Поэтому я сделал последнее усилие: в этот мучительный момент я призвал на помощь свои самые драгоценные, самые волнующие и интимные воспоминания; чтобы усилить напряжение, я поднатужился, так что мне свело живот и бедра, и излился.
Неферу торжествующе закричала. Я же без наслаждения, чисто механически, освободился от семени и ощущал это извержение как ожог. Неферу так грубо терла, теребила и тискала мой член, что кожа побагровела.
Встав на коленки на стул, будто на ковер, дочь фараона отвернулась, чтобы глотнуть вина.
Распростертый на ложе, едва дыша и чувствуя облегчение, что достиг конца этого испытания, я ощущал что-то вроде тошноты.
– Убирайся!
Голос Неферу вновь обрел суровый оттенок.
– Живо!
Я подобрал вещи, оделся, схватил сандалии и, не склонившись перед Неферу, которая потягивала свой нектар и, казалось, разглядывала потолок, улизнул, опасаясь, как бы ей не вздумалось вернуть меня.
На бегу я твердил себе: Неферу – не та женщина, которую я полюблю, решительно не та!
Оказавшись на улицах Мемфиса, я вообразил, что избежал ада. Я ошибся. Он только начинался. Потому что я осознал, что же в действительности произошло: я был изнасилован.
Разумеется, я отправлял обязанности оплачиваемого любовника, я поступил к дочери фараона с намерением оказывать ей сексуальные услуги, но она превысила свои полномочия. Тогда как мед и варенье, которые я слизывал, и горячее масло, вылитое ею мне на пупок, оставались играми, пусть унижающими, но не слишком удручающими меня, навязанная же мастурбация была уже совсем другой историей. Свидетель этой сцены мог бы подумать, что я безропотно подчинился, хотя на самом деле я оказался в ловушке, был вынужден согласиться на то, что отвергал, понимая, что сопротивление только ухудшит мое положение.
Нетвердым шагом я брел по главной улице и размышлял о двойственности согласия: если часто оно выражает воодушевление, порой оно всего лишь видимость. Во время нападения оно возникает как выход. Выбор покорности скрывает опасение, затушевывает отказ, сокращает время пытки. Рассудок дарует лучший способ выдержать насилие – смириться с ним, зажмурившись, претерпеть его как можно скорее. Так что я согласился на то, чего не желал. Я не только был изнасилован – мое согласие превращало меня в пособника насилия. Оскорбление было двояким: Неферу надругалась над моим телом и моим духом.
На каком-то перекрестке я рухнул на мостовую, раскинув ноги. Без сил, я запрокинул голову и надолго погрузился в созерцание скапливающихся на небе облаков.
Какое чувство я испытывал к Неферу? Ужас и жалость. Принцесса вела себя столь жестоко, сколь и простодушно – я не забывал, что и ее воля была подавлена. Она неизбежно познала двойственность согласия. Неожиданно мне вспомнилось так шокировавшее меня движение, когда она во время соития с фараоном обняла его, и теперь я лучше понимал это стремление изобразить желание того, что претерпеваешь, последнее прибежище отчаявшегося. Я ощутил свою близость к той, что подвергла меня пытке. Обвиню ли я жертву, если она в свою очередь станет палачом? Нет, я испытывал ужас, сострадание – но не ненависть к Неферу. Ненависть я оставил для себя: я питал к себе отвращение, я презирал себя, я себя больше не узнавал.
Через площадь промчалась стайка мальчишек; указывая на сгустившие тучи, они кричали:
– Гроза!
Я оглядел пустынные окрестности. Больше ни один горожанин не осмеливался высунуть нос из дома.
Словно выпотрошенный, со спутанными мыслями и болезненными ощущениями в паху, я дотащился до ворот Мемфиса. Миновав городские укрепления, я подумал было поплавать в реке, чтобы очиститься от всего, что замарало меня, но обстоятельства не позволяли.
Унижение влечет за собой утрату представления о том, каким видит себя человек. Я был в высшей степени унижен, ибо в высшей степени утратил себя.
Гроза приближалась. Небо, отягощенное заслонившими луну тучами, грузно нависло над головой. Лягушки и сверчки смолкли. Ни рыбы, ни змеи, ни птицы не колыхали тростник, на дороге не было спешивших крестьян – люди и животные съежились в тревожном ожидании: в Египте дождь случается редко.
Я направился к укрывшемуся в молчании дому Мерет. Вокруг сильно пахло илом – я шел вдоль гниющего болота. Тишину разорвал собачий вой, отчего тьма сгустилась. Слышался только плеск Нила – однообразный, протяжный и равнодушный.
Приближаясь к своему пристанищу, я укорял себя за выбор жилья. Я испытывал лишь презрение к этим шатким стенам, этой деревянной лестнице, ступени которой скрипели и шатались. С первыми каплями дождя вода наверняка заструится по стенам комнаты. Сейчас эта хибара казалась мне жалкой, как никогда.
Я уже собирался постучать, когда меня отвлекла какая-то музыка, текучая и прозрачная. Арфа роняла неуловимые аккорды, которые, словно мерцающие пылинки, изменяли плотность сумрака, распространяя легкость и свет. Потом к этим переборам присоединился вкрадчивый голос и затянул обольстительную мелодию. Чувственная и одновременно целомудренная, она проникла мне прямо в сердце.
Эта волна благодати удивила меня. Я постигал тайну, которая прежде была сокрыта от меня. Дом незаметно сообщал окрестностям великолепие, которое утаивалось от меня прежде.
Осторожно, опасаясь разрушить это чудо, я пробрался вдоль стены, заглянул в узкое оконце и стал свидетелем одного из самых трогательных зрелищ, какое мне доводилось видеть в жизни: Мерет, освещенная несколькими масляными плошками, пламя которых трепетало в такт звукам, опустившись на колени на циновку, пела, аккомпанируя себе на арфе.
Мерет, неужели? Благодаря музыке передо мной возникала совсем другая женщина, не та, с которой я ежедневно встречался, а возвышенная, удивительная и необыкновенная. Ее свежее лицо отливало бледностью, прохладной, как чашечки расцветших на Ниле лотосов, и обладало спокойным совершенством: прямой нос, четко очерченные губы, высокие скулы и впалые щеки. Золотисто-каштановые волосы струились по обнаженному плечу, тому, на которое не опирался инструмент, и подчеркивали склоненную вперед изящную, гибкую и стройную шею. Нежные руки поднимались и опускались вдоль струн, не защипывая их, а словно бы едва касаясь. Особенно восхитила меня грудь Мерет. Прежде я не обращал на нее никакого внимания – настолько она была незаметна, теперь же она наполнялась силой, придавая всему телу горделивую стать. И я, постоянно утопавший в обильных формах (Нура исключение), восхищался узкой талией, едва выступающей грудью, так соразмерной всей удлиненной фигуре Мерет. И в этом хрупком сосуде вибрировал голос – сильный, глуховатый, чувственный – и завораживал меня.
Эта Мерет, не имевшая ничего общего с моей немногословной и сдержанной хозяйкой, которую не пощадили прожитые ею тридцать лет, лучилась, пламенела и представляла собой центр мироздания. Ее огонь освещал все вокруг.
Где-то вдали прогремел гром. Поглощенная музыкой, она даже не моргнула. Ее пальцы скользили по струнам. Я в восхищении замер, не в силах оторвать взгляда от этой метаморфозы. Происходящее превращение преображало ее возраст: тридцать лет уже не означали угасание, но подчеркивали расцвет красоты. Это превращение вносило поправки в ее одежду: грубое льняное платье обрело чистоту линий. Это превращение сделало тесную, убогую и запущенную хибару уютной, скромной и смиренной. Это превращение настигло и меня – я возрождался.
К дьяволу Неферу! Прощай, мое ремесло племенного жеребца! Больше никакого позора! Судьба благоприятствовала мне. Став свидетелем этой сцены, захваченный видением Мерет, ее глазами орехового цвета, бархатистостью кожи, проворностью движений и очарованием напева, я покончил с самобичеванием…
Когда куплет завершился, ее пальцы исполнили проигрыш. Мерет улыбнулась. Кому? Своему инструменту. Я ощутил мгновенный укол ревности: я позавидовал этой арфе и вновь замер.
Молния. Вспышка. Грохот. Хлынул проливной дождь.
Удивленная, Мерет прекратила играть и обернулась к окну. Я инстинктивно отпрянул в темноту, проклиная небо, которое потревожило нас. Затем, едва затронутый ливнем, вдоль стены пробрался ко входу, постучал и толкнул дверь.
Мерет поднялась с циновки:
– Какая удача, Ноам! Ты воротился как раз вовремя.
Ее тоненькая фигурка вырисовывалась на фоне золотистого полумрака лачуги. Я смотрел на нее и с восторгом видел, что и отложив арфу она не утратила своего очарования. Ее шелестящий голос, прежде невыразительный для моего слуха, плавные и спокойные движения, еще недавно усыплявшие меня, ее едва заметное мимолетное присутствие – все отныне зачаровывало меня. Почему я раньше не обращал на это внимания? Неужто я был столь бесчувственным, что замечал лишь цветистые всплески тщеславия и никогда – приглушенный и изысканный свет утонченности? Неужели достоинства должны были стать подчеркнутыми, чтобы я их увидел? Доселе я откликался только на барабанную дробь! Благодаря ей я пробуждался для сокрытого мира, более нежного, утонченного и изменчивого.
Я не мог сдвинуться с места, поэтому ей пришлось успокоить меня относительно грозы и предложить согревающее питье. Я молча кивнул и, словно сомнамбула, последовал за ней. Крайнее волнение мешало мне произнести хоть слово. Чем более естественно вела себя она, тем сложнее это удавалось мне.
Она попыталась вернуть мне дар речи, говоря за двоих. Как мило, подумал я. Даже по отношению к такой скотине, каким я выглядел. Она болтала, а я наслаждался точностью всего, что она говорила. Как умно! А я-то считал ее всего лишь вышивальщицей и портнихой!
С чашкой травяного чая я присел против нее. Размышляя о чем-то своем, она вдруг предалась воспоминаниям и произнесла: «Когда я была маленькая…» Это потрясло меня: я вообразил себе Мерет ребенком, подростком, мне захотелось прижать ее к себе. Утратив способность слушать продолжение, я пожирал ее взглядом и, погруженный в состояние блаженства, вообще не понимал, что она говорит. Меня охватило ощущение безмерного счастья.