1906–1911
«Огромный, красный, старый пароход…»
Огромный, красный, старый пароход
У мола стал, вернувшись из Сиднея.
Белеет мол, и, радостно синея,
Безоблачный сияет небосвод.
В тиши, в тепле, на солнце, в изумрудной
Сквозной воде, склонясь на левый борт,
Гигант уснул. И спит пахучий порт,
Спят грузчики. Белеет мол безлюдный.
В воде прозрачной виден узкий киль,
Весь в ракушках. Их слой зелено-ржавый
Нарос давно… У Суматры, у Явы,
В Великом океане… в зной и штиль.
Мальчишка-негр в турецкой грязной феске
Висит в бадье, по борту, красит бак —
И от воды на свежий красный лак
Зеркальные восходят арабески.
И лак блестит под черною рукой,
Слепит глаза… И мальчик-обезьяна
Сквозь сон поет… Простой напев Судана
Звучит в тиши всем чуждою тоской.
«Люблю цветные стекла окон…»
Люблю цветные стекла окон
И сумрак от столетних лип,
Звенящей люстры серый кокон
И половиц прогнивших скрип.
Люблю неясный винный запах
Из шифоньерок и от книг
В стеклянных невысоких шкапах,
Где рядом Сю и Патерик[63].
Люблю их синие странички,
Их четкий шрифт, простой набор,
И серебро икон в божничке,
И в горке матовый фарфор,
И вас, и вас, дагеротипы,
Черты давно поблекших лиц,
И сумрак от столетней липы,
И скрип прогнивших половиц.
«И скрип и визг над бухтой, наводненной…»
И скрип и визг над бухтой, наводненной
Буграми влаги пенисто-зеленой:
Как в забытьи, шатаются над ней
Кресты нагих запутанных снастей,
А чайки с криком падают меж ними,
Сверкая в реях крыльями тугими,
Иль белою яичной скорлупой
Скользят в волне зелено-голубой.
Еще бегут поспешно и высоко
Лохмотья туч, но ветер от востока
Уж дал горам лиловые цвета,
Чеканит грани снежного хребта
На синем небе, свежем и блестящем,
И сыплет в море золотом кипящим.
«Луна еще прозрачна и бледна…»
Луна еще прозрачна и бледна,
Чуть розовеет пепел небосклона,
И золотится берег. Уж видна
Тень кипариса у балкона.
Пойдем к обрывам. Млеющей волной
Вода переливается. И вскоре
Из края в край под золотой луной
Затеплится и засияет море.
Ночь будет ясная, веселая. Вдали,
На рейде, две турецких бригантины.
Вот поднимают парус. Вот зажгли
Сигналы – изумруды и рубины.
Но ветра нет. И будут до зари
Они дремать и медленно качаться,
И будут в лунном свете фонари
Глазами утомленными казаться.
«Растет, растет могильная трава…»
Растет, растет могильная трава,
Зеленая, веселая, живая,
Омыла плиты влага дождевая,
И мох покрыл ненужные слова.
По вечерам заплакала сова,
К моей душе забывчивой взывая,
И старый склеп, руина гробовая,
Таит укор… Но ты, земля, права!
Как нежны на алеющем закате
Кремли далеких синих облаков!
Как вырезаны крылья ветряков
За темною долиною на скате!
Земля, земля! Весенний сладкий зов!
Ужель есть счастье даже и в утрате?
Вальс
Похолодели лепестки
Раскрытых губ, по-детски влажных, —
И зал плывет, плывет в протяжных
Напевах счастья и тоски.
Сиянье люстр и зыбь зеркал
Слились в один мираж хрустальный —
И веет, веет ветер бальный
Теплом душистых опахал.
««Мимо острова в полночь фрегат проходил…»
«Мимо острова в полночь фрегат проходил:
Слева месяц над морем светил,
Справа остров темнел – пропадали вдали
Дюны скудной родимой земли.
Старый дом рыбака голубою стеной
Там мерцал над кипящей волной.
Но в заветном окне не видал я огня:
Ты забыла, забыла меня!»
«Мимо острова в полночь фрегат проходил:
Поздний месяц над морем светил,
Золотая текла по волнам полоса
И как в сказке неслись паруса.
Лебединою грудью белели они,
И мерцали на мачтах огни.
Но в светлице своей не зажгла я огня:
Ты забудешь, забудешь меня!»
Пугач
Он сел в глуши, в шатре столетней ели.
На яркий свет, сквозь ветви и сучки,
С безумным удивлением глядели
Сверкающие золотом зрачки.
Я выстрелил. Он вздрогнул – и бесшумно
Сорвался вниз, на мох корней витых.
Но и во мху блестят, глядят безумно
Круги зрачков лучисто-золотых.
Раскинулись изломанные крылья,
Но хищный взгляд все так же дик и зол,
И сталь когтей с отчаяньем бессилья
Вонзается в ружейный скользкий ствол.
Джордано Бруно
«Ковчег под предводительством осла —
Вот мир людей. Живите во Вселенной.
Земля – вертеп обмана, лжи и зла.
Живите красотою неизменной.
Ты, мать-земля, душе моей близка —
И далека. Люблю я смех и радость.
Но в радости моей – всегда тоска,
В тоске всегда – таинственная сладость!»
И вот он посох странника берет:
Простите, келий сумрачные своды!
Его душа, всем чуждая, живет
Теперь одним – дыханием свободы.
«Вы все рабы. Царь вашей веры – Зверь:
Я свергну трон слепой и мрачной веры.
Вы в капище: я распахну вам дверь
На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы.
Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.
Мы остановим солнце Птолемея —
И вихрь миров, несметный сонм планет,
Пред нами развернется, пламенея!»
И он дерзнул на все – вплоть до небес.
Но разрушенье – жажда созиданья,
И, разрушая, жаждал он чудес —
Божественной гармонии Созданья.
Глаза сияют, дерзкая мечта
В мир откровений радостных уносит.
Лишь в истине – и цель и красота.
Но тем сильнее сердце жизни просит.
«Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,
Поющая над старой звонкой лютней!
Я мог твоим быть другом и отцом…
Но я один. Нет в мире бесприютней!
Высоко нес я стяг своей любви.
Но есть другие радости, другие:
Оледенив желания свои,
Я только твой, познание – софия!»
И вот опять он странник. И опять
Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго
Его лицо. Враги, вам не понять,
Что Бог есть Свет. И он умрет за Бога.
«Мир – бездна бездн. И каждый атом в нем
Проникнут Богом – жизнью, красотою.
Живя и умирая, мы живем
Единою, всемирною Душою.
Ты, с лютнею! Мечты твоих очей
Не эту ль Жизнь и Радость отражали?
Ты, солнце! вы, созвездия ночей!
Вы только этой Радостью дышали».
И маленький тревожный человек
С блестящим взглядом, ярким и холодным,
Идет в огонь. «Умерший в рабский век
Бессмертием венчается – в свободном!
Я умираю – ибо так хочу.
Развей, палач, развей мой прах, презренный!
Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! —
Он мысль мою развеет по Вселенной!»
Москва
Здесь, в старых переулках за Арбатом,
Совсем особый город… Март, весна.
И холодно и низко в мезонине,
Немало крыс, но по ночам – чудесно.
Днем падают капели, греет солнце,
А ночью подморозит, станет чисто.
Светло – и так похоже на Москву,
Старинную, далекую. Усядусь,
Огня не зажигая, возле окон,
Облитых лунным светом, и смотрю
На сад, на звезды редкие… Как нежно
Весной ночное небо! Как спокойна
Луна весною! Теплятся, как свечи,
Кресты на древней церковке. Сквозь ветви
В глубоком небе ласково сияют,
Как золотые кованые шлемы,
Головки мелких куполов…
Дия
Штиль в безгранично-светлом Ак-Денизе.
Зацвел миндаль. В ауле тишина
И теплый блеск. В мечети на карнизе,
Воркуя, ходят, ходят турмана.
На скате под обрывистым утесом
Журчит фонтан. Идут оттуда вниз
Уступы крыш по каменным откосам,
И безграничный виден Ак-Дениз.
Она уж там. И весел и спокоен
Взгляд быстрых глаз. Легка, как горный джинн.
Под шелковым бешметом детски-строен
Высокий стан… Она нальет кувшин,
На камень сбросит красные папучи
И будет мыть, топтать в воде белье…
– Журчи, журчи, звени, родник певучий,
Она глядится в зеркало твое!
Гермон[64]
Великий Шейх, седой и мощный друз[65],
Ты видишь все: пустыню Джаулана,
Геннисарет, долины Иордана
И божий дом, ветхозаветный Луз.
Как белый шелк, сияет твой бурнус
Над синевой далекого Ливана,
И сам Христос, смиренный Иисус,
Дышал тобою, радость каравана.
В скалистых недрах спит Геннисарет
Под серою стеной Тивериады.
Повсюду жар, палящий блеск и свет
И допотопных кактусов ограды —
На пыльную дорогу в Назарет[66]
Один ты веешь сладостью прохлады.
Гробница Рахили[67]
«И умерла, и схоронил Иаков
Ее в пути…» И на гробнице нет
Ни имени, ни надписей, ни знаков.
Ночной порой в ней светит слабый свет,
И купол гроба, выбеленный мелом,
Таинственною бледностью одет.
Я приближаюсь в сумраке несмело
И с трепетом целую мел и пыль
На этом камне, выпуклом и белом…
Сладчайшее из слов земных! Рахиль!
Храм Солнца
Шесть золотистых мраморных колонн,
Безбрежная зеленая долина,
Ливан в снегу и неба синий склон.
Я видел Нил и Сфинкса-исполина,
Я видел пирамиды: ты сильней,
Прекрасней, допотопная руина!
Там глыбы желто-пепельных камней,
Забытые могилы в океане
Нагих песков. Здесь радость юных дней.
Патриархально-царственные ткани —
Снегов и скал продольные ряды —
Лежат, как пестрый талес[68], на Ливане.
Под ним луга, зеленые сады
И сладостный, как горная прохлада,
Шум быстрой малахитовой воды.
Под ним стоянка первого Номада[69].
И пусть она забвенна и пуста:
Бессмертным солнцем светит колоннада.
В блаженный мир ведут ее врата.
«Шла сиротка пыльною дорогой…»
Шла сиротка пыльною дорогой,
На степи боялась заблудиться.
Встретился прохожий, глянул строго,
К мачехе велел ей воротиться.
Долгими лугами шла сиротка,
Плакала, боялась темной ночи.
Повстречался ангел, глянул кротко
И потупил ангельские очи.
По пригоркам шла сиротка, стала
Подниматься тропочкой неровной.
Встретился Господь у перевала,
Глянул милосердно и любовно.
«Не трудись, – сказал он, – не разбудишь
Матери в ее могиле тесной:
Ты моей, сиротка, дочкой будешь», —
И увел сиротку в рай небесный.
Слепой
Вот он идет проселочной дорогой.
Без шапки, рослый, думающий, строгий,
С мешками, с палкой, в рваном армячишке,
Держась рукой за плечико мальчишки.
И звонким альтом, жалобным и страстным,
Поет, кричит мальчишка, – о прекрасном
Об Алексее, божьем человеке,
Под недовольный, мрачный бас калеки.
«Вы пожалейте, – плачет альт, – бездомных!
Вы наградите, люди, сирых, темных!»
И бас грозит: «В аду, в огне сгорите!
На пропитанье наше сотворите!»
И, угрожая, властным, мерным шагом
Идет к избушке ветхой над оврагом,
Над скудной балкой вдоль иссохшей речки,
А там одна старуха на крылечке.
И крестится старуха и дрожащей
Рукою ищет грошик завалящий
И жалко плачет, сморщивая брови,
Об окаянной грешнице Прасковье.
«Кошка в крапиве за домом жила…»
Кошка в крапиве за домом жила.
Дом обветшалый молчал, как могила.
Кошка в него по ночам приходила
И замирала напротив стола.
Стол обращен к образам – позабыли,
Стол как стоял, так остался. В углу
Каплями воск затвердел на полу —
Это горевшие свечи оплыли.
Помнишь? Лежит старичок-холостяк:
Кротко закрыты ресницы – и кротко
В черненький галстук воткнулась бородка…
Свечи пылают, дрожит нависающий мрак…
Темен теперь этот дом по ночам.
Кошка приходит и светит глазами.
Угол мерцает во тьме образами.
Ветер шумит по печам.
«Там иволга, как флейта, распевала…»
Там иволга, как флейта, распевала,
Там утреннее солнце пригревало
Труд муравьев – живые бугорки.
Вдруг пегая легавая собака,
Тропинкой добежав до буерака,
Залаяла. Я быстро взвел курки.
Змея? Барсук? – Плетенка с костяникой.
А на березе девочка – и дикий
Испуг в лице и глазках: над ручьем
Дугой береза белая склонилась —
И вот она вскарабкалась, схватилась
За ствол и закачалася на нем.
Поспешно повернулся я, поспешно
Пошел назад… Младенчески-безгрешно
И радостно откликнулась душа
На этот ужас милый… Вся пестрела
Березовая роща, флейта пела —
И жизнь была чудесно хороша.
Тезей[70]
Тезей уснул в венке из мирт и лавра.
Зыбь клонит мачту в черных парусах.
Зеленым золотом горит звезда Кентавра
На южных небесах.
Забыв о ней, гребцы склоняют вежды,
Поют в дремоте сладкой… О Тезей!
Вновь пропитал Кентавр ткань праздничной одежды
Палящим ядом змей.
Мы в радости доверчивы, как дети.
Нас тешит мирт, пьянит победный лавр.
Один Эгей не спал над морем в звездном свете,
Когда всходил Кентавр.
Наследство
В угольной – солнце, запах кипариса…
В ней круглый год не выставляли рам.
Покой любила тетушка Лариса,
Тепло, уют… И тихо было там.
Пол мягко устлан – коврики, попоны…
Все старомодно – кресла, туалет,
Комод, кровать… В углу на юг – иконы,
И сколько их в божничке – счету нет!
Но, тетушка, о чем вы им молились,
Когда шептали в требник и псалтырь
Да свечи жгли? Зачем не удалились
Вы заживо в могилу – в монастырь?
Приемышу с молоденькой женою
Дала приют… «Скучненько нам втроем,
Да что же делать-с! Давит тишиною
Вас домик мой? Так не живите в нем!»
И молодые сели, укатили…
А тетушка скончалась в тишине
Лишь прошлый год… Вот филин и в могиле,
Я Крезом стал… Да что-то скучно мне!
Дом развалился, темен, гнил и жалок,
Варок раскрыт, в саду – мужицкий скот,
Двор в лопухах… И сколько бойких галок
Сидит у труб!.. Но вот и «старый» ход.
По-прежнему дверь в залу туалетом
Заставлена в угольной. На столах
Алеет пыль. Вечерним низким светом
Из окон солнце блещет в зеркалах.
А в образничке – суздальские лики
Угодников. Уж сняли за долги
Оклады с них. Они угрюмы, дики
И смотрят друг на друга, как враги.
Бог с ними! С паутиною, пенькою
Я вырываю раму. Из щелей
Бегут двухвостки. Садом и рекою
В окно пахнуло… Так-то веселей!
Сад вечереет. Слаще и свежее
Запахло в нем. Прозрачный месяц встал.
В угольной ночью жутко… Да Кощеи
Мне нипочем: я тетушку видал!
На Плющихе
Пол навощен, блестит паркетом.
Столовая озарена
Полуденным горячим светом.
Спит кот на солнце у окна:
Мурлыкает и томно щурит
Янтарь зрачков, как леопард,
А бабушка – в качалке, курит
И думает: «Итак, уж март!
А там и праздники, и лето,
И снова осень…» Вдруг в окно
Влетело что-то, – вдоль буфета
Мелькнуло светлое пятно.
Зажглось, блеснув, в паркетном воске
И вновь исчезло… Что за шут?
А! это улицей подростки,
Как солнце, зеркало несут.
И снова думы: «Оглянуться
Не успеваешь – года нет…»
А в окна, сквозь гардины, льются
Столбы лучей, горячий свет,
И дым, ленивою куделью
Сливаясь с светлой полосой,
Синеет, тает… Как за елью
В далекой просеке, весной.
Трясина
Болото тихой северной страны
В осенних сумерках таинственней погоста.
Цветут цветы. Мы не поймем их роста
Из заповедных недр, их сонной глубины.
Порой, грустя, мы вспоминаем что-то…
Но что? Мы и земле и Богу далеки…
В гробах трясин родятся огоньки…
Во тьме родится свет… Мы – огоньки болота.
С корабля
Для жизни жизнь! Вот пенные буруны
У сизых каменистых берегов.
Вон красный киль давно разбитой шхуны…
Но кто жалеет мертвых рыбаков?
В сыром песке на солнце сохнут кости…
Но радость неба, свет и бирюза,
Еще свежей при утреннем норд-осте —
И блеск костей лишь радует глаза.
Обвал
В степи, с обрыва, на сто миль
Морская ширь открыта взорам.
Внизу, в стремнине – глина, пыль,
Щепа и кости с мелким сором.
Гудели ночью тополя,
В дремоте море бушевало —
Вдруг тяжко охнула земля,
Весь берег дрогнул от обвала!
Сегодня там стоят, глядят
И алой, белой повиликой
На солнце зонтики блестят
Над бездной пенистой и дикой.
Никто не знал, что здесь – погост,
Да и теперь – кому он нужен!
Весенний ветер свеж и прост,
Он только с молодостью дружен!
Внизу – щепа, гробы в пыли…
Да море берег косит, косит
Серпами волн – и от земли
Далеко сор ее уносит!
«Вдоль этих плоских знойных берегов…»
Вдоль этих плоских знойных берегов
Лежат пески, торчат кусты дзарига.
И моря пышноцветное индиго
Равниною глядит из-за песков.
Нет даже чаек. Слабо проползает
Шуршащий краб. Желтеют кости рыб.
И берегов краснеющий изгиб
В лиловых полутонах исчезает.
Из анатолийских песней
Свежий ветер дует в сумерках
На скалистый островок.
Закачалась чайка серая
Под скалой, как поплавок.
Под крыло головку спрятала
И забылась в полусне.
Я бы тоже позабылася
На качающей волне!
Поздно ночью в саклю темную
Грусть и скуку принесешь.
Поздно ночью с милым встретишься,
Да и то когда заснешь!
С обезьяной
Ай, тяжела турецкая шарманка!
Бредет худой согнувшийся хорват
По дачам утром. В юбке обезьянка
Бежит за ним, смешно поднявши зад.
И детское и старческое что-то
В ее глазах печальных. Как цыган,
Сожжен хорват. Пыль, солнце, зной, забота…
Далеко от Одессы на Фонтан!
Ограды дач еще в живом узоре —
В тени акаций. Солнце из-за дач
Глядит в листву. В аллеях блещет море…
День будет долог, светел и горяч.
И будет сонно, сонно. Черепицы
Стеклом светиться будут. Промелькнет
Велосипед бесшумным махом птицы,
Да прогремит в немецкой фуре лед.
Ай, хорошо напиться! Есть копейка,
А вон киоск: большой стакан воды
Даст с томною улыбкою еврейка…
Но путь далек… Сады, сады, сады…
Зверок устал, – взор старичка-ребенка
Томит тоской. Хорват от жажды пьян.
Но пьет зверок: лиловая ладонка
Хватает жадно пенистый стакан.
Поднявши брови, тянет обезьяна,
А он жует засохший белый хлеб
И медленно отходит в тень платана…
Ты далеко, Загреб!
Мекам
Мекам – восторг, священное раденье,
Стремление желанное постичь.
Мекам – тоска, блаженное томленье
И творчества беззвучный жадный клич.
К мечте безумец руки простирает
И алчет Бога видеть наяву.
Завет гласит: «Узревший – умирает».
Но смерть есть приближенье к божеству.
Благословенна сладостная мука
Трудов моих! Я творчеству отдам
Всю жизнь мою: на расстоянье лука
Ведет меня к желанному мекам[71].
Истара[72]
Луна, бог Син, ее зарей встречает.
Она свой путь свершает на быке,
Ее тиара звездная венчает,
Стрела и лук лежат в ее руке.
Царица битв, она решает битвы,
Судья царей, она неправым мстит —
И уж ни дым, ни фимиам молитвы
Ее очей тогда не обольстит.
Но вот весна. Среди речного пара
Свой бледный лик подъемлет Син, луна —
И как нежна становится Истара!
Откинув лук, до чресл обнажена,
Таинственна и сладостна, как чара,
С какой мольбой ждет страстных ласк она!
Бог
Дул с моря бриз, и месяц чистым рогом
Стоял за длинной улицей села.
От хаты тень лежала за порогом,
А хата бледно-белою была.
Дул южный бриз, и ночь была тепла.
На отмелях, на берегу отлогом,
Волна, шумя, вела беседу с Богом,
Не поднимая сонного чела.
И месяц наклонялся к балке темной,
Грустя, светил на скалы, на погост.
А Бог был ясен, радостен и прост:
Он в ветре был, в моей душе бездомной —
И содрогался синим блеском звезд
В лазури неба, чистой и огромной.
Саваоф
Я помню сумрак каменных аркад,
В средине свет – и красный блеск атласа
В сквозном узоре старых царских врат,
На золотой стене иконостаса.
Я помню купол грубо-голубой:
Там Саваоф, с простертыми руками,
Над скудною и темною толпой,
Царил меж звезд, повитых облаками.
Был вечер, март, сияла синева
Из узких окон, в куполе пробитых,
Мертво звучали древние слова.
Весенний отблеск был на скользких плитах —
И грозная седая голова
Текла меж звезд, туманами повитых.
Гальциона[73]
Когда в волне мелькнул он мертвым ликом,
К нему на сердце кинулась она —
И высоко, с двойным звенящим криком,
Двух белых чаек вынесла волна.
Когда зимой, на этом взморье диком,
Крутая зыбь мутна и солона,
Они скользят в ее пучину с криком —
И высоко выносит их волна.
Но есть семь дней: смолкает Гальциона,
И для нее щадит пловцов Эол.
Как серебро, светло морское лоно,
Чернеет степь, на солнце дремлет вол…
Семь мирных дней проводит Гальциона
В камнях, в гнезде. И внуков ждет Эол.
В архипелаге
Осенний день в лиловой крупной зыби
Блистал, как медь. Эол и Посейдон
Вели в снастях певучий долгий стон,
И наш корабль нырял, подобно рыбе.
Вдали был мыс. Высоко на изгибе,
Сквозя, вставал неровный ряд колонн.
Но песня рей меня клонила в сон —
Корабль нырял в лиловой крупной зыби.
Не все ль равно, что это старый храм,
Что на мысу – забытый портик Феба!
Запомнил я лишь ряд колонн да небо.
Дым облаков курился по горам,
Пустынный мыс был схож с ковригой хлеба.
Я жил во сне. Богов творил я сам.
Бог полдня
Я черных коз пасла с меньшой сестрой
Меж красных скал, колючих трав и глины.
Залив был синь. И камни, грея спины,
На жарком солнце спали под горой.
Я прилегла в сухую тень маслины
С корявой серебристою корой —
И он сошел, как мух звенящий рой,
Как свет сквозной горячей паутины.
Он озарил мне ноги. Обнажил
Их до колен. На серебре рубашки
Горел огнем. И навзничь положил.
Его объятья сладостны и тяжки.
Он мне сосцы загаром окружил
И научил варить настой ромашки.
Горный лес
Вечерний час. В долину тень сползла.
Сосною пахнет. Чисто и глубоко
Над лесом небо. Млечный змей потока
Шуршит слышней вдоль белого русла.
Слышней звенит далекий плач козла.
Острей стрекочет легкая сорока.
Гора, весь день глядевшая с востока,
Свой алый пик высоко унесла.
На ней молились Волчьему Зевесу[74].
Не раз, не раз с вершины этих скал
И дым вставал, и пели гимны лесу,
И медный нож в руках жреца сверкал.
Я тихо поднял древнюю завесу.
Я в храм отцов забытый путь искал.
Иерихон
Скользят, текут огни зеленых мух.
Над Мертвым морем знойно и туманно
От блеска звезд. Песок вдали – как манна.
И смутный гул, дрожа, колдует слух.
То ропот жаб. Он длится неустанно,
Зовет, томит… Но час полночный глух.
Внимает им, быть может, только Дух
Среди камней в пустыне Иоанна.
Там, между звезд, чернеет острый пик
Горы Поста. Чуть теплится лампадка.
Внизу истома. Приторно и сладко
Мимозы пахнут. Сахарный тростник
Горит от мух… И дремлет Лихорадка,
Под жабий бред откинув бледный лик.
Караван
Звон на верблюдах, ровный, полусонный,
Звон бубенцов подобен роднику:
Течет, течет струею отдаленной,
Баюкая дорожную тоску.
Давно затих базар неугомонный.
Луна меж пальм сияет по песку.
Под этот звон, глухой и однотонный,
Вожак прилег на жесткую луку.
Вот потянуло ветром, и свежее
Вздохнула ночь… Как сладко спать в седле,
Склонясь лицом к верблюжьей теплой шее!
Луна зашла. Поет петух в Рамлэ.
И млечной синью горы Иудеи
Свой зыбкий кряж означили во мгле.
Долина Иосафата[75]
Отрада смерти страждущим дана.
Вы побелели, странники, от пыли,
Среди врагов, в чужих краях вы были.
Но вот вам отдых, мир и тишина.
Гора полдневным солнцем сожжена,
Русло Кедрона ветры иссушили.
Но в прах отцов вы посохи сложили,
Вас обрела родимая страна.
В ней спят цари, пророки и левиты.
В блаженные обители ея
Всех, что в чужбине не были убиты,
Сбирает милосердый Судия.
По жестким склонам каменные плиты
Стоят раскрытой Книгой Бытия.
Бедуин
За Мертвым морем – пепельные грани
Чуть видных гор. Полдневный час, обед.
Он выкупал кобылу в Иордане
И сел курить. Песок как медь нагрет.
За Мертвым морем, в солнечном тумане,
Течет мираж. В долине – зной и свет,
Воркует дикий голубь. На герани,
На олеандрах – вешний алый цвет.
И он дремотно ноет, воспевая
Зной, олеандр, герань и тамариск.
Сидит как ястреб. Пегая абая
Люцифер[78]
В Святой Софии голуби летали,
Гнусил мулла. Эректеон[79] был нем.
И боги гомерических поэм
В пустых музеях стыли и скучали.
Великий Сфинкс, исполненный печали,
Лежал в песках. Израиль, чуждый всем,
Сбирал, рыдая, ржавые скрижали.
Христос покинул жадный Вифлеем.
Вот Рай[80], Ливан. Рассвет горит багряно.
Снег гор – как шелк. По скатам из пещер
Текут стада. В лугах – моря тумана…
Мир Авеля! Дни чистых детских вер!
Из-за нагих хребтов Антиливана
Блистает, угасая, Люцифер.
«Открыты окна. В белой мастерской…»
Открыты окна. В белой мастерской
Следы отъезда: сор, клочки конверта.
В углу стоит прямой скелет мольберта.
Из окон тянет свежестью морской.
Дни все светлей, все тише, золотистей —
И ни полям, ни морю нет конца.
С корявой, старой груши у крыльца
Спадают розовые листья.
Художник
Хрустя по серой гальке, он прошел
Покатый сад, взглянул по водоемам,
Сел на скамью… За новым белым домом
Хребет Яйлы и близок и тяжел.
Томясь от зноя, грифельный журавль
Стоит в кусте. Опущена косица,
Нога – как трость… Он говорит: «Что, птица?
Недурно бы на Волгу, в Ярославль!»
Он, улыбаясь, думает о том,
Как будут выносить его – как сизы
На жарком солнце траурные ризы,
Как желт огонь, как бел на синем дом.
«С крыльца с кадилом сходит толстый поп,
Выводит хор… Журавль, пугаясь хора,
Защелкает, взовьется от забора —
И ну плясать и стукать клювом в гроб!»
В груди першит. С шоссе несется пыль,
Горячая, особенно сухая.
Он снял пенсне и думает, перхая:
«Да-с, водевиль… Все прочее есть гиль».
«В полях сухие стебли кукурузы…»
В полях сухие стебли кукурузы,
Следы колес и блеклая ботва.
В холодном море – бледные медузы
И красная подводная трава.
Поля и осень. Море и нагие
Обрывы скал. Вот ночь, и мы идем
На темный берег. В море – летаргия
Во всем великом таинстве своем.
«Ты видишь воду?» – «Вижу только ртутный
Туманный блеск…» Ни неба, ни земли.
Лишь звездный блеск висит под нами – в мутной
Бездонно-фосфорической пыли.
Рыбалка
Вода за холодные серые дни в октябре
На отмелях спала – прозрачная стала и чистая.
В песке обнаженном оттиснулась лапка лучистая:
Рыбалка сидела на утренней ранней заре.
В болоте лесном, под высоким коричневым шпажником,
Где цепкая тина с листвою купав сплетена,
Все лето жила, тосковала о дружке она,
О дружке, убитой заезжим охотником-бражником.
Зарею она улетела на дальний Дунай —
И горе забудет. Но жизнь дорожит и рыбалкою:
Ей надо помучить кого-нибудь песенкой жалкою —
И Груня жалкует, поет… Вспоминай, вспоминай!
Баба-Яга
Гулкий шум в лесу нагоняет сон —
К ночи на́ море пал сырой туман.
Окружен со всех с четырех сторон
Темной осенью островок Буян.
А еще темней – мой холодный сруб,
Где ни вздуть огня, ни топить не смей,
А в окно глядит только бурый дуб,
Под которым смерть закопал Кощей.
Я состарилась, изболелась вся —
Десять сот годов берегу ларец!
Будь огонь в светце – я б погрелася,
Будь дрова в печи – похлебала б щец.
Да огонь – в морях мореходу весть,
Да на много верст слышен дым от лык…
Черт тебе велел к черту в слуги лезть,
Дура старая, неразумный шлык!
Дикарь
Над стремью скал – чернеющий орел.
За стремью – синь, туманное поморье.
Он как во сне к своей добыче шел
На этом поднебесном плоскогорье.
С отвесных скал летели вниз кусты,
Но дерзость их безумца не страшила:
Ему хотелось большей высоты —
И бездна смерти бездну довершила.
Ты знаешь, как глубоко в синеву
Уходит гриф, ужаленный стрелою?
И он напряг тугую тетиву —
И зашумели крылья над скалою,
И потонул в бездонном небе гриф,
И кровь, звездой упавшую оттуда
На берега, на известковый риф,
Смыл океан волною изумруда.
Христя
Христя угощает кукол на сговоре —
За степною хатой, на сухих бахчах.
Степь в горячем блеске млеет, точно море,
Тыквы светят медью в солнечных лучах.
Собрались соседи к «старой бабе» Христе.
Пропивают дочку – чай и водку пьют.
Дочка – в разноцветной плахте и в монисте,
Все ее жалеют – и поют, поют!
Под степною хатой, в жарком аромате
Спелого укропа, возятся в золе
Желтые цыплята. Мать уснула в хате,
Бабка – в темной клуне, тыквы – на земле.
Кружево
Весь день метель. За дверью, у соседа,
Стучат часы и каплет с окон лед.
У барышни-соседки с мясоеда
Поет щегол. А барышня плетет.
Сидит, выводит крестики и мушки,
Бела, как снег, скромна, как лен в степи.
Темно в уездной крохотной избушке,
Наскучили гремучие коклюшки,
Весна идет… Да как же быть? Терпи.
Синеет дым метели, вьются галки
Над старой колокольней… День прошел,
А толку что? – Текут с окна мочалки,
И о весне поет дурак-щегол.
Туман
Сумрачно, скучно светает заря.
Пахнет листвою и мокрыми гумнами.
Воют и тянут за рогом псаря
Гончие сворами шумными.
Тянут, стихают – и тонут следы
В темном тумане. Людская чуть курится.
Сонно в осиннике квохчут дрозды.
Чаща и дремлет и хмурится.
И до печальных вечерних огней
В море туманных лесов, за долинами,
Будет стонать все скучней и скучней
Рог голосами звериными.
«В мелколесье пело глухо, строго…»
В мелколесье пело глухо, строго.
Вместе с ночью туча надвигалась,
По кустам, на тучу, шла дорога,
На ветру листва, дрожа, мешалась…
Леший зорко в темь глядел с порога.
Он сидел и слушал, как кукушки
Хриплым смехом где-то хохотали,
Как визжали совы и с опушки,
После блеска, гулы долетали…
Дед-лесник мертвецки спал в избушке.
Одностволка на столе лежала
Вместе с жесткой, черной коркой хлеба,
Как бельмо, окошко отражало
Скудный свет нахмуренного неба…
Над окошком шарило, шуршало.
И пока шуршало, деду снилось,
Что в печурке, где лежат онучи,
Загорелось: тлеет, задымилось…
И сухим огнем сверкали тучи,
И в стекло угрюмо муха билась.
Сенокос
Среди двора, в батистовой рубашке,
Стоял барчук и, щурясь, звал: «Корней!»
Но двор был пуст. Две пегие дворняжки,
Щенки, катались в сене. Все синей
Над крышами и садом небо млело,
Как сказочная сонная река,
Все горячей палило зноем тело,
Все радостней белели облака,
И все душней благоухало сено…
«Корней, седлай!» Но нет, Корней в лесу,
Осталась только скотница Елена
Да пчельник Дрон… Щенок замял осу
И сено взрыл… Молочный голубь комом
Упал на крышу скотного варка…
Везде открыты окна… А над домом
Так серебрится тополь, так ярка
Листва вверху – как будто из металла,
И воробьи шныряют то из зала,
В тенистый палисадник, в бересклет,
То снова в зал… Покой, лазурь и свет…
В конюшне полусумрак и прохладно,
Навозом пахнет, сбруей, лошадьми,
Касаточки щебечут… И Ами,
Соскучившись, тихонько ржет и жадно
Косит свой глаз лилово-золотой
В решетчатую дверку… Стременами
Звенит барчук, подняв седло с уздой,
Кладет, подпруги ловит – и ушами
Прядет Ами, вдруг сделавшись стройней
И выходя на солнце. Там к кадушке
Склоняется – блеск, небо видит в ней
И долго пьет… И солнце жжет подушки,
Луку, потник, играя в серебре…
А через час заходят побирушки:
Слепой и мальчик. Оба на дворе
Сидят как дома. Мальчик босоногий
Заглядывает в окна, на пороге
Стоит и медлит… Робко входит в зал,
С восторгом смотрит в светлый мир зеркал.
Касается до клавиш фортепьяно —
И, вздрогнув, замирает: звонко, странно
И весело в хоромах! – На балкон
Открыта дверь, и солнце жарким светом
Зажгло паркет, и глубоко паркетом
Зеркальный отблеск двери отражен,
И воробьи крикливою станицей
Проносятся у самого стекла
За золотой, сверкающею птицей,
За иволгой, скользящей, как стрела.
Собака
Мечтай, мечтай. Все у́же и тусклей
Ты смотришь золотистыми глазами
На вьюжный двор, на снег, прилипший к раме,
На метлы гулких, дымных тополей.
Вздыхая, ты свернулась потеплей
У ног моих – и думаешь… Мы сами
Томим себя – тоской иных полей,
Иных пустынь… за пермскими горами.
Ты вспоминаешь то, что чуждо мне:
Седое небо, тундры, льды и чумы
В твоей студеной дикой стороне.
Но я всегда делю с тобою думы:
Я человек: как Бог, я обречен
Познать тоску всех стран и всех времен.
Могила в скале
То было в полдень, в Нубии, на Ниле.
Пробили вход, затеплили огни —
И на полу преддверия, в тени,
На голубом и тонком слое пыли,
Нашли живой и четкий след ступни.
Я, путник, видел это. Я в могиле
Дышал теплом сухих камней. Они
Сокрытое пять тысяч лет хранили.
Был некий день, был некий краткий час,
Прощальный миг, когда в последний раз
Вздохнул здесь тот, кто узкою стопою
В атласный прах вдавил свой узкий след.
Тот миг воскрес. И на пять тысяч лет
Умножил жизнь, мне данную судьбою.
Полночь
Ноябрь, сырая полночь. Городок,
Весь меловой, весь бледный под луною,
Подавлен безответной тишиною.
Приливный шум торжественно-широк.
На мачте коменданта флаг намок.
Вверху, над самой мачтой, над сквозною
И мутной мглой, бегущей на восток,
Скользит луна зеркальной белизною.
Иду к обрывам. Шум грознее. Свет
Таинственней, тусклее и печальней.
Волна качает сваи под купальней.
Вдали – седая бездна. Моря нет.
И валуны, в шипящей серой пене,
Блестят внизу, как спящие тюлени.
Рассвет
Как стая птиц, в пустыне одиноко
Белеет форт. За ним – пески, страна
Нагих бугров. На золоте востока
Четка и фиолетова она.
Рейд солнца ждет. Из черных труб «Марокко»
Восходит дым. Зеленая волна
Стальною сажей, блестками полна,
Качает мерно, плавно и широко.
Вот первый луч. Все окна на борту
Зажглись огнем. Вот пар взлетел – и трубы
Призывно заревели в высоту.
Подняв весло, гребец оскалил зубы:
Как нежно плачет колокол в порту
Под этот рев торжественный и грубый!
Полдень
Горит хрусталь, горит рубин в вине,
Звездой дрожит на скатерти в салоне.
Последний остров тонет в небосклоне,
Где зной и блеск слились в горячем сне.
На баке бриз. Там, на носу, на фоне
Сухих небес, на жуткой крутизне,
Сидит ливиец в белом балахоне,
Глядит на снег, кипящий в глубине.
И влажный шум над этой влажной бездной
Клонит в дрему́. И острый ржавый нос,
Не торопясь, своей броней железной
В снегу взрезает синий купорос.
Сквозь купорос, сквозь радугу от пыли,
Струясь, краснеет киноварь на киле.
Вечер
О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
А счастье всюду. Может быть, оно
Вот этот сад осенний за сараем
И чистый воздух, льющийся в окно.
В бездонном небе легким белым краем
Встает, сияет облако. Давно
Слежу за ним… Мы мало видим, знаем,
А счастье только знающим дано.
Окно открыто. Пискнула и села
На подоконник птичка. И от книг
Усталый взгляд я отвожу на миг.
День вечереет, небо опустело.
Гул молотилки слышен на гумне…
Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне.
Мертвая зыбь
Как в гору, шли мы в зыбь, в слепящий блеск заката.
Холмилась и росла лиловая волна.
С холма на холм лилось оранжевое злато,
И глубь небес была прозрачно-зелена.
Дым из жерла трубы летел назад. В упругом
Кимвальном пенье рей дрожал холодный гул.
И солнца лик мертвел. Громада моря кругом
Объяла горизонт. Везувий потонул.
И до бортов вставал и, упадая, мерно
Шумел разверстый вал. И гребень, закипев,
Сквозил и розовел, как пенное Фалерно, —
И малахит скользил в кроваво-черный зев.
Сторож
И снова вечер, сухо позлативший
Дороги, степь и удлинивший тень:
И бледный лик, напротив солнца всплывший;
И четко в ясном воздухе застывший
Среди бахчей курень.
Стар сторож, стар! И слаб, и видит плохо,
А век бы жил!.. Так тихо в курене,
Что слышен треск подсохшего гороха…
Да что кому до старческого вздоха
О догоревшем дне!
Берег
За окном весна сияет новая.
А в избе – последняя твоя
Восковая свечка – и тесовая
Длинная ладья.
Причесали, нарядили, справили,
Полотном закрыли бледный лик —
И ушли, до времени оставили
Твой немой двойник.
У него ни имени, ни отчества,
Ни друзей, ни дома, ни родни:
Тихи гробового одиночества
Роковые дни.
Да пребудет в мире, да покоится!
Как душа свободная твоя,
Скоро, скоро в синем море скроется
Белая ладья.
Спор
– Счастливы мы, фессалийцы! Черное, с розовой пеной,
Пахнет нагретой землей наше густое вино.
Хлеб от вина лиловеет. Кусок овечьего сыру,
Влажно-соленый, крутой, горную свежесть хранит.
«Крит позабыл ты, хвастун! Мастика хмельнее и слаще:
Палуба ходит, скользит, парус сияет, как снег,
Пляшут зеленые волны – и пьяная цепь рулевая,
Скрежеща, вдоль бортов ползает ржавой змеей».
Прощание
Поблекший дол под старыми платанами,
Иссохшие источники и рвы
Усеяны лиловыми тюльпанами
И золотом листвы.
Померкло небо, солнце закатилося,
Холодный ветер дует. И слеза,
Что в голубых глазах твоих светилася,
Бледна, как бирюза.
Песня
Зацвела на воле
В поле бирюза.
Да не смотрят в душу
Милые глаза.
Помню, помню нежный,
Безмятежный лен.
Да далеко где-то
Зацветает он.
Помню, помню чистый
И лучистый взгляд.
Да поднять ресницы
Люди не велят.
Сполохи
Взвевая легкие гардины
И раздувая свет зарницы,
Ночная близилась гроза.
Метался мрак, зеркал глубины
Ловили золото божницы
И чьи-то жуткие глаза.
Я замерла, не понимая,
В какой я горнице. Крапива,
Шумя, бежала под окном.
Зарница, яркая, немая,
Мне говорила торопливо
Все об одном, все об одном.
Впервые нынче мы не лгали, —
Дрожа от радости, впервые
Сняла я тяжкое кольцо —
И в глубине зеркал мелькали
Покровы черно-гробовые
И чье-то бледное лицо.
Ночные цикады
Прибрежный хрящ и голые обрывы
Степных равнин луной озарены.
Хрустальный звон сливает с небом нивы.
Цветы, колосья, травы им полны,
Он ни на миг не молкнет, но не будит
Бесстрастной предрассветной тишины.
Ночь стелет тень и влажный берег студит,
Ночь тянет вдаль свой невод золотой —
И скоро блеск померкнет и убудет.
Но степь поет. Как колос налитой,
Полна душа. Земля зовет: спешите
Любить, творить, пьянить себя мечтой!
От бледных звезд, раскинутых в зените,
И до земли, где стынет лунный сон,
Текут хрустально трепетные нити.
Из сонма жизней соткан этот звон.
Пилигрим
Стал на ковер, у якорных цепей,
Босой, седой, в коротеньком халате,
В большой чалме. Свежеет на закате.
Ночь впереди – и тело радо ей.
Стал и простер ладони в муть зыбей:
Как раб хранит заветный грош в заплате,
Хранит душа одну мечту – о плате
За труд земной – и все скупей, скупей.
Орлиный клюв, глаза совы, но кротки
Теперь они: глядят туда, где синь
Святой страны, где слезы звезд – как четки
На смуглой кисти Ангела Пустынь.
Открыто все: и сердце и ладони…
И блещут, блещут слезы в небосклоне.
О петре-разбойнике
В воскресенье, раньше литургии,
Раньше звона раннего, сидели
На скамье, под ветхой белой хатой,
Мать да сын – и на море глядели.
– Милый сын, прости старухе старой:
Расскажи ей, отчего скучаешь, —
Головой, до времени чубарой,
Сумрачно и горестно качаешь?
Милый сын мой, в праздник люди кротки.
Небо ясно, горы в небе четки,
Синь залив, долины золотятся,
Сквозь весенний тонкий пар глядятся.
– Был я, мать, в темнице в Цареграде,
В кандалах холодных, на затворе,
За железной ржавою решеткой,
Да зато под ней шумело море.
Море пеной рассыпало гребни
По камням, на мелком сизом щебне,
И на щебне этом чьи-то дети,
Дети в красных фесочках, играли…
– Милый сын! Не дети: чертенята.
– Мать, молчи. Я чахну от печали.
В воскресенье, после литургии,
После полдня, к мужу подходила
Статная нарядная хозяйка,
Ласково за стол его просила.
Он сидел под солнцем, непокрытый,
Черный от загара и небритый,
Тер полою красного жупана
По горячей стали ятагана.
– Господин! Что вижу? Ты – в работе,
Двор не прибран, куры на омете,
Ослик бродит, кактус обгрызает,
Ян все утро с крыши не слезает.
Господин мой! Чем ты недоволен?
Ты ль не счастлив, не богат, не волен?
– Был, жена, я в пытке и на дыбе,
Восемь лет из плена видел воду,
Белый парус в светлых искрах зыби,
Голубые горы – и свободу…
– Господин! Свободу? Из темницы?
– Замолчи. Пират вольнее птицы.
В воскресенье божье, на закате
Было пусто в темной старой хате…
Кто добром разбойника помянет?
Как-то он на Страшный суд предстанет?
При дороге
Окно по ночам голубое,
Да ветхо и криво оно:
Сквозь стекла расплющенный месяц
Как тусклое блещет пятно.
Дед рано ложится, а внучке
Неволя: лежи и не спи
Да думай от скуки. А долги
Осенние ночи в степи!
Вчера чумаки проходили
По шляху под хатой. Была
Морозная полночь. Блестели
Колеса, рога у вола.
Тянулась арба за арбою.
И месяц глядел как живой
На шлях, на шагавшие тени,
На борозды с мерзлой ботвой…
У Каспия тони, там хватит
Работы на всех – и давно
Ушла бы туда с чумаками,
Да мило кривое окно.
Ночлег
Мир – лес, ночной приют птицы.
В вечерний час тепло во мраке леса,
И в теплых водах меркнет свет зари.
Пади во мрак зеленого навеса —
И, приютясь, замри.
А ранним утром, белым и росистым,
Взмахни крылом, среди листвы шурша,
И растворись, исчезни в небе чистом —
Вернись на родину, душа!
Зов
Как старым морякам, живущим на покое,
Все снится по ночам пространство голубое
И сети зыбких вант, – как верят моряки,
Что их моря зовут в часы ночной тоски,
Так кличут и меня мои воспоминанья:
На новые пути, на новые скитанья
Велят они вставать – в те страны, в те моря,
Где только бы тогда я кинул якоря,
Когда б заветную увидел Атлантиду.
В родные гавани вовеки я не вниду,
Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,
Все будет сниться сеть канатов смоляных
Над бездной голубой, над зыбью океана:
Да чутко встану я на голос Капитана!
Солнечные часы
Те часики с эмалью, что впотьмах
Бежали так легко и торопливо,
Давным-давно умолкли. И крапива
Растет в саду на мусорных холмах.
Тот маятник лучистый, что спесиво
Соразмерял с футляром свой размах,
Лежит в пыли чердачного архива.
И склеп хранит уж безыменный прах.
Но мы служили праведно и свято.
В полночный час нас звезды серебрят,
Днем солнце озлащает – до заката.
Позеленел наш медный циферблат.
Но стрелку нашу в диске циферблата
Ведет сам Бог. Со всей вселенной в лад.
Источник звезды
В ночь рождения Исы
По горным тропам и дорогам
Шли волхвы караваном
На таинственный зов.
Камнем крови, рубином
Горела звезда перед ними,
Протекала, склонялась —
И стала, служенье свершив:
И волхвы, славословя,
Склонились пред теми огнями
И сказали: «Мы видим
Святого селенья огни».
И верблюды припали
К холодной воде меж камнями:
След копыт и доныне
Там, где пили они.
А звезда покатилась
И пала в источник чудесный:
Кто достоин – кто видит
В источнике темном звезду?
Только чистые девы,
Невесты с душой неневестной,
Обрученные Богу,
Но и то – раз в году.
Матери
Я помню спальню и лампадку,
Игрушки, теплую кроватку
И милый, кроткий голос твой:
«Ангел-хранитель над тобой!»
Бывало, раздевает няня
И полушепотом бранит,
А сладкий сон, глаза туманя,
К ее плечу меня клонит.
Ты перекрестишь, поцелуешь,
Напомнишь мне, что он со мной,
И верой в счастье очаруешь…
Я помню, помню голос твой!
Я помню ночь, тепло кроватки,
Лампадку в сумраке угла
И тени от цепей лампадки…
Не ты ли ангелом была?
Без имени
Курган разрыт. В тяжелом саркофаге
Он спит, как страж. Железный меч в руке.
Поют над ним узорной вязью саги,
Беззвучные, на звучном языке.
Но лик сокрыт – опущено забрало.
Но плащ истлел на ржавленой броне.
Был воин, вождь. Но имя Смерть украла
И унеслась на черном скакуне.
Лимонное зерно
В сырой избушке шорника Лукьяна
Старуха-бабка в донышке стакана
Растила золотистое зерно.
Да, видно, нам не ко двору оно.
Лукьян нетрезв, старуха как ребенок,
И вот однажды пестренький цыпленок,
Пища, залез на лавку, на хомут,
Немножко изловчился – и капут!
Мужичок
Ельничком, березничком – где душа захочет —
В Киев пробирается божий мужичок.
Смотрит, нет ли ягодки? Горбится, бормочет,
Съест и ухмыляется: я, мол, дурачок.
«Али сладко, дедушка?» – «Грешен: сладко, внучек».
«Что ж, и на здоровье. А куда идешь?»
«Я-то? А не ведаю. Вроде вольных тучек.
Со крестом да с верой всякий путь хорош».
Ягодка по ягодке – вот и слава Богу:
Сыты. А завидим белые холсты,
Подойдем с молитвою, глянем на дорогу,
Сдернем, сунем в сумочку – и опять в кусты.
Дворецкий
Ночник горит в холодном и угрюмом
Огромном зале скупо и темно.
Дом окружен зловещим гулом, шумом
Столетних лип, стучащихся в окно.
Дождь льет всю ночь. То чудится, что кто-то
К крыльцу подъехал… То издалека
Несется крик… А тут еще забота:
Течет сквозь крышу, каплет с потолка.
Опять вставай, опять возись с тазами!
И все при этом скудном ночнике,
С опухшими и сонными глазами,
В подштанниках и ветхом сюртучке!
Криница
Торчит журавль над шахтой под горой.
Зарей в лугу краснеет плахта,
Гремит ведро – и звучною игрой,
Глубоким гулом вторит шахта.
В ее провале, темном и сыром, —
Бездонный блеск. Журавль склоняет шею,
Скрипит и, захлебнувшись серебром,
Опять возносится над нею.
Плывет, качаясь, тяжкое ведро,
Сверкает жесть – и медленно вдоль луга
Идет она – и стройное бедро
Под красной плахтой так упруго.
Песня
На пирах веселых,
В деревнях и селах
Проводил ты дни.
Я в лесу сидела
Да в окно глядела
На кусты и пни.
Девки пряли, шили,
Дети с нянькой жили,
Я всегда одна —
Ласковей черницы,
Тише пленной птицы
И бледнее льна.
Я ли не любила?
Я ли не молила,
Чтоб Господь помог?
А года летели,
Волоса седели…
И замолк твой рог.
Солнце пред закатом
Бродит по палатам,
Вдоль дубовых стен.
Да оно не греет,
Да душа не смеет
Кинуть долгий плен.
Зимняя вилла
Мистраль качает ставни. Целый день
Печет дорожки солнце. Но за домом,
Где ледяная утренняя тень,
Мороз крупой лежит по водоемам.
На синеве и белый новый дом,
И белая высокая ограда
Слепят глаза. И слышится кругом
Звенящий полусонный шелест сада.
Качаясь, пальмы клонятся. Их жаль, —
Они дрожат, им холодно от блеска
Далеких гор… Проносится мистраль,
И дом белеет слишком резко.
Памяти
Ты мысль, ты сон. Сквозь дымную метель
Бегут кресты – раскинутые руки.
Я слушаю задумчивую ель —
Певучий звон… Все – только мысль и звуки!
То, что лежит в могиле, разве ты?
Разлуками, печалью был отмечен
Твой трудный путь. Теперь их нет. Кресты
Хранят лишь прах. Теперь ты мысль. Ты вечен.
Березка
На перевале дальнем, на краю
Пустых небес, есть белая березка:
Ствол, искривленный бурями, и плоско
Раскинутые сучья. Я стою,
Любуясь ею, в желтом голом поле.
Оно мертво. Где тень, пластами соли
Лежит мороз. Уж солнца низкий свет
Не греет их. Уж ни листочка нет
На этих сучьях, буро-красноватых,
Ствол резко-бел в зеленой пустоте…
Но осень – мир. Мир в грусти и мечте,
Мир в думах о прошедшем, об утратах.
На перевале дальнем, на черте
Пустых полей, березка одинока.
Но ей легко. Ее весна далеко.