричала, завизжала, заплакала.
— Это он, он! — крикнула она, чуть придя в себя. — Мареша, быстрее, беги, звони, «скорую», он живой, живой! Истощенный, но живой! Беги, дочка!
И глаза у мамы были — как небо после бури, как весна после зимы, как надежда после боли.
Марешка повернулась и побежала со всех ног.
Раз пришла любовь
Наташа стоит у ржавых ворот и держится за прутья.
За забором — степь, она пахнет горькой пылью. Над степью плавится небо, в Волгоградской области в августе плюс сорок. Наташе не жарко. Ей никак.
Ворота старые, не крашеные, когда Наташа за них тянет, они скрипят пронзительно, как плачут. Над воротами — металлические буквы «Рассвет», гнутые и проржавевшие, хотя когда-то явно лакированные и красные.
В разросшейся ежевике по обе стороны ворот лежат разломанные гипсовые статуи советских пионеров, слева — мальчик, справа — девочка. Мальчик когда-то бодро играл на горне, его силуэт еще угадывается сквозь ветки. Белая рука девочки высовывается из-под куста — как будто та утопает в густой колючей зелени и тянется наружу в немой надежде, что кто-то ухватит ее за гипсовую ладошку и вытащит из забытья и безвременья. Что кто-то спасет.
Наташа долго смотрит на белую руку. Она бы спасла. Она бы спасла всех девочек в мире. Начиная со своей. Ей хочется сбросить давление горя внутри, хотя бы слезами, чтобы снова можно было дышать без боли. Но она не может.
Наташа поворачивается к воротам спиной, бредёт обратно, мимо неухоженных клумб, осыпающихся стен корпусов, кирпичного туалета, смердящего по жаре, душевой с проваленной крышей, игровой площадки, которую соседний лесок уже начал забирать в себя, проращивая молодыми побегами и гибкими прутьями. Листья уже опали, выжженные за лето безжалостным степным солнцем. Старая карусель, поезд-гусеница, смотрит на Наташу ржавыми круглыми глазами, хохочет клоунским ртом, зазывает в свое безумие, в веселье распада, в дикий хохот на костях.
Спиной к большому грибу-домику, в его короткой тени, сидит Дима Фирсов, сильно пьющий электрик из местного поселка. Когда старый, закрытый уже много лет лагерь отдавали «под беженцев», его привлекли на восстановление, а когда стало ясно, что функционировать лагерь может только в режиме постоянного мелкого ремонта, Дима стал официальным «техническим специалистом».
Дима видит Наташу, машет ей рукой. Она подходит, старательно обходя безумную голову гусеницы, и садится с ним рядом, плечо к плечу. Димины густые седеющие волосы стоят торчком, от него пахнет пылью, потом и перегаром. И ржавчиной.
Здесь всё пахнет ржавчиной. Как свернувшаяся кровь.
— Будешь? — спрашивает Дима, доставая из-за спины бутылку самогона. В ней чуть больше половины. Судя по маслянистому блеску Диминых глаз и пронзительной нежности на его лице, все, чего нет в бутылке, уже есть в Диме.
Наташа смотрит на часы. Около полудня. Она смеётся — над собой, над миром, в котором она, Наталья Витальевна Смирнова, учительница младших классов, мать двоих детей, сорока лет, в разводе, в прошлой жизни едва выпивавшая бокал шампанского на новый год, сейчас будет с утра на жаре пить самогон с едва знакомым мужиком. Она смеётся над затягивающим её хаосом. И она смеётся, потому что предчувствует облегчение скорого опьянения, такое близкое, уже дрожащее на поверхности жидкости, которую Дима наливает в пластиковый стаканчик и протягивает ей. Она пьёт, не морщась, кладет голову на его крепкое плечо. Дима хмыкает невесело.
— Эк тебя жизнь приложила, красавица. Давай еще налью.
Наташа пьёт, слушает его неторопливый рассказ о починке дырявой крыши второго корпуса, о том, какие трубы нужны, чтобы пустить воду в душевые, о том, как он сюда, в лагерь, из поселка бегал пацаном — смотреть на девчонок, задирать мальчишек, прятаться от вожатых и продавать самогон и тем, и другим, и третьим.
— Хороший был лагерь, — говорит Дима. — Назывался «смена пионерского актива». Потом пионерия кончилась, стало просто «актива». Путевок было не достать, моя мамка пробовала. Хотела, чтоб я тут с городскими вместе отдыхал и развивался. У них тут «вечернее мероприятие» было каждый день, кружки. Песни пели вечерами, свечки жгли, стихи читали под гитару. А после отбоя — на луну вздыхали. Или по кустам тут бегали, получали, так сказать, первый сексуальный опыт. Мы с пацанами такого насмотрелись, ух! Да и не только смотрели, бывало…