Темно-синий — страница 18 из 36

Но сегодня, вместо того чтобы позаботиться о кустах, она все их загубила. Их вырванные из родной почвы корни лежат под осенним солнцем. Они похожи на мертвых собак, а корни — на окоченевшие лапы. Ямы в земле напоминают неглубокие могилы.

— Ты их выкопала? — говорю я. — Ты их всех выкопала? Но ведь ты их любила.

— Мне пришлось, — резко говорит мама. — Они плакали.

— Кусты? — спрашиваю я и инстинктивно тру шею.

— Нет, — говорит она таким тоном, как будто я полная идиотка, — стены. Стены плакали. Я изо всех сил пыталась работать, но они так плакали, что я просто не могла рисовать. Я пошла тебя искать, искала везде, звала, но тебя не было. Где ты была? Я хотела тебя подождать, очень хотела, но они мне не давали. Я вышла во двор, звала тебя по имени, но ты не отвечала, а стены плакали, плакали. Я не могла этого слышать. А тебя не было.

— Хорошо, — говорю я. В горле начинает горчить. — Хорошо, мам.

— Мне пришлось, — повторяет мама. — Стены плакали. Так громко. Плакали. Корни старались пробиться сквозь стены. Я все это слышала. И еще их шипы, Аура. Они такие острые, а кусты старались прорасти прямо сквозь стены. Стенам было очень больно. Я не могла этого так оставить. Разве ты не понимаешь? Я обязана была им помочь. Я тебя искала, но не могла найти. Куда ты делась?

Чувство вины шипит и выливается из меня, как будто я только что открытая двухлитровая бутылка «Доктора Пеппера».

— Я очень устала, — говорит мама.

Она и выглядит усталой. Как будто вся вымочена в усталости — словно тряпка, такая мокрая, что с нее уже течет.

— Ничего, мама, — говорю я. — Прости, что я ушла.

— Но я ведь справилась, правда? — говорит она. — Я ведь все исправила? Видишь, как я все исправила?

Я смотрю на лежащие на земле кусты и думаю, что, может быть, их еще можно спасти, посадить обратно — вдруг приживутся? Но с другой стороны, если они ее так нервируют, может, лучше и не браться.

— Да, мама, — говорю я. — Ты все исправила.

Я веду ее в дом, помогаю вымыть грязные руки. Вытираю их полотенцем, и мы идем к дивану в гостиной, на который я ее укладываю. Подпихиваю ей под голову подушку, стаскиваю со спинки шерстяной плед и укрываю ее.

— Ты поспи, — говорю я, убирая ей волосы с лица. — Если понадоблюсь, я во дворе. Надо прибраться немного.

— Хорошая девочка, — говорит она, и на какую-то долю секунды мне кажется, что я вижу в глубине ее глаз — Грейс Амброз, родилась третьего апреля тысяча девятьсот семидесятого. «Она еще жива», — мелькает у меня мысль. Мне кажется, я вижу нечто похожее на извинение. Я сейчас далеко но ты держись я еще вернусь пожалуйста Аура ты хорошая девочка ты ведь не заставишь меня пить таблетки ненавижу таблетки Аура но я люблю тебя люблю тебя люблю тебя.

Но затем темные волны, плескавшиеся в ее глазах, возвращаются.

— Я когда-нибудь рассказывала тебе о своем папе? — спрашивает она. — Он был совершенно поразительным человеком. Он был писателем, ты знала? А моя мама его упрятала. Он был моим папой. Мы с ним были родственные души. Но моя мама… она его упрятала, туда, где из него высосали саму жизнь. Они делали ему как бы кровопускания, только вместо крови была его душа. Маленькими острыми скальпелями они резали его душу, и наконец она исчезла. Они его убили. Убили.

— Ш-ш-ш… — шепчу я, а сама пытаюсь не всхлипнуть.

— Но я от нее убегу, — говорит мама. — Убегу к моему Киту, и мы с ним будем жить долго и счастливо.

Я поправляю плед, которым она укрыта:

— Ты отдыхай, ладно?

Я беру в гараже коробку с пакетами для садового мусора и садовые ножницы, выхожу на задний двор и подбираю с земли перчатки, брошенные мамой.

Я начинаю с ближайшего куста — режу ножницами ветки на кусочки приемлемой длины. Бросаю ножницы и начинаю засовывать ветки в пакет.

— Мусорщик это не возьмет, ты ведь это знаешь? — Голос прыгает мне прямо в лицо, словно чертик из табакерки, какие продаются в сувенирных магазинах.

Я вскрикиваю и прижимаю руку к груди.

— Извини, — говорит Джоуи из-за забора. — Я не думал, что ты испугаешься.

Я вновь принимаюсь резать ветки и засовывать их в пакет, надеясь, что Джоуи Пилкингтон не станет мне докучать и вернется в дом. Но он, как видно, намеков не понимает — пялится на меня, как будто я не кустами занимаюсь, а, оголив сиськи, танцую на столе в баре. В то же время мне немного страшно сказать ему в лицо, чтобы он от меня отстал, потому что я помню папино предостережение: «Держись подальше от Джоуи». Что такого папа о нем знал? Почему он никогда толком мне ничего не говорит?

— Эй, Аура, — говорит Джоуи, голос у него липкий и сладкий, словно кукурузный сироп, — если ты так любишь возиться в саду, можешь зайти ко мне — тут надо листья сгрести.

— Мечтать не вредно, — не глядя на него, отвечаю я таким тоном, чтобы паршивец понял, что я могу доставить ему серьезные неприятности, если он сейчас же от меня не отстанет.

«В конце концов, мне всего шестнадцать лет, ты, старый мерзкий наркоман-извращенец»; — думаю я.

Я продолжаю заниматься кустами и слышу, как Джоуи уходит — слышно шуршание листьев. Только когда он исчезает в доме, узел у меня в животе немного ослабевает.

Но у меня не получается запихнуть ветки в мешок для мусора — его треплет октябрьский ветер. Надо, чтобы кто-нибудь подержал мешок открытым — кто-нибудь или что-нибудь, думаю я, глядя на железный бак для мусора позади сарая Пилкингтонов. Я бегу в конец двора, перепрыгиваю через заборчик из металлической сетки и хватаю бак. Но только я его поднимаю, как что-то там начинает звенеть — дзинь, дзинь, словно десяток гостей чокаются бокалами. Понимаю крышку и обнаруживаю бутылки: две пустые, одна наполовину полная, одна непочатая.

Желудок опять затягивает узлом, я сразу думаю, что лучше бы я эти бутылки вообще не видела. Можно было бы, конечно, нажаловаться. Но кому? И чьи это бутылки? Скорее всего, матери Джоуи, но с этими Пилкингтонами ни в чем нельзя быть уверенным. Но в любом случае, не она, так ее сынок тут виски прячет. Наверное, надо что-нибудь с этим сделать — виски вылить, что ли? Или бросить бутылки на наш двор и избавиться от них, когда стемнеет и никто не будет смотреть из окон дома Пилкингтонов. Тогда, может, законный владелец этого пойла решит, что его нашел его запойный родственничек. Может, даже будет скандал, благодаря которому Пилкингтоны в сто сорок второй раз окажутся в реабилитационном центре.

Мой взгляд перемещается к окну нашего дома — а именно к окну гостиной, где я уложила маму. Под окном большими уродливыми кучами лежат выкопанные кусты.

Задняя дверь распахивается, из дома вылетает мама с тюбиками красной краски в руках. Она принимается брызгать краской на кусты, вскрикивая: «Надо исправить. Исправить… Исправить!», как будто с помощью краски можно вернуть ее розы к жизни.

Крышка от мусорного бака Пилкингтонов все еще у меня в руках. Я смотрю в бак — две пустые бутылки, одна наполовину полная, одна непочатая. Что будешь делать, Аура? Варианты жужжат вокруг меня, как пчелы, которые уже никогда не прилетят на сладкий запах маминых роз. Проблемы Пилкингтонов меня не касаются, верно? У меня и своих сейчас хватает.

Поэтому я накрываю бак крышкой и делаю вид, что ничего не заметила. Бегу к маме, хватаю ее за руку и тащу в дом, пока никто не заметил, насколько ей плохо.

13

С неприличным поведением можно справляться двумя способами: (1) рассказать своему родственнику, с чем вы не намерены мириться, и (2) попытаться понять, почему вы позволяете себе быть такой размазней, которая обижается по поводу и без.

— Куда ты собираешься? — спрашиваю я, когда мама появляется из своей комнаты одетая — не приняла душ, но, по крайней мере, одетая, в просторном летнем платье, в котором ее слишком худое тело выглядит как ершик для чистки трубки.

Она улыбается:

— Ты сказала, я на каникулах до субботы, верно? Сегодня суббота. — Она хлопает по газете на кухонном столе, указывая на дату.

И на минуту вспыхивает надежда, как только что зажженная спичка. Я имею в виду, что мама все еще поддерживает связь с внешним миром — а что, если она смотрит на этот мир как на давно потерянного друга, который уехал много лет назад? Поддерживает связь, все еще поддерживает связь… правда?

И тогда я понимаю, чего мама хочет, и холодок бежит вниз у меня по спине, как будто я стою под сосулькой, начавшей таять.

— Ты собралась идти в класс?

— Я всегда по субботам хожу в класс.

— Но, мама… я не думаю… что ты уже готова. Еще несколько дней…

Уголки маминого рта мягко поднимаются вверх, ее глаза сверкают.

— Я люблю тебя, — говорит она мне. — Ты моя девочка.

— Ты думаешь, так я от тебя отстану? — спрашиваю я.

— Я думаю, что ты понимаешь, — вздыхает она. — Ты понимаешь. Мне нужно, слышишь? Мне просто нужно.

В первый раз в жизни в тот момент, когда мама смотрит на меня умоляющим взглядом, сжимая мои руки в своих, я действительно понимаю, что это значит — когда ты отчаянно любишь алкоголика и вдруг видишь его перед собой на коленях, умоляющего дать ему ключ от мини-бара. Один глоток. Мне нужно это, мне нужно это. Я люблю тебя, ты понимаешь, ты видишь меня насквозь, ты знаешь, каково это, так не отказывай же мне, пожалуйста, нет, нет…

На мамином лице появляется бесовская ухмылка.

— Когда ты родилась, у тебя были самые ясные глаза и самая прекрасная темно-синяя аура. И я знала, я назову тебя Аура, что-. бы мир узнал, что ты совершишь великие вещи. — Она целует меня в лоб. — Ты ведешь машину, помнишь?

— Это плохая шутка, — говорю я ей. И как дура хватаю ключи со стены.

В Академии я провожу маму мимо преподавателей — умники из художественного колледжа без денег, которые водят по залам экскурсии, чтобы заработать на свои веерообразные кисти, скребки для холста и гончарные инструменты. Один из них внимательно смотрит, хмурясь, на мамино летнее платье, которое открывает слишком много кожи в холодное октябрьское утро.