Темно-синий — страница 3 из 36

— Потому что… — Мама никак не пробьется через это «потому что». — Трудно… Трудно скопировать…

Я встаю со стула. Сейчас я схвачу ее за руку и выведу отсюда.

Но тут же останавливаюсь — мама наконец достает из кармана резинку для волос, ее лицо оживает, разглаживается.

— Потому что перспектива здесь искажена. — Она собирает волосы в хвост. — Картины на стене выглядят так, будто сейчас сорвутся с гвоздей и упадут на пол. Стул возле окна как будто немного утоплен в стену. Углы тоже сходятся странно — комната больше трапециевидная, чем прямоугольная. Когда вы будете сами рисовать «Спальню в Арле», — говорит мама слушателям, которые принимаются шуршать, открывая альбомы и доставая угольные карандаши, — то обнаружите, что вам хочется изобразить все, как должно быть. Но так делать нельзя, задача у вас совершенно другая. Рисуйте то, что видите, а не думаете, что видите.

У меня на глаза наворачиваются слезы, я чувствую себя виноватой. Мама права — я чересчур резко на все реагирую. Я просто паникерша.

Я сую альбом обратно в сумку — «Спальню в Арле» я уже раз сто рисовала, по-моему, — и иду на улицу, посидеть под огромным кленом, листва которого уже потихоньку начала окрашиваться красным и желтым. У меня несколько свободных минут перед работой — ничего особенного, девчонка на побегушках в фотостудии, которая находится в нескольких кварталах от Академии, — так что я принимаюсь зарисовывать небольшую открытую сцену в парке позади музея, с каменными коринфскими колоннами, которые ничего не поддерживают, — там каждый июль играют какую-нибудь пьесу Шекспира.

Пульсация колес скейтбордов заставляет меня поднять глаза от наброска. В дальнем углу стоянки катаются двое скейтеров. Они двигаются зигзагообразно, как будто проезжают между выстроенными в ряд невидимыми конусами. Один — долговязое нечто с носом, как клюв у тукана, — подпрыгивает на доске, намереваясь проехаться по спинке парковой скамейки. Промахивается и валится на тротуар, выдав при этом такое количество ругательств, что второй скейтер не выдерживает и хохочет.

Мое сердце вдруг куда-то проваливается — так бывает, когда тележка «американских горок» ухает вниз с самого крутого спуска. Я узнаю второго скейтера. Джереми Барнс — прошлым летом он ходил к маме на занятия. Джереми Барнс, чьи мешковатые Футболки с названием фирмы, производящей подшипники для скейтбордов, не могли скрыть притягательных строгих линий его худощавого тела. Джереми Барнс делал прикольные деревянные бусы из отслуживших свое, разбитых в хлам досок — пирамиды, шары, кубики, нанизанные на тонкий стальной тросик. Мне очень хотелось, чтобы у меня были такие бусы, и, пока Джереми к нам ходил, я только тем и занималась, что рисовала его профиль и представляла, каково это было бы — носить на себе то, что держали, обрабатывали, создавали его пальцы.

Мама, скорее всего, прекрасно понимала мои глупые девчоночьи страдания, потому что она вдруг стала давать парные задания и всегда ставила нас с Джереми в одну пару. И вот я сидела рядом с ним, и от него пахло чистотой и теплом, как от июньского дождя. А я превращалась в смехотворную, заикающуюся лужу растаявшего желе. Стыдно. Даже от одного воспоминания уши горят.

Но отвести взгляд от него я не могла. Так происходило всегда, когда я видела Джереми, — глаза будто приклеивались к нему. Я просто не могу отвернуться. Даже издалека и даже если бы я сейчас видела его первый раз в жизни, я сразу бы определила, что он красавчик. Бог ты мой, у него даже мушка над губой есть, как у Синди Кроуфорд на старых фотографиях. И у него она не выглядит глупо или по-девчачьи. Наоборот, при взгляде на нее просто бросает в дрожь.

— Черт, — шипит приятель Джереми. — Черт, черт, черт. — Как автоматная очередь.

Однако на него я не смотрю — по-прежнему пялюсь на Джереми, на его длинные волосы, думаю: «Да кто вообще сейчас длинные волосы носит?», но все дело в том, что у него они просто великолепны. Раньше, когда это было в моде, рокеры их, похоже, никогда не мыли и не расчесывали, и они висели у них неопрятными клоками. А его волосы густые, гладкие — он мог бы сняться в рекламе какого-нибудь шампуня, если бы туда приглашали не одних девушек.

Я наконец умудряюсь отвести взгляд и вижу, что у парня, который упал, идет кровь. Ободрал обе ладони. И он просто в бешенстве, что неудивительно, так как Джереми все еще смеется, едва не складываясь пополам.

Не переставая ругаться, парень поворачивается и уходит.

Смех Джереми затихает — так мог бы затихнуть ветер, колышущий ветви деревьев. Он ставит ногу на доску, но тут замечает меня. Смотрит, а беспокойная кленовая листва надо мной бросает мне на лицо хаотичные темные и светлые — теплые и холодные — пятна.

Я инстинктивно оборачиваюсь, думая, что позади меня стоит Дженни, потому что обычно парни смотрят именно на нее. По крайней мере, раньше смотрели — на Дженни, мою подружку-красотку, которая прекрасно умела подчеркнуть свою женскую привлекательность. Есть девушки, умеющие это чуть ли не с самого рождения. Сама я могу похвастаться почти до абсурда аппетитными изгибами, как у Мерилин Монро или Джейн Мэнсфилд — или, если уж на то пошло, как у практически каждой пышногрудой девушки с плакатов пятидесятых годов, — но я терпеть не могу, когда мальчишки в школе свистят вслед или провожают пошлыми комментариями. А Дженни — она просто расцветает от всего этого. Поэтому я ходила в школе в балахонах на два размера больше, а она фланировала к своему шкафчику так, будто готовилась стать моделью и рекламировать нижнее белье. И красавчики вроде Джереми всегда кружили вокруг нее, словно вокруг голой лампочки на заднем крыльце.

Но Дженни, естественно, нигде поблизости не видно; она дома, скандалит с родителями — они всегда орут друг на друга, стоит им оказаться в одной комнате, — и пеленает Итана, которому сейчас, наверно, уже месяцев шесть. Умом я понимаю, что это вроде как ее сын, но каждый раз, когда я их вижу, мне кажется, что это какая-то странная опухоль, ползающая по ней — с колена на живот, с живота на грудь.

И как всегда, когда подружки нет рядом, я жалею, что мне не удалось впитать в себя хотя бы частичку ее уверенности в себе. Принять бы сейчас какую-нибудь приятную для глаз позу, изящным жестом поправить волосы, сдвинуть солнцезащитные очки с кончика носа на переносицу — и проделать все это, как будто так и должно быть. Сказать что-нибудь умное, как будто мне вообще все равно, что окружающая среда обо мне думает.

Меня хватает только на то, чтобы притвориться, будто я Джереми не замечаю, а это примерно как делать вид, что я не замечаю неба, или прикосновения травы к босым ногам, или ветра, врывающегося в открытое окно автомобиля. Джереми нельзя не заметить — тут не может быть никаких исключений.

И вот я полностью поглощена своим рисунком, а шуршание скейтборда приближается ко мне, запинаясь о трещины в асфальте. Было бы неплохо, если бы облюбованный мною клен рос подальше от тротуара, чтобы Джереми не мог доехать на своей доске прямо до меня. Но это всего лишь мечты — парень подъезжает ко мне вплотную и останавливается.

Я закусываю губу, потому что он смотрит на мой нелепый набросок. Сейчас будет надо мной смеяться, как смеялся над своим неуклюжим приятелем.

Я поднимаю взгляд, и… бог ты мой, какой же он красавчик. На нем опять бусы, сделанные из старых досок для катания, — эти собраны из черных и коричневых геометрических фигур и висят чуть ниже ключиц. Мне так хочется до них дотронуться. Они, наверное, теплые от соприкосновения с его кожей. Не успев подумать это, я спохватываюсь — скорее всего, Джереми видит меня насквозь, как мама прошлым летом. А я тут слюни распустила. Сижу ни жива ни мертва — ну не дура ли, скажите, пожалуйста, — и ни одного слова вымолвить не могу.

Обутой в «Адидас» ногой Джереми наступает на край доски, и та становится вертикально. Я вижу на ней рисунок. Он тоже нарисовал эту сцену с греческими колоннами, только его рисунок кажется топорным, как будто его сделал шестилетний ребенок.

— Твой хорош, — говорит он, показывая на мой набросок. — Твои всегда были хороши.

У меня такое чувство, будто я куда-то проваливаюсь, как когда едешь на скоростном лифте, и он вдруг останавливается. Он помнит!

Я смотрю на свой абстрактный набросок. Колонны на нем выглядят современно, будто их изобрели только в прошлом году.

— Исправь мой, если не трудно, — говорит Джереми, бросает доску на колеса и подталкивает ко мне носком ноги.

— Что? Я…

— Да. Возьми ее. Исправь.

В меня будто молния попала. Я так и сижу с открытым ртом.

— А как я…

— Я знаю, где тебя найти, Аура. — Джереми подмигивает мне и уходит, оставляя меня под кленом, — наслаждаться едва уловимым чистым запахом, оставшимся после него.

У меня внутри как будто разливается горячая вода, а мозг превращается в деревяшку, которую бьет о берег прибой. Когда у Дженни еще не было Итана, она подсылала ко мне парней — вроде того дебила футболиста Адама Райли, который тусовался с Эйсом, ее бойфрендом. Так что парни флиртовали со мной по заданию Дженни. Но это… Что вообще сейчас произошло? Что бы это ни было, жаль, что Дженни сейчас здесь нет. Вот бы она ошалела.

Стараясь осознать охватившее меня странное, беспокойное чувство — волнение и сладостное изумление, — машинально поднимаю глаза и вижу в окне маму. Она пишет что-то на доске — той самой, на которую она перед занятием прилепила репродукцию Ван Гога. Вначале я вижу слово, написанное сверху: «ПЕРСПЕКТИВА» — все заглавные, вроде бы ничего странного. Но рядом она написала «ПЕРЕЦ» и «ПЕСОК», а в этом вообще нет никакого смысла. Этих слов там быть не должно. Я шепчу ругательство в адрес окна, которое не позволяет мне увидеть лица слушателей. По телу ползут раскаленные мурашки.

Я стараюсь себя убедить: «Ладно, ничего страшного, может, все нормально, ты же не знаешь, о чем они там говорят», — но сердце все равно сжимается.

Мама протягивает руку — кажется, что она собирается стереть слова пальцем, — но в итоге просто касается их, как если бы она была слепой и ей нужно было определить по табличке Брайля, мужской это туалет или женский.