На следующий день прогуливаясь по Арбату, я встретил демиурга. Его знал всякий библиофил как человека чуть вредного, но полезного, у которого всегда есть чем поживиться. Демиург энное десятилетие кряду притворялся невзрачным московским старичком из тех, что по часу выбирают арбузы, мнут их и так и эдак, торгуются и ничего не покупают. Но на самом деле он был другом Маяковского, адом, последним футуристом и вообще последним поэтом Серебряного века, автором самой странной и волшебной строки русской литературы.
Я обрадовался встрече и стал незамедлительно хвастаться:
— Оцените, Алексей Елисеевич, что я отрыл.
Демиург высморкался в платок, поплевал на пальцы и деловито взялся за книгу.
— Хлебников, — прочитал он едва ли не по слогам, будто это не они с Хлебниковым стояли у истоков прекрасного русского безумия под названием «будетлянство». Полистал томик, вчитался. Лицо его из мелких хитрых неуловимых деталей побледнело.
Слистнул к финалу.
И посмотрел на меня так, будто я умер, сгнил и пришёл на Арбат по старой памяти, и черви в моей голове, книжные черви, червивый мозг.
— Уберите это! — сказал демиург, брезгливо тыча в меня книгой своего товарища, — И сожгите! Как Велимир сжег.
И вновь, уже в который раз за последние три дня, рот мой распахнулся удивлённым «о» в пустоту — последний футурист ушёл и оболочку московского старичка не забыл.
А книгу я обменял на редкого Уитмена и облегчённо вздохнул. Потому что мне стали сниться мертвецы и мерещиться бородатые мужики с глазами убийц.
— Вы похудели, — сказал Эрлих, впуская меня в хрустящую и потрескивающую прихожую.
Две недели не прошло, а я снова у него в гостях, причём по его же звонку.
Вы, говорит, в Ленинград не собираетесь? Хочу вам Достоевского показать.
А я Достоевского люблю. И не только как букинист, но и как алчный читатель и несостоявшийся литератор.
Собрался быстро.
Шёл по коридору за трескучим, как новая колода карт или высоковольтные провода, стариком и в предвкушении потирал руки. У комнаты Эрлиха оглянулся — в конце коридорной кишки прошло что-то длинное с телом складного ножа.
— Не отвлекайтесь, — посоветовал Немец, втащил в кабинет и постоял с минуту, высовывая за дверь череп, бормоча неразборчиво — так обругивают хозяева нашкодившую животину.
Потом щёлкнул засовом и смерил меня жёлтыми глазами.
— Там, на столе.
Я застыл, рассматривая книгу и лицо моё, должно быть, было с кислинкой, как у рыбака, что удил чудо-рыбу, а вытащил карасика.
Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского, четвёртый том. Изданiе Стелловскаго. СПб, 1870 год. Печать в два столбца, двести двадцать пять страниц.
Ради этого я трясся в поезде?
Я глядел на книгу, и всё мне было знакомо до унылого «наизусть», и надпись «Вновь просмотренное и дополненное самим автором», и буква «фита» в инициалах Достоевского и Стелловского, похожая на «О» с внутренней горизонтальной чёрточкой. И двуглавый орёл тоже.
Я спохватился насчёт дарственных надписей (через мои руки проходили автографы Фёдора Михайловича), но чудо-рыбой девственно чистое издание не стало.
«Нет, — размышлял я, — я-то, конечно, куплю четвёртый том у Эрлиха, но тому, кому я его перепродам, не буду шептать в трубку загадочно: “Хочешшшь покажжжутьтебе Доссстоевссского?”»
Я изобразил приличествующий моменту интерес. Сыграл на троечку.
— Вы её читали? — спросил старший коллега.
— Кого? — изумился я, — «Преступление и наказание»?
— Но это не «Преступление и наказание», — сказал он ласково.
«Ну конечно, — фыркнул я про себя. — Я толстяк, это не «Преступление и наказание», земля плоская».
Я — из вежливости, всё из вежливости — взглянул на титульный лист. Прочитал название романа. И пол сдвинулся подо мной.
— Но это невозможно, — промолвил я, подавляя желание щипать собственное предплечье с вставшими дыбом волосками.
Я прекрасно помнил письмо, написанное Theodore Dostoiewsky из Дрездена адвокату Губину. Там речь шла о варварском контракте, который автор заключил с нечестным издателем Стелловским, о долговой яме и тысяче рублей, обещанных «Русским вестником». И о четвёртом томе полного собрания, о томе, в который вошло «Преступление и наказание», но никак не роман под названием «Дьявол».
— У Достоевского нет такого произведения! — воскликнул я, вертя книгу, убеждаясь, что и страниц в ней положенных двести двадцать пять, и выходные данные совпадают с моими прежними представлениями о мире.
— Есть, — парировал Эрлих, покачиваясь, как горельник на промозглом ветру. — Весьма провидческий роман.
— И в каком же, позвольте, году, оно было написано?
— В посмертии.
Я моргал, топтался и хотел одного: выбежать на свежий воздух с заветным экземпляром «Дьявола» под мышкой.
Отрывочно помню, что Немец попросил за четвёртый том двести рублей. Помню, как расплачивался, роняя купюры, и как мы шли по коридору, а за бесчисленными дверями клокотало и царапалось.
У выхода он склонился надо мной — «Там, где гнутся над омутом лозы», — вспомнил я из Алёши Толстого.
— Книгу перепродайте в течение трёх дней. И пусть тот тоже перепродаст.
— Ага, — сказал я. — Ага.
Меня подмывало желание поскорее открыть невиданную книжку, Ионой забраться во чрево чудо-кита. Но в поезде я не решился. Слишком подозрительные соседи по купе мне попались, с ногтями вместо век.
Москва встретила сизым туманом. Когда я проходил мимо надземного теплопровода, на него уселась колония воронов, таких крупных, что железобетонные опоры завибрировали. Птицы щёлкали клювами, когти терзали оклеечную изоляцию, глубоко погружаясь в битум, и глазки их были смоляными каплями.
Я заперся в квартире, налил водки — бутылка стояла с майских праздников, пью я вяло. Влил в себя стакан. И принялся читать.
Провидческий — не то слово. Я узнал перо Достоевского, никто бы так не написал, сомнения испарились к десятой странице, и пустяк, что роман повествовал о нацистском концлагере и главным героем был постепенно сходящий с ума гестаповский офицер.
Вечером мне позвонил коллега. Куда, мол, пропал, три дня назад обещал ведь письма Чуковской из Ленинграда привезти. Спросил, знаю ли я, что Терёхина машина насмерть сбила. Я едва вспомнил: Терёхин это который на авангарде специализируется, я ему кого-то на Уитмена сменял вчера. Бурлюка? Северянина?
Оберштурмфюрер Клаус Редлих уснул, и ему снились тела, падающие мертвыми осенними листьями, душегубка, забитая детьми, — газ, скопившийся в клетчатке шеи и глоточного кольца, выталкивает изо рта язык, и щёлкают, хрустят суставы, клювы, когти.
Я проснулся среди ночи, взмыленный. Щёлканье вытянулось за мной из сна и находилось здесь, в комнате. Дрожащей рукой я нащупал выключатель.
Они доедали мою недочитанную книгу, единственный экземпляр «Дьявола», моего безумного Редлиха доедали они. Вёрткие, длинные, покрытые снежной шёрсткой, сминали лапками страницы и жрали их.
Я закричал, а они, некая помесь горностаев и гусениц, исчезли, сметённые криком, но вернуть четвёртый том я уже не мог. Утирая слёзы жалкими ошмётками пожёванных страниц, я вышел в ночь.
— Вы истончились, — с сожалением сказал Эрлих.
Я схватил его за грудки:
— Что происходит?
Он оттолкнул меня мизинцем, и я едва устоял на ногах.
— Я предупреждал вас, — с прежней любезностью произнёс Немец, — книги должны двигаться. Вам повезло, что первыми вас нашли букинисты из неагрессивных. Поверьте, с иными нашими коллегами лучше не встречаться никогда.
Он пошёл по коридору, треща осиным гнездом.
В соседних комнатах вслух читали книги.
Я заткнул уши.
В кабинете он потормошил меня, и я отнял ладони от головы. Хор голосов затих. Я смотрел на голые исцарапанные стены, мягкий, будто разваренный кирпич. В некоторых местах здание выблевало кладку, как тыквенную кашу.
— Куда девалась ваша библиотека?
— Я съезжаю, — сказал Эрлих спокойно. — Обстоятельства требуют.
— Кто вы?
— Человек, готовый продать душу за хорошую книжку. А вы?
Он хлопнул меня по спине и рассмеялся. Так смеялись бы садовые ножницы в оранжерее кровоточащих бутонов.
— На столе я оставил для вас подарок, — сказал он, надевая фетровую шляпу.
Я с ужасом покосился на объёмный фолиант в металлическом окладе, последнюю книгу в кабинете.
— Я не возьму это!
— И правильно сделаете.
Он поклонился и распахнул дверь. В коридоре ветер переворачивал цветочные горшки.
— Перепродайте её в течение трёх часов. И пусть тот…
Голос его потонул в вое ветра, но когда дверь закрылась, оставляя меня одного в пустом кабинете, сомкнулась и воющая пасть.
На непослушных ногах я подошёл к столу. Слишком худой, слишком заметный.
Книга была шикарной. Ин фолио, нарисованный от руки атлас карт и планов русских городов, шестнадцатый век. Я устроился на стуле, с замиранием сердца дотронулся до бумаги.
Я знал, что таких городов нет в России, ни в шестнадцатом веке, ни в любом навскидку.
Но палец мой скользил по гротескно изогнутым улицам и колоссальным сооружениям, и когда я дошёл до Москвы, не той Москвы, где я жил когда-то, а, спаси нас Господь, совсем другой, я тихо спросил сквозь кровящие уже зубы:
— Который час? Как давно я здесь?
И мне так же тихо ответили из-за спины.
Заклятие смехом
Это был обшарпанный и неопрятный микрорайон в обшарпанном и неопрятном городе. Асфальтированная пустошь, где под палящим солнцем обильно и тесно вымахали бетонные туши. Одинаковые четырнадцатиэтажные здания, прореженные симметричными и потому вдвойне неуютными тропинками. Словно проектировщик задался целью создать нечто максимально бездушное и посредственное. Аллеи расползались радиально от сквера, в центре которого торчала ёлка — лысое посмешище с остатками гирлянд, столь нелепых в июне. Дитя девяностых, микрорайон страдал редким генетическим заболеванием. Он с