Темнотвари — страница 12 из 28

вселятся в них, и предназначены лишь для хорошо подготовленных знатоков – меня и Лауви. При этих словах ходячий труп заметался, как бирюк в капкане, заскрёб по рыхлому мху и попытался вытянуть себя из трясины, но тщетно. Я продолжил, и перешёл к его собственной участи: рассказал, что выходцы из могилы – это тела умерших, которые при жизни ссорились с людьми, и что на телах таких ругателей как бы гостеприимно распахнуты двери, через которые может вползти внутрь сам дьявол. Что он с радостью и делает – и после этого берёт на себя командование этим телом, погоняет помершего в хвост и в гриву, словно жестокий наездник – лошадь, да только здесь седлом служит злое сердце, и в нём-то и сидит проклятый всадник, вонзая шпоры в истлевшие лёгкие. Когда я таким образом разоблачил князя тьмы, измывающегося над телом пасторского сына, тот как будто сдулся. Тело обездвижело, руки повисли вдоль боков, скованный трясиной, он свесился вперёд, словно пьяный всадник, задремавший в седле, слипшиеся волосы шевелились от вечернего ветерка. И в таком положении он начал коченеть – как труп, которым он, в сущности, и должен был быть. На всю местность пала мёртвая тишина, лёгкое дуновение ветерка касалось щеки, и я думал, что эта скачка дьявола, оседлавшего мертвеца, подошла к концу. И так продолжалось долго. А потом рот мёртвого тела сам собой раскрылся, и с того места, где стоял, я увидел, что травка-жирянка, росшая там на кочке, повторила его движение, чашечка её цветка раскрылась, издав лёгкое чавканье, и выпустила комара, которого поглотила прежде, в ту самую минуту, когда мир притих. Комар пролежал в пищеварительном соке достаточно недолго и смог подняться на крыло – и с отвратительным зудением влетел прямиком в рот мертвеца. Тут с того сошло всё оцепенение. В образе комара дьявол вновь вселился в него. Мертвец вырвался из трясины с чудовищным воем и пустился наутёк, к горе, а мы за ним. Но всё-таки из-за того, что во время моего заклятия он прочно сидел в болоте, сейчас его силы ослабли настолько, что Лауви обогнал его и преградил ему путь до того, как он успел полностью юркнуть в расщелину. Тут Лауви схватил его за «ходилки» и потянул со всей силы, а покойник, наполовину залезший в расщелину, сопротивлялся и мёртвой хваткой держался за корень или что там подвернулось ему под руку. Было ясно: нечистый бес стремится туда, где ему лучше всего: в преисподнюю. Тут я вновь принялся читать и велел ему отпустить душу пасторского сына, и пусть его судит Господь на небесах, и лишь тогда ему можно будет беспрепятственно спуститься вниз на те пятнадцать уровней, отделяющих мир людей от жаркой преисподней чертей. Тогда он вовсе прекратил трепыхаться, и тем самым наше дело было сделано. Мы вытащили труп из дыры, отряхнули от грязи его лицо, и, хотя оно и было всё изъедено червями и исцарапано, как было сказано выше, на нём лежала печать того умиротворения, которая появляется, если как следует и по-настоящему умереть. Мы понесли паренька к пасторской усадьбе. Пастор с супругой восклицаниями и лобзаниями отблагодарили нас за то, что мы закляли ту бесовщину, что угнездилась в душе их мальчика. Нам с Лауви выплатили обещанное вознаграждение, которое было не слишком велико, когда мы поделили его меж собой, но более чем достаточно, если учитывать славу, которую мы добыли себе этим свершением. Мы не стали принимать пищу на самом хуторе – ведь были уже сыты по горло нахождением вблизи смердящего трупа, – а взяли провиант с собой и поспешили с нашей палаткой к горе. То был самый длинный день в году, последняя наша совместная ночь с Лауви, и она сулила хороший поэтический экстаз. А завтра я поеду на юг, к Сигге и Паульми Гвюдмюнду, нашему первенцу. Я ощущал собственное величие, так как думал о лаврах, которые принесёт мне слава убийцы злобного призрака, – о славе, которая, как я надеялся, в будущем вознесёт меня на самую вершину почёта, откуда я буду обозревать мир и считать его своим собственным игровым полем. Но стоит мне подумать ту мысль, как меня вырывает из забытья резкий окрик:

– Ну что, насладился ты своей славой?!

Это Сигрид, бабенция несчастная. Я оставляю её слова без ответа, а просто похлопываю по кочке рядом. И мы сидим здесь вдвоём и смотрим, как солнце завершает свой круг по небу. Оно рассекает наискосок небесное море, пенящееся облаками, по красивой дуге подплывает к горизонту, опускается вниз, словно пушинка одуванчика, едва касающаяся влажного камня, пока ветер снова не подхватывает её и не уносит в полёт.

III. Камень из почки

Светлота морская: когда день такой голубовато-белый, что небосвод больше не оправа для пылающего солнца, но солнце – топливо, благодаря которому пылает серебряный занавес, встающий у горизонта и закрывающий весь видимый мир, а горные цепи на севере, западе и юге подрагивают, как в дымке, – и он иногда тень, а иногда свет, но никогда не стоит перед глазами неподвижно; а море – колеблющаяся бархатная скатерть, натянутая от берегов моего острова до кромки небес, а остров, сверкающий посреди материи, – золотисто-жёлтая пуговица на щедро набитой перьями подушке, которая ждёт, что на неё склонится небесная детская головка; а вот всё поле зрения утыкали звеняще-светлые шёлковые нити, которые ловко продёргивает между землёй, морем и небом и солнечным костром та великая швейная игла, что расщепляет все элементы. Но чертёж пламенеющего шва мало что говорит человеческому глазу, хотя одна линия и порождает другую, как жила вырастает из жилки на берёзовом листке, на руке, в доброкаменье, и тогда эта роскошная игра света так мала в бесконечности, что для того, чтоб охватить взглядом всю картину, зрителю пришлось бы отступить так далеко, что он подошёл бы к самому трону за пределами мира, где сидит тот, кто в начале отверз уста и изрёк слово: Свет.

И настала светлота морская.


Йоунас Учёный сидит на камне на берегу моря и смотрит на этот мир, беззвучно слившийся в один блик света. Он не сводил с него глаз с тех пор, как уселся там, и видение начало вырисовываться, а сейчас его зрачки размером с песчинку, слёзный защитный слой на поверхности глаз пересох. Ему необходимо моргать, но он не смеет: ведь видение может уйти от него раньше, чем он успеет запечатлеть в памяти его детали; а последнее необходимо, если он хочет быть в состоянии разгадать его. А потом это становится неизбежным: либо он опустит веко на глаз, либо ослепнет. И он моргает. Но видение не растворяется, вместо этого к нему прибавляется новая деталь: в самом отдалении на северо-западе, в изгибе бухты, там, где земля встречается с морем в дрожащем мареве, – там вспыхивает крошечная чёрная точка и начинает выдвигаться в залив, медленно. Не спуская глаз с плывущей точки, Йоунас устраивается поудобнее на своём жёстком каменном табурете, глубоко вдыхает: может, сидеть придётся долго. Он таращит глаза и держит их широко открытыми, пока все мышцы головы, от губ до затылка, не сводит чудовищная судорога, и лицо не искажается мукой, превратившись в прихотливую маску, но к тому моменту точка уже стала величиной с ноготок младенческого мизинчика, и наблюдатель вновь решается на миг смежить веки. А когда Йоунас смотрит на точку в следующий раз, она уже сменила очертания: это больше не точка, форма стала ромбической – чёрный ромб ползёт по шёлковой глади моря: это штевень лодки, и она держит курс на остров.

На корме стоит человек – на берегу смотрящий щурит глаза в надежде узнать его («Это они ему провиант подвозят?»), но свет падает тому человеку на спину, так что он всё ещё – лишь силуэт – и он поднимает правую руку широким движением, словно машет Йоунасу Паульмасону Учёному. И Йоунас собирается помахать в ответ, но роняет руку на колени, когда замечает, что это приветствие адресовано явно не ему. Потому что едва рука человека замирает у него над головой, как начинается такой шелест крыльев, что одновременно со всех сторон света дует ветер: это каждая птица на Севере на большой скорости прилетает с моря и с суши, повинуясь его призыву. И не важно, наделены ли они большими крыльями или малыми, крапчатым оперением или чёрными «чулками», короткоклювые они или высоконогие, набит ли у них желудок вереском или зоб рыбёшками, – все птицы внимают зову и кружатся вихрем над тем человеком с криками и писком, пока каждая не находит место в небесах над ним. И когда наконец прекращается снегопад перьев, поднятый крыльями птичьего сонмища, Йоунас видит, что птицы образовали над лодкой живое покрывало, и в нём по паре каждой породы (куропатка и куропач, орёл и орлица, гага и селезень), и они выстроились по размеру: от крапивника, порхающего на уровне плеч человека в лодке, до тупика, который летит чуть повыше, часто-часто трепеща крыльями, и до голосящего кроншнепа, который парит повыше кряквы, но пониже грозного орла, и до лебедя с лебёдушкой, машущих крыльями, белизна которых соперничает с серебристым куполом.

Довольно долго не смыкая глаз, Йоунас наконец моргнул, а тот человек опустил руку и указал на гладь моря. В тот же миг море стало чистым, словно прохладный воздух осенним вечером, и казалось – лодка парит по воздуху, а не плывёт по воде: та сделалась такой прозрачной, что дно стало видно по всему морю и до самого горизонта. И Йоунас увидел, что остров был как скала, сужающаяся кверху, он сидел не на прибрежном камне, а на её отроге. И тут остекленевшее море начало волноваться, в глубине забурлило, и вот приплыли рыбы, быстро бия хвостами: и с юга, и с востока, и с отмелей у побережья, и из подводных ущелий вдали от него. Там были морской окунь и мерланг, акула и камбала, морской скорпион и тунец, скат и треска, селёдка и тюлень[23], и все другие рыбы, которых знал или не знал Йоунас Учёный. Они следовали тем же правилам, что и птицы в воздухе, и выстроились по размеру от киля лодки и вниз до самого дна: колюшки на самом верху, а кашалоты в самом низу, а между ними такое огромное число пород, что когда каждая из них заняла своё место, что всё сонмище широко раскинулось в прозрачном рассоле, подобно бороздам на раковине морского гребешка, образуя сверкающее отражение летящего покрова вверху. Тут глаза Йоунаса потеряли покой, он то и дело переводил их от неба к морю и обратно, закрепляя в памяти внешний вид птиц и рыб, сходство между ними по цвету и форме: вот бес-кит