1912–1917
Псковский бор
Вдали темно и чащи строги.
Под красной мачтой, под сосной
Стою и медлю – на пороге
В мир позабытый, но родной.
Достойны ль мы своих наследий?
Мне будет слишком жутко там,
Где тропы рысей и медведей
Уводят к сказочным тропам,
Где зернь краснеет на калине,
Где гниль покрыта ржавым мхом
И ягоды туманно-сини
На можжевельнике сухом.
Два голоса
– Ночь, сынок, непроглядная,
А дорога глуха…
– Троеперого знахарю
Я отнес петуха.
– Лес, дремучий, разбойничий,
Темен с давних времен…
– Нож булатный за пазухой
Горячо наточен!
– Реки быстры и холодны,
Перевозчики спят…
– За рекой ветер высушит
Мой нехитрый наряд!
– А когда же мне, дитятко,
Ко двору тебя ждать?
– Уж давай мы как следует
Попрощаемся, мать!
«Ночь зимняя мутна и холодна…»
Ночь зимняя мутна и холодна,
Как мертвая, стоит в выси луна.
Из радужного бледного кольца
Глядит она на след мой у крыльца,
На тень мою, на молчаливый дом
И на кустарник в инее густом.
Еще блестит оконное стекло,
Но волчьей мглой поля заволокло,
На севере огни полночных звезд
Горят из мглы, как из пушистых гнезд.
Снег меж кустов, туманно-голубой,
Осыпан жесткой серою крупой.
Таинственным дыханием гоним,
Туман плывет, – и я мешаюсь с ним.
И меркнет тень, и двинулась луна,
В свой бледный свет, как в дым, погружена,
И кажется, вот-вот и я пойму
Незримое – идущее в дыму
От тех земель, от тех предвечных стран,
Где гробовой чернеет океан,
Где, наступив на ледяную Ось,
Превыше звезд восстал Великий Лось[83] —
И отражают бледные снега
Стоцветные горящие рога.
Ночная змея
Глаза козюли, медленно ползущей
К своей норе ночною сонной пущей,
Горят, как угли. Сумрачная мгла
Стоит в кустах – и вот она зажгла
Два ночника, что зажигать дано ей
Лишь девять раз, и под колючей хвоей
Влачит свой жгут так тихо, что сова,
Плывя за ней, следит едва-едва
Шуршанье мхов. А ночь темна в июле,
А враг везде – и страшен он козюле
В ночном бору, где смолк обычный шум:
Она сосредоточила весь ум,
Всю силу зла в своем горящем взгляде,
И даже их, ежей, идущих сзади,
Пугает яд, когда она в пути
Помедлит, чтоб преграду обойти,
Головку приподымет, водит жалом
Над мухомором, сморщенным и алым,
Глядит на пни, торчащие из ям,
И светит полусонным муравьям.
На пути из Назарета
На пути из Назарета
Встретил я святую деву.
Каменистая синела
Самария вкруг меня,
Каменистая долина
Шла по ней, а по долине
Семенил ушастый ослик
Меж посевов ячменя.
Тот, кто гнал его, был в пыльном
И заплатанном кунбазе,
Стар, с блестящими глазами,
Сизо-черен и курчав.
Он, босой и легконогий,
За хвостом его поджатым
Гнался с палкою, виляя
От колючек сорных трав.
А на нем, на этом дробном,
Убегавшем мелкой рысью
Сером ослике, сидела
Мать с ребенком на руках:
Как спокойно поднялися
Аравийские ресницы
Над глубоким теплым мраком,
Что сиял в ее очах!
Поклонялся я, Мария,
Красоте твоей небесной
В странах франков, в их капеллах,
Полных золота, огней,
В полумраке величавом
Древних рыцарских соборов,
В полумгле стоцветных окон
Сакристий[84] и алтарей.
Там, под плитами, почиют
Короли, святые, папы,
Имена их полустерты
И в забвении дела.
Там твой сын, главой поникший,
Темный ликом, в муках крестных.
Ты же – в юности нетленной:
Ты, и скорбная, светла.
Золотой венец и ризы
Белоснежные – я всюду
Их встречал с восторгом тайным:
При дорогах, на полях,
Над бурунами морскими,
В шуме волн и криках чаек,
В темных каменных пещерах
И на старых кораблях.
Корабли во мраке, в бурях
Лишь тобой одной хранимы.
Ты – Звезда морей: со скрипом
Зарываясь в пене их
И огни свои качая,
Мачты стойко держат парус,
Ибо кормчему незримо
Светит свет очей твоих.
Над безумием бурунов
В ясный день, в дыму прибоя,
Ты цветешь цветами радуг,
Ночью, в черных пастях гор,
Озаренная лампадой,
Ты, как лилия, белеешь,
Благодатно и смиренно
Преклонив на четки взор.
И к стопам твоим пречистым,
На алтарь твой в бедной нише
При дорогах меж садами,
Всяк свой дар приносим мы:
Сирота-служанка – ленту,
Обрученная – свой перстень,
Мать – свои святые слезы,
Запоньяр – свои псалмы.
Человечество, венчая
Властью божеской тиранов,
Обагряя руки кровью
В жажде злата и раба,
И само еще не знает,
Что оно иного жаждет,
Что еще раз к Назарету
Приведет его судьба!
В Сицилии
Монастыри в предгориях глухих,
Наследие разбойников морских,
Обители забытые, пустые —
Моя душа жила когда-то в них:
Люблю, люблю вас, келии простые,
Дворы в стенах тяжелых и нагих.
Валы и рвы, от плесени седые,
Под башнями кустарники густые
И глыбы скользких пепельных камней,
Загромоздивших скаты побережий,
Где сквозь маслины кажется синей
Вода у скал, где крепко треплет свежий,
Соленый ветер листьями маслин
И на ветру благоухает тмин!
Летняя ночь
«Дай мне звезду, – твердит ребенок сонный, —
Дай, мамочка…» Она, обняв его,
Сидит с ним на балконе, на ступеньках,
Ведущих в сад. А сад, степной, глухой,
Идет, темнея, в сумрак летней ночи,
По скату к балке. В небе, на востоке,
Краснеет одинокая звезда.
«Дай, мамочка…» Она с улыбкой нежной
Глядит в худое личико: «Что, милый?»
«Вон ту звезду…» – «А для чего?» – «Играть…»
Лепечут листья сада. Тонким свистом
Сурки в степи скликаются. Ребенок
Спит на колене матери. И мать,
Обняв его, вздохнув счастливым вздохом,
Глядит большими грустными глазами
На тихую далекую звезду.
Прекрасна ты, душа людская! Небу,
Бездонному, спокойному, ночному,
Мерцанью звезд подобна ты порой!
«Шипит и не встает верблюд…»
Шипит и не встает верблюд,
Ревут, урчат бока скотины.
– Ударь ногой. Уже поют
В рассвете алом муэззины.
Стамбул жемчужно-сер вдали,
От дыма сизо на Босфоре,
В дыму выходят корабли
В седое Мраморное море.
Дым смешан с холодом воды,
Он пахнет медом и ванилью,
И вами, белые сады,
И кизяком, и росной пылью.
Выносит красный самовар
Грек из кофейни под каштаном,
Баранов гонят на базар,
Проснулись нищие за ханом:
Пора идти, глядеть весь день
На зной и блеск, и всё к востоку,
Где только птиц косая тень
Бежит по выжженному дроку.
Ритм
Часы, шипя, двенадцать раз пробили
В соседней зале, темной и пустой,
Мгновения, бегущие чредой
К безвестности, к забвению, к могиле,
На краткий срок свой бег остановили
И вновь узор чеканят золотой:
Заворожен ритмической мечтой,
Вновь отдаюсь меня стремящей силе.
Раскрыв глаза, гляжу на яркий свет
И слышу сердца ровное биенье,
И этих строк размеренное пенье,
И мыслимую музыку планет.
Всё ритм и бег. Бесцельное стремленье!
Но страшен миг, когда стремленья нет.
«Как дым пожара, туча шла…»
Как дым пожара, туча шла.
Молчала старая дорога.
Такая тишина была,
Что в ней был слышен голос Бога,
Великий, жуткий для земли
И внятный не земному слуху,
А только внемлющему духу.
Жгло солнце. Блеклые, в пыли,
Серели травы. Степь роняла
Беззвучно зерна – рожь текла
Как бы крупинками стекла
В суглинок жаркий. Тонко, вяло,
Седые крылья распустив,
Птенцы грачей во ржи кричали.
Но в духоте песчаных нив
Терялся крик. И вырастали
На юге тучи. И листва
Ветлы, склоненной к их подножью,
Вся серебристой млела дрожью —
В грядущем страхе божества.
Гробница
Глубокая гробница из порфира,
Клоки парчи и два крутых ребра.
В костях руки – железная секира,
На черепе – венец из серебра.
Надвинут он на черные глазницы,
Сквозит на лбу, блестящем и пустом.
И тонко, сладко пахнет из гробницы
Истлевшим кипарисовым крестом.
Светляк
Леса, пески, сухой и теплый воздух,
Напев сверчков, таинственно простой.
Над головою – небо в бледных звездах,
Под хвоей – сумрак, мягкий и густой.
Вот и она, забытая, глухая,
Часовенка в бору: издалека
Мерцает в ней, всю ночь не потухая,
Зеленая лампадка светляка.
Когда-то озаряла нам дорогу
Другая в этой сумрачной глуши…
Но чья святей? Равно угоден Богу
Свет и во тьме не меркнущей души.
Степь
Синий ворон от падали
Алый клюв поднимал и глядел.
А другие косились и прядали,
А кустарник шумел, шелестел.
Синий ворон пьет глазки до донушка,
Собирает по косточкам дань.
Сторона ли моя ты, сторонушка,
Вековая моя глухомань!
Холодная весна
Среди кривых стволов, среди ветвей корявых
Ползет молочный дым: окуривают сад.
Все яблони в цвету – и вот, в зеленых травах,
Огни, как языки, краснеют и дрожат.
Бесцветный запад чист – жди к полночи мороза.
И соловьи всю ночь поют из теплых гнезд
В дурмане голубом дымящего навоза,
В серебряной пыли туманно-ярких звезд.
Матрос
Ночью в море крепко спать хотелось,
Измотало зыбью нашу барку,
На носу – угодника Николу,
На корме – малиновый фонарик.
А пришли к Патрасу – рассветает,
Море заштилело, зеленеет,
На востоке, светлом, апельсинном,
Розовеют снеговые горы.
У кого есть деньги, тот в кофейне,
Пьет мастику или чай с лимоном —
Э, успею выспаться! Скорее
Дай мне сыру и вина покрепче!
Сладко ослабею, сытый, пьяный.
Забурлю кальяном, а хозяин
Будет усмехаться – и от смеха
Нос его короткий станет клювом.
Дедушка
Дедушка ест грушу на лежанке,
Деснами кусает спелый плод.
Поднял плеч костлявые останки
И втянул в них череп, как урод.
Глазки – что коринки, со звериной
Пустотой и грустью. Все забыл.
Уж запасся гробовой холстиной,
Но к еде – какой-то лютый пыл.
Чует: отовсюду обступила,
Смотрит на лежанку, на кровать
Ждущая, томительная Сила…
И спешит, спешит он – дожевать.
Венеция
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озаренной,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно все это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу – колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив – и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельем, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И белье снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…[85]
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зерна
Под ногами щедрых форестьеров.
Все блестело – шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шелковые зонтики, чтоб шелком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чем-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далеко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зеленой,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере – тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледя́ных…
Вечером – туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нем огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжел и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине,
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях – ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплетах с золоченой вязью,
С грубыми застежками… За мною
Девочка пристряла – все касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»[86]
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал ее прелестный
Жаркий вгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро вонью скользких
Темных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви – бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» – Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный черный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан – и вырастает,
Стоя на корме ее… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжелых…
В этих коридорах – баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами – сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху – небо,
Лента неба в мелких бледных звездах…
В полночь спит Венеция, – быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona»[87], —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом темном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и медом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья – видеть
Слезы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
«Теплой ночью, горною тропинкой…»
Теплой ночью, горною тропинкой,
Я иду в оливковом лесу.
Вижу в небе белый, ясный месяц,
В сердце радость мирную несу.
Свет и тень по мне проходят сетью.
Редкий лес похож на серый сад.
Над горой далекой и высокой
Две звезды полночные лежат.
Вот и дома. Белый, ясный месяц —
Против белой мазанки моей.
И всю ночь хрустальными ручьями
Звон цикад журчит среди камней.
Тора[88]
Был с Богом Моисей на дикой горной круче,
У врат небес стоял как в жертвенном дыму:
Сползали по горе грохочущие тучи —
И в голосе громов Бог говорил ему.
Мешалось солнце с тьмой, основы скал дрожали,
И видел Моисей, как зиждилась Она:
Из белого огня – раскрытые скрижали,
Из черного огня – святые письмена.
И стиль[89] – незримый стиль, чертивший их узоры, —
Бог о главу вождя склоненного отер,
И в пламенном венце шел восприемник Торы
К народу своему, в свой стан и в свой шатер.
Воспойте песнь ему! Он радостней и краше
Светильника Седьми[90] пред божьим алтарем:
Не от него ль зажгли мы пламенники наши,
Ни света, ни огня не уменьшая в нем?
Новый Завет
С Иосифом Господь беседовал в ночи,
Когда святая мать с младенцем почивала:
«Иосиф! Близок день, когда мечи
Перекуют народы на орала.
Как нищая вдова, что плачет в час ночной
О муже и ребенке, как пророки
Мой древний дом оплакали со мной,
Так проливает мир кровавых слез потоки.
Иосиф! Я расторг с жестокими завет.
Исполни в радости Господнее веленье:
Встань, возвратись в мой тихий Назарет —
И всей земле яви мое благоволенье».
Слово
Молчат гробницы, мумии и кости, —
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный – речь.
«Просыпаюсь в полумраке…»
Просыпаюсь в полумраке.
В занесенное окно
Смуглым золотом Исакий
Смотрит дивно и темно.
Утро сумрачное снежно,
Крест ушел в густую мглу.
За окном уютно, нежно
Жмутся голуби к стеклу.
Все мне радостно и ново:
Запах кофе, люстры свет,
Мех ковра, уют алькова
И сырой мороз газет.
Святой Евстафий
Ловец великий перед Богом,
Я алчен в молодости был.
В восторге буйном, злом и строгом,
По горным долам и отрогам
Я расточал мой ловчий пыл.
– Простите, девственные сени
Языческих родимых мест.
Ты сокрушил мои колени,
Смиренный Взор, голгофский Крест.
Вот дал я волю пестрым сворам,
Узду коню: рога, рога
Летят над лиственным узором,
А я – за ними, пьян простором,
Погоней, жаждою врага.
– Простите, девственные сени,
Поющий лес, гремящий бор.
Ты сокрушил мои колени,
Голгофский Крест, смиренный Взор:
Мрак и стволы великой чащи,
Органных труб умолкший ряд,
Взор и смиренный и грозящий,
И Крест из пламени, горящий
В рогах, откинутых назад.
Поэту
В глубоких колодцах вода холодна,
И чем холоднее, тем чище она.
Пастух нерадивый напьется из лужи
И в луже напоит отару свою,
Но добрый опустит в колодец бадью,
Веревку к веревке привяжет потуже.
Бесценный алмаз, оброненный в ночи,
Раб ищет при свете грошовой свечи,
Но зорко он смотрит по пыльным дорогам,
Он ковшиком держит сухую ладонь,
От ветра и тьмы ограждая огонь, —
И знай: он с алмазом вернется к чертогам.
«Взойди, о Ночь, на горний свой престол…»
Взойди, о Ночь, на горний свой престол,
Стань в бездне бездн, от блеска звезд туманной,
Мир тишины исполни первозданной
И сонных вод смири немой глагол.
В отверстый храм земли, небес, морей
Вновь прихожу с мольбою и тоскою:
Коснись, о Ночь, целящею рукою,
Коснись чела как божий иерей.
Дала судьба мне слишком щедрый дар,
Виденья дня безмерно ярки были:
Росистый хлад твоей епитрахили
Да утолит души мятежный жар.
Невеста
Я косы девичьи плела,
На подоконнике сидела,
А ночь созвездьями цвела,
А море медленно шумело,
И степь дрожала в полусне
Своим таинственным журчаньем…
Кто до тебя вошел ко мне?
Кто, в эту ночь перед венчаньем,
Мне душу истомил такой
Любовью, нежностью и мукой?
Кому я отдалась с тоской
Перед последнею разлукой?
«Роса, при бледно-розовом огне…»
Роса, при бледно-розовом огне
Далекого востока, золотится.
В степи сидит пустушка на копне.
В степи рассвет, в степи роса дымится.
День впереди, столь радостный для нас,
А сзади ночь, похожая на тучу.
Спят пастухи. Бараны сбились в кучу,
Сверкая янтарями спящих глаз.
Цейлон
В лесах кричит павлин, шумят и плещут ливни,
В болотистых низах, в долинах рек – потоп.
Слоны залезли в грязь, стоят, поднявши бивни,
Сырые хоботы закинувши на лоб.
На тучах зелень пальм – безжизненней металла,
И, тяжко заступив графитный горизонт,
Глядит из-за лесов нагая Алагалла,
Как сизый мастодонт.
Белый цвет
Пустынник нам сказал: «Благословен Господь!
Когда я изнурял бунтующую плоть,
Когда я жил в бору над Малым Танаисом,
Я так скорбел порой, что жаловался крысам,
Сбегавшимся из нор на скудный мой обед,
Да спас меня Господь от вражеских побед.
И знаете ли чем, какой утехой сладкой?
Я забавлял себя своею сирой хаткой,
Я мел в горах нашел – и за год раза три
Белил ее, друзья, снаружи и внутри.
Ах, темен, темен мир, и чувствуют лишь дети,
Какая тишина и радость в белом цвете!»
Одиночество
Худая компаньонка, иностранка,
Купалась в море вечером холодным
И все ждала, что кто-нибудь увидит,
Как выбежит она, полунагая,
В трико, прилипшем к телу, из прибоя.
Потом, надев широкий балахон,
Сидела на песке и ела сливы,
А крупный пес с гремящим лаем прядал
В прибрежную сиреневую кипень
И жаркой пастью радостно кидался
На черный мяч, который с криком «hop!»
Она швыряла в воду… Загорелся
Вдали маяк лучистою звездой…
Сырел песок, взошла луна над морем,
И по волнам у берега ломался,
Сверкал зеленый глянец… На обрыве,
Что возвышался сзади, в светлом небе,
Чернела одинокая скамья…
Там постоял с раскрытой головою
Писатель, пообедавший в гостях,
Сигару покурил и, усмехнувшись,
Подумал: «Полосатое трико
Ее на зебру делало похожей».
«К вечеру море шумней и мутней…»
К вечеру море шумней и мутней,
Парус и дальше и дымней,
Няньки по дачам разносят детей,
Ветер с Финляндии, зимний.
К морю иду – все песок да кусты,
Сосенник сине-зеленый,
С елок холодных срываю кресты,
Иглы из хвои вощеной.
Вот и скамья, и соломенный зонт,
Дальше обрыв – и туманный,
Мглисто-багровый морской горизонт,
Запад зловещий и странный.
А над обрывом все тот же гамак
С томной, капризной девицей,
Стул полотняный и с книжкой чудак,
Гнутый, в пенсне, бледнолицый.
Дремлет, качается в сетке она,
Он ей читает Бальмонта…
Запад темнеет, и свищет сосна,
Тучи плывут с горизонта…
Война
От кипарисовых гробниц
Взлетела стая черных птиц, —
Тюрбэ расстреляно, разбито.
Вот грязный шелковый покров,
Кораны с оттиском подков…
Как грубо конское копыто!
Вот чей-то сад; он черен, гол —
И не о нем ли мой осел
Рыдающим томится ревом?
А я – я, прокаженный, рад
Бродить, вдыхая горький чад,
Что тает в небе бирюзовом:
Пустой, разрушенный, немой,
Отныне этот город – мой,
Мой каждый спуск и переулок,
Мои все туфли мертвецов,
Домов руины и дворцов,
Где шум морской так свеж и гулок!
Засуха в раю
От пальм увядших слабы тени.
Ища воды, кричат в тоске
Среброголосые олени
И пожирают змей в песке.
В сухом лазоревом тумане
Очерчен солнца алый круг,
И сам Творец сжимает длани,
Таит тревогу и испуг.
«У нубийских черных хижин…»
У нубийских черных хижин
Мы в пути коней поили.
Вечер теплый, тихий, темный
Чуть светил шафраном в Ниле.
У нубийских черных хижин
Кто-то пел, томясь бесстрастно:
«Я тоскую, я печальна
Оттого, что я прекрасна…»
Мыши реяли, дрожали,
Буйвол спал в прибрежном иле,
Пахло горьким дымом хижин,
Чуть светили звезды в Ниле.
«Что ты мутный, светел-месяц…»
Что ты мутный, светел-месяц?
Что ты низко в небе ходишь,
Не по-прежнему сияешь
На серебряные снеги?
Не впервой мне, месяц, видеть,
Что окно ее высоко,
Что краснеет там лампадка
За шелковой занавеской.
Не впервой я ворочаюсь
Из кружала наглый, пьяный
И всю ночь сижу от скуки
Под Кремлем с блаженным Ваней.
И когда он спит – дивуюсь!
А ведь кволый да и голый…
Все смеется, все бормочет,
Что башка моя на плахе
Так-то весело подскочит!
Бегство в Египет[91]
По лесам бежала Божья Мать,
Куньей шубкой запахнув Младенца.
Стлалось в небе Божье полотенце,
Чтобы ей не сбиться, не плутать.
Холодна, морозна ночь была,
Дива дивьи в эту ночь творились:
Волчьи очи зеленью дымились,
По кустам сверкали без числа.
Две седых медведицы в лугу
На дыбах боролись в ярой злобе,
Грызлись, бились и мотались обе,
Тяжело топтались на снегу.
А в дремучих зарослях, впотьмах,
Жались, табунились и дрожали,
Белым паром из ветвей дышали
Звери с бородами и в рогах.
И огнем вставал за лесом меч
Ангела, летевшего к Сиону,
К золотому Иродову трону,
Чтоб главу на Ироде отсечь.
Сказка о козе
Это волчьи глаза или звезды – в стволах на краю перелеска?
Полночь, поздняя осень, мороз.
Голый дуб надо мной весь трепещет от звездного блеска,
Под ногою сухое хрустит серебро.
Затвердели, как камень, тропинки, за лето набитые.
Ты одна, ты одна, страшной сказки осенней Коза!
Расцветают, горят на железном морозе несытые
Волчьи, божьи глаза.
Святитель
Твой гроб, дубовая колода,
Стоял открытый, и к нему
Всё шли и шли толпы народа
В душистом голубом дыму.
А на доске, тяжелой, черной,
Был смуглый золотой оклад,
Блистал твой образ чудотворный
В огнях малиновых лампад.
И, осеняя мир десницей
И в шуйцу взяв завет Христа,
Как горько ты, о темнолицый,
Иссохшие смыкал уста!
Зазимок
Сивером на холоде
Обжигает желуди,
Листья и кору.
Свищет роща ржавая,
Жесткая, корявая
В поле на юру.
Ходят тучи с ношею,
Мерзлою порошею
Стало чаще дуть,
Серебрятся озими —
Скоро под полозьями
Задымится путь,
Заиграет вьюгою,
И листву муругую
Понесет смелей
По простору вольному,
Гулу колокольному
Стонущих полей!
«Пустыня в тусклом, жарком свете…»
Пустыня в тусклом, жарком свете.
За нею – розовая мгла.
Там минареты и мечети,
Их росписные купола.
Там шум реки, базар под сводом,
Сон переулков, тень садов —
И, засыхая, пахнут медом
На кровлях лепестки цветов.
Аленушка
Аленушка в лесу жила,
Аленушка смугла была,
Глаза у ней горячие,
Блескучие, стоячие,
Мала, мала Аленушка,
А пьет с отцом – до донушка.
Пошла она в леса гулять,
Дружка искать, в кустах вилять,
Да кто ж в лесу встречается?
Одна сосна качается!
Аленушка соскучилась,
Безделием измучилась.
Зажгла она большой костер,
А в сушь огонь куда востер!
Сожгла леса Аленушка
На тыщу верст, до пенушка,
И где сама девалася —
Доныне не узналося!
Ириса
Светло в светлице от окна,
Красавице не спится.
За черным деревом луна,
Как зеркальце, дробится.
Комар тоскует в полутьме,
В пуху лебяжьем знойно,
А что порою на уме —
И молвить непристойно.
Ириса дышит горячо,
Встает… А ножки босы,
Открыто белое плечо,
Смолой чернеют косы.
Ступает на ковер она
И на софу садится…
За черным деревом луна,
Склоняясь, золотится.
Малайская песня
L’éclair vibre sa flèche…
Чернеет зыбкий горизонт,
Над белым блеском острых волн
Змеится молний быстрый блеск
И бьет прибой мой узкий челн.
Сырой и теплый ураган
Проносится в сыром лесу,
И сыплет изумрудный лес
Свою жемчужную красу.
Стою у хижины твоей:
Ты на циновке голубой,
На скользких лыках сладко спишь,
И ветер веет над тобой.
Ты спишь с улыбкой, мой цветок.
Пустая хижина твоя,
В ненастный вечер, на ветру,
Благоухает от тебя.
Ресницы смольные смежив,
Закрывши длинные глаза,
Окутав бедра кисеей,
Ты изогнулась, как лоза.
Мала твоя тугая грудь,
И кожа смуглая гладка,
И влажная нежна ладонь,
И крепкая кругла рука.
И золотые позвонки
Висят на щиколках твоих,
Янтарных, твердых, как кокос,
И сон твой беззаботный тих.
Но черен, черен горизонт!
Зловеще грому вторит гром,
Темнеет лес, и океан
Сверкает острым серебром.
Твои уста – пчелиный мед,
Твой смех счастливый – щебет птиц,
Но, женщина, люби лишь раз,
Не поднимай для всех ресниц!
Ты легче лани на бегу,
Но вот на лань, из тростников,
Метнулся розовый огонь
Двух желтых суженных зрачков:
О женщина! Люби лишь раз!
Твой смех лукав и лгал твой рот —
Клинок мой медный раскален
В моей руке – и метко бьет.
Вот пьяные твои глаза,
Вот побелевшие уста.
Вздувает буря парус мой,
Во мраке вьется блеск холста.
Клинком я голову отсек
В единый взмах от шеи прочь,
Косою к мачте привязал —
И снова в путь, во мрак и ночь.
Раскалывает небо гром —
И озаряет надо мной
По мачте льющуюся кровь
И лик, качаемый волной.
«В столетнем мраке черной ели…»
В столетнем мраке черной ели
Истлела темная заря,
И светляки в кустах горели
Зеленым дымом янтаря.
И на скамье сидел я старой,
И парка сумеречный сон
Меня баюкал смутной чарой
Далеких дедовских времен.
И ты играла в темной зале
С открытой дверью на балкон,
И пела грусть твоей рояли
Про невозвратный небосклон,
Что был над садом – бледный, ровный,
Ночной, июньский, – тот, где след
Души счастливой и любовной,
Души моих далеких лет.
«Мне вечор, младой, скучен терем был…»
Мне вечор, младой, скучен терем был,
Темен свет-ночник, страшен Спасов лик.
Вотчим-батюшка самоцвет укрыл
В кипарисовый дорогой тайник!
А любезный друг далеко, в торгу,
Похваляется для другой конем,
Шубу длинную волочит в снегу,
Светит ей огнем, золотым перстнём.
Дурман
Дурману девочка наелась,
Тошнит, головка разболелась,
Пылают щечки, клонит в сон,
Но сердцу сладко, сладко, сладко:
Все непонятно, все загадка,
Какой-то звон со всех сторон:
Не видя, видит взор иное,
Чудесное и неземное,
Не слыша, ясно ловит слух
Восторг гармонии небесной —
И невесомой, бестелесной
Ее довел домой пастух.
Наутро гробик сколотили.
Над ним попели, покадили,
Мать порыдала… И отец
Прикрыл его тесовой крышкой
И на погост отнес под мышкой…
Ужели сказочке конец?
Сон
По снежной поляне,
При мглистой и быстрой луне,
В безлюдной, немой стороне,
Несут меня сани.
Лежу как мертвец,
Возница мой гонит и воет,
И лик свой то кажет, то кроет
Небесный беглец.
И мчатся олени,
Глубоко и жарко дыша,
В далекие тундры спеша,
И мчатся их тени —
Туда, где конец
Страны этой бедной, суровой,
Где блещет алмазной подковой
Полярный Венец, —
И мерзлый кочкарник
Визжит и стучит подо мной,
И Бог озаряет луной
Снега и кустарник.
Цирцея[93]
На треножник богиня садится:
Бледно-рыжее золото кос,
Зелень глаз и аттический нос —
В медном зеркале все отразится.
Тонко бархатом риса покрыт
Нежный лик, розовато-телесный,
Каплей нектара, влагой небесной,
Блещут серьги, скользя вдоль ланит.
И Улисс говорит: «О Цирцея!
Все прекрасно в тебе: и рука,
Что прически коснулась слегка,
И сияющий локоть, и шея!»
А богиня с улыбкой: «Улисс!
Я горжусь лишь плечами своими
Да пушком апельсинным меж ними,
По спине убегающим вниз!»
«На Альпы к сумеркам нисходят облака…»
На Альпы к сумеркам нисходят облака.
Все мокро, холодно. Зеленая река
Стремит свой шумный бег по черному ущелью
К морским крутым волнам, гудящим на песке,
И зоркие огни краснеют вдалеке,
Во тьме от Альп и туч, под горной цитаделью.
У гробницы Виргилия
Дикий лавр, и плющ, и розы,
Дети, тряпки по дворам
И коричневые козы
В сорных травах по буграм,
Без границы и без края
Моря вольные края…
Верю – знал ты, умирая,
Что твоя душа – моя.
Знал поэт: опять весною
Будет смертному дано
Жить отрадою земною,
А кому – не все ль равно!
Запах лавра, запах пыли,
Теплый ветер… Счастлив я,
Что моя душа, Виргилий,
Не моя и не твоя.
«Синие обои полиняли…»
Синие обои полиняли,
Образа, дагеротипы сняли —
Только там остался синий цвет,
Где они висели много лет.
Позабыло сердце, позабыло
Многое, что некогда любило!
Только тех, кого уж больше нет,
Сохранился незабвенный след.
«Лиман песком от моря отделен…»
Лиман песком от моря отделен.
Когда садится солнце за Лиманом,
Песок бывает ярко позлащен.
Он весь в рыбалках. Белым караваном
Стоят они на грани вод, на той,
Откуда веет ветром, океаном.
В лазури неба, ясной и пустой,
Та грань чернеет синью вороненой
Из-за косы песчано-золотой.
И вот я слышу ропот отдаленный:
Навстречу крепкой свежести воды,
Вдыхая ветер, вольный и соленый,
Вдруг зашумели белые ряды
И, стоя, машут длинными крылами…
Земля, земля! Несчетные следы
Я на тебе оставил. Я годами
Блуждал в твоих пустынях и морях.
Я мерил неустанными стопами
Твой всюду дорогой для сердца прах:
Но нет, вовек не утолю я муки —
Любви к тебе! Как чайки на песках,
Опять вперед я простираю руки.
Зеркало
Темнеет зимний день, спокойствие и мрак
Нисходят на душу – и все, что отражалось,
Что было в зеркале, померкло, потерялось…
Вот так и смерть, да, может быть, вот так.
В могильной темноте одна моя сигара
Краснеет огоньком, как дивный самоцвет:
Погаснет и она, развеется и след
Ее душистого и тонкого угара…
Кто это заиграл? Чьи милые персты,
Чьи кольца яркие вдоль клавиш побежали?
Душа моя полна восторга и печали —
Я не боюсь могильной темноты.
Мулы
Под сводом хмурых туч, спокойствием объятых, —
Ненастный день темнел и ночь была близка, —
Грядой далеких гор, молочно-синеватых,
На грани мертвых вод лежали облака.
Я с острова глядел на море и на тучи,
Остановясь в пути, – и горный путь, виясь
В обрыве сизых скал, белел по дикой круче,
Где шли и шли они, под ношею клонясь.
И звук их бубенцов, размеренный, печальный,
Мне говорил о том, что я в стране чужой,
И душу той страны, глухой, патриархальной,
Далекой для меня, я постигал душой.
Вот так же шли они при Цезарях, при Реме,
И так же день темнел, и вдоль скалистых круч
Лепился городок, сырой, забытый всеми,
И человек скорбел под сводом хмурых туч.
Сирокко
Гул бури за горой и грохот отдаленных
Полуночных зыбей, бушующих в бреду.
Звон, непрерывный звон кузнечиков бессонных.
И мутный лунный свет в оливковом саду.
Как фосфор, светляки мерцают под ногами;
На тусклом блеске волн, облитых серебром,
Ныряет гробом челн… Господь смешался с нами
И мчит куда-то мир в восторге бредовом.
Миньона[94]
В горах, от снега побелевших,
Туманно к вечеру синевших,
Тащилась на спине осла
Вязанка сучьев почерневших,
А я, в лохмотьях, следом шла.
Вдруг сзади крик – и вижу: сзади
Несется с гулом, полный клади,
На дышле с фонарем, дормез:
Едва метнулась я к ограде,
Как он, мелькнув, уже исчез.
В седых мехах, высок и строен,
Прекрасен, царственно спокоен
Был путешественник… Меня ль,
Босой и нищей, он достоин
И как ему меня не жаль!
Вот сплю в лачуге закопченной,
А он сравнит меня с Мадонной,
С лучом небесного огня,
Он назовет меня Миньоной
И влюбит целый мир в меня.
В горах
Поэзия темна, в словах невыразима:
Как взволновал меня вот этот дикий скат,
Пустой кремнистый дол, загон овечьих стад,
Пастушеский костер и горький запах дыма!
Тревогой странною и радостью томимо,
Мне сердце говорит: «Вернись, вернись назад!»
Дым на меня пахнул, как сладкий аромат,
И с завистью, с тоской я проезжаю мимо.
Поэзия не в том, совсем не в том, что свет
Поэзией зовет. Она в моем наследстве.
Чем я богаче им, тем больше я поэт.
Я говорю себе, почуяв темный след
Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:
– Нет в мире разных душ и времени в нем нет!
«Стена горы – до небосвода…»
Стена горы – до небосвода.
Внизу голыш, шумит ручей.
Я напою коня у брода,
Под дымной саклею твоей.
На ледяном Казбеке блещет
Востока розовый огонь.
Бьет по воде, игриво плещет
Копытом легким потный конь.
Индийский океан
Над чернотой твоих пучин
Горели дивные светила,
И тяжко зыбь твоя ходила,
Взрывая огнь беззвучных мин.
Она глаза слепила нам,
И мы бледнели в быстром свете,
И сине-огненные сети
Текли по медленным волнам.
И снова, шумен и глубок,
Ты восставал и загорался —
И от звезды к звезде шатался
Великой тростью зыбкий фок.
За валом встречный вал бежал
С дыханьем пламенным муссона,
И хвост алмазный Скорпиона
Над чернотой твоей дрожал.
Колизей
Дул теплый ветер. Точно сея
Вечерний сумрак, жук жужжал.
Щербатый остов Колизея
Как чаша подо мной лежал.
Чернели и зияли стены
Вокруг меня. В глазницы их
Синела ночь. Пустырь арены
Был в травах, жестких и сухих…
Свет лунный, вечный, неизменный,
Как тонкий дым, белел на них.
Стой, солнце!
Летят, блестят мелькающие спицы,
Тоскую и дрожу,
А все вперед с летящей колесницы,
А все вперед гляжу.
Что впереди? Обрыв, провал, пучина,
Кровавый след зари…
О, если б власть и властный крик Навина:
«Стой, солнце! Стой, замри!»[95]
«Солнце полночное, тени лиловые…»
Солнце полночное, тени лиловые
В желтых ухабах тяжелых зыбей.
Солнце не греет – на лица суровые
Падает светом холодных лучей.
Скрылись кресты Соловецкой обители.
Пусто – до полюса. В блеске морском
Легкою мглой убегают святители —
Три мужичка-старичка босиком.
Молодость
В сухом лесу стреляет длинный кнут,
В кустарнике трещат коровы,
И синие подснежники цветут,
И под ногами лист шуршит дубовый.
И ходят дождевые облака,
И свежим ветром в сером поле дует,
И сердце в тайной радости тоскует,
Что жизнь, как степь, пуста и велика.
В орде
За степью, в приволжских песках,
Широкое алое солнце тонуло.
Ребенок уснул у тебя на руках,
Ты вышла из душной кибитки, взглянула
На кровь, что в зеркальные соли текла,
На солнце, лежавшее точно на блюде, —
И сладкой отрадой степного, сухого тепла
Подуло в лицо твое, в потные смуглые груди.
Великий был стан за тобой:
Скрипели колеса, верблюды ревели,
Костры, разгораясь, в дыму пламенели,
И пыль поднималась багровою тьмой.
Ты, девочка, тихая сердцем и взором,
Ты знала ль в тот вечер, садясь на песок,
Что сонный ребенок, державший твой темный сосок,
Тот самый Могол, о котором
Во веки веков не забудет земля?
Ты знала ли, Мать, что и я
Восславлю его, – что не надо мне рая,
Христа, Галилеи и лилий ее полевых,
Что я не смиреннее их, —
Аттилы, Тимура, Мамая,
Что я их достоин, когда,
Наскучив таиться за ложью,
Рву древнюю хартию божью,
Насилую, режу, и граблю, и жгу города?
– Погасла за степью слюда,
Дрожащее солнце в песках потонуло.
Ты скучно в померкшее небо взглянула
И, тихо вздохнувши, опять опустила глаза…
Несметною ратью чернели воза,
В синеющей ночи прохладой и горечью дуло.
Цейлон
Окраина земли,
Безлюдные пустынные прибрежья,
До полюса открытый океан…
Матара – форт голландцев. Рвы и стены,
Ворота в них… Тенистая дорога
В кокосовом лесу, среди кокосов —
Лачуги сингалесов… Справа блеск,
Горячий зной сухих песков и моря…
Мыс Дондра в старых пальмах. Тут свежей,
Муссоном сладко тянет, под верандой
Гостиницы на сваях – шум воды:
Она, крутясь, перемывает камни,
Кипит атласной пеной…
Дальше – край,
Забытый Богом. Джунгли низкорослы,
Холмисты, безграничны. Белой пылью
Слепит глаза… Меняют лошадей,
Толпятся дети, нищие… И снова
Глядишь на раскаленное шоссе,
На бухты океана. Пчелоеды,
В зелено-синих перьях, отдыхают
На золотистых нитях телеграфа…
Лагуна возле Ранны – как сапфир.
Вокруг алеют розами фламинги,
По лужам дремлют буйволы. На них
Стоят, белеют цапли, и с жужжаньем
Сверкают мухи… Сверху, из листвы,
Круглят глаза большие обезьяны…
Затем опять убогое селенье,
Десяток нищих хижин. В океане,
В закатном блеске, – розовые пятна
Недвижных парусов, а сзади, в джунглях, —
Сиреневые горы… Ночью в окна
Глядит луна… А утром, в голубом
И чистом небе – Коршуны Браминов,
Кофейные, с фарфоровой головкой:
Следят в прибое рыбу…
Вновь дорога:
Лазоревое озеро, в кольце
Из белой соли, заросли и дебри.
Все дико и прекрасно, как в Эдеме:
Торчат шипы акаций, защищая
Узорную нежнейшую листву,
Цветами рдеют кактусы, сереют
Стволы в густых лианах… Как огонь,
Пылают чаши лилии ползучей,
Тьмы мотыльков трепещут… На поляне
Лежит громада бурая: удав…
Вот медленно клубится, уползает…
Встречаются двуколки. Крыши их,
Соломенные, длинно выступают
И спереди и сзади. В круп бычков,
Запряженных в двуколки, тычут палкой:
«Мек, мек!» – кричит погонщик, весь нагой,
С прекрасным черным телом… Вот пески,
Пошли пальмиры, – ходят в синем небе
Их веерные листья – распевают
По джунглям петухи, но тонко, странно,
Как наши молодые… В высоте
Кружат орлы, трепещет зоркий сокол…
В траве перебегают грациозно
Песочники, бекасы… На деревьях
Сидят в венцах павлины… Вдруг бревном
Промчался крокодил – шлеп в воду, —
И точно порохом взорвало рыбок!
Тут часто слон встречается: стоит
И дремлет на поляне, на припеке;
Есть леопард, – он лакомка, он жрет,
Когда убьет собаку, только сердце;
Есть кабаны и губачи-медведи;
Есть дикобраз – бежит на водопой,
Подняв щетину, страшно деловито,
Угрюмо, озабоченно…
Отсюда,
От этих джунглей, этих берегов
До полюса открыто море…
Отлив
В кипящей пене валуны,
Волна, блистая, заходила —
Ее уж тянет, тянет Сила
Всходящей за морем луны.
Во тьме кокосовых лесов
Горят стволы, дробятся тени —
Луна глядит – и, в блеске, в пене,
Спешит волна на тайный зов.
И будет час: луна в зенит
Войдет и станет надо мною,
Леса затопит белизною
И мертвый обнажит гранит,
И мир застынет – на весу,
И выйду я один – и буду
Глядеть на каменного Будду,
Сидящего в пустом лесу.
Богиня
Навес кумирни, жертвенник в жасмине —
И девственниц склоненных белый ряд.
Тростинки благовонные чадят
Перед хрустальной статуей богини,
Потупившей свой узкий, козий взгляд.
Лес, утро, зной. То зелень изумруда,
То хризолиты светят в хрустале.
На кованном из золота столе
Сидит она спокойная, как Будда,
Пречистая в раю и на земле.
И взгляд ее, загадочный и зыбкий,
Мерцает все бесстрастней и мертвей
Из-под косых приподнятых бровей,
И тонкою недоброю улыбкой
Чуть озарен блестящий лик у ней.
В цирке
С застывшими в блеске зрачками,
В лазурной пустой вышине,
Упруго, качаясь, толчками
Скользила она по струне.
И скрипка таинственно пела,
И тысячи взоров впились
Туда, где мерцала, шипела
Пустая лазурная высь,
Где некая сжатая сила
Струну колебала, свистя,
Где тихо над бездной скользила
Наяда, лунатик, дитя.
Спутница
Шелковой юбкой шурша,
Четко стуча каблучками,
Ты выбегаешь дышать
Утром, морскими парами.
Мать еще спит, ты одна…
Палубу моют, смолою,
Темная, пахнет она,
Море – соленою мглою.
Мглистая свежесть кругом
Смешана с золотом жарким
Раннего солнца, с теплом,
С морем цветистым и ярким.
Только что вымытых рук
Крепко и нежно пожатье,
В радостном взгляде – испуг
За башмаки и за платье:
С шваброй разутый матрос
Лезет, не выспавшись, чертом…
Льется, горит купорос,
Сине-лиловый, за бортом…
Ах, но на сердце тоска!
Скоро Афины, и скоро
Только кивнешь ты слегка
С полуопущенным взором!
Святилище
Сверкала Ступа[96] снежной белизною
Меж тонких и нагих кокосовых стволов,
И Храмовое Дерево от зною
Молочный цвет роняло надо мною
На черный камень жертвенных столов.
Под черепицей низкая вихара[97]
Таила Господа в святилище своем,
И я вошел в час солнечного жара
В его приют, принес ему два дара —
Цветы и рис – и посветил огнем:
Покоился он в сумраке пахучем,
Расписан золотом и лаками, пленен
Полдневным сном, блаженным и тягучим;
К его плечам, округлым и могучим,
Вдоль по груди всползал хамелеон:
Горел как ярь, сощурив глаз кошачий,
Дул горло желтое и плетью опустил
Эмаль хвоста, а лапы раскорячил;
Зубчатый гребень, огненно-горячий,
Был ярче и острее адских пил.
И адскими картинами блистала
Вся задняя стена, – на страх душе земной,
И сушью раскаленного металла
Вихара полутемная дышала —
И вышел я на вольный свет и зной.
И снова сел в двуколку с сингалесом,
И голый сингалес, коричневый Адам,
Погнал бычка под веерным навесом
Высоких пальм, сквозным и жарким лесом,
К священным водоемам и прудам.
Феска
Мятую красную феску мастер водой окропил,
Кинул на медный горячий болван и, покрывши
Медною феской, формою с ручками, давит,
Крутит за ручки, а красная феска шипит
На раскаленном болване…
Твердая, теплая выйдет из формы она,
Гордо наденешь ее и в кофейне
Сядешь мечтать и курить, не стыдясь за лохмотья
И за курдюк на верблюжьих штанах, весь в заплатах.
Холодно, сыро, в тумане морской горизонт,
В бухте зеленой качаются голые мачты,
Липкая грязь на базаре,
Горы в свинцовом дыму… Но цветут, розовеют сады,
Мглистые, синие, сладостно дремлют долины…
Женщина, глянь, проходя, сквозь сияющий шелковый газ
На золотые усы и на твердую красную феску!
«Рыжими иголками…»
Рыжими иголками
Устлан косогор,
Сладко пахнет елками
Жаркий летний бор.
Сядь на эту скользкую
Золотую сушь
С песенкою польскою
Про лесную глушь.
Темнота ветвистая
Над тобой висит,
Красное, лучистое,
Солнце чуть сквозит.
Дай твои ленивые
Девичьи уста,
Грусть твоя счастливая,
Песенка проста.
Сладко пахнет елками
Потаенный бор,
Скользкими иголками
Устлан косогор.
Дочь
Все снится: дочь есть у меня,
И вот я, с нежностью, с тоской,
Дождался радостного дня,
Когда ее к венцу убрали,
И сам, неловкою рукой,
Поправил газ ее вуали.
Глядеть на чистое чело,
На робкий блеск невинных глаз
Не по себе мне, тяжело,
Но все ж бледнею я от счастья,
Крестя ее в последний час
На это женское причастье.
Что снится мне потом? Потом
Она уж с ним, – как страшен он! —
Потом мой опустевший дом —
И чувством молодости странной,
Как будто после похорон,
Кончается мой сон туманный.
«Льет без конца. В лесу туман…»
Льет без конца. В лесу туман.
Качают елки головою:
«Ах, боже мой!» – Лес точно пьян,
Пресыщен влагой дождевою.
В сторожке темной у окна
Сидит и ложкой бьет ребенок.
Мать на печи, – все спит она,
В сырых сенях мычит теленок.
В сторожке грусть, мушиный гуд…
– Зачем в лесу звенит овсянка,
Грибы растут, цветы цветут
И травы ярки, как медянка?
Зачем под мерный шум дождя,
Томясь всем миром и сторожкой,
Большеголовое дитя
Долбит о подоконник ложкой?
Мычит теленок, как немой,
И клонят горестные елки
Свои зеленые иголки:
«Ах, боже мой! Ах, боже мой!»
Руслан
Гранитный крест меж сосен, на песчаном
Крутом кургане. Дальше – золотой
Горячий блеск: там море, там, в стеклянном
Просторе вод, – мир дивный и пустой…
А крест над кем? Да бают – над Русланом.
И сходят наземь с седел псковичи,
Сымают с плеч тяжелые мечи
И преклоняют шлемы пред курганом,
И зоркая сорока под крестом
Качает длинным траурным хвостом,
Вдоль по песку на блеске моря скачет —
И что-то прячет, прячет…
Морской простор – в доспехе золотом.
«Край без истории. Все лес да лес, болота…»
Край без истории. Все лес да лес, болота,
Трясины, заводи в ольхе и тростниках,
В столетних яворах… На дальних облаках —
Заката летнего краса и позолота,
Вокруг тепло и блеск. А на низах уж тень,
Холодный сивый дым… Стою, рублю кремень,
Курю, стираю пот… Жар стынет – остро, сыро
И пряно пахнет глушь. Невидимого клира
Тончайшие поют и ноют голоса,
Столбом толчется гнус, таинственно и слабо
Свистят в куге ужи… Вот гаснет полоса
Чуть греющих лучей, вот заквохтала жаба
В дымящейся воде… Колтунный край древлян,
Русь киевских князей, медведей, лосей, туров,
Полесье бортников и черных смолокуров —
И теплых сумерек краснеющий шафран.
Плоты
С востока дует холодом, чернеет зыбь реки
Напротив солнца низкого и плещет на пески.
Проходит зелень бледная, на отмелях кусты,
А ей навстречу – желтые сосновые плоты.
А на плотах, что движутся с громадою реки
Напротив зыби плещущей, орут плотовщики.
Мужицким пахнет варевом, костры в дыму трещат —
И рдеет красным заревом на холоде закат.
«Он видел смоль ее волос…»
Он видел смоль ее волос,
За ней желтел крутой откос,
Отвесный берег, а у ног
Волна катилась на песок,
И это зыбкое стекло
Глаза слепило – и текло
Опять назад… Был тусклый день.
От пролетавших чаек тень
Чуть означалась на песке,
И серебристой пеленой
Терялось море вдалеке,
Где небеса туманил зной;
Был южный ветер, – горячо
Ей дуло в голое плечо,
Скользило жаром по литым
Ногам кирпично-золотым,
С приставшей кое-где на них
Перловой мелкой шелухой
От стертых раковин морских,
Блестящей, твердой и сухой…
Он видел очерк головы
На фоне бледной синевы.
Он видел грудь ее. Но вот
Накинут пламенный капот
И легкий газовый платок,
Босую ногу сжал чувяк, —
Она идет наверх, где дрок
Висит в пыли и рдеет мак,
Она идет, поднявши взгляд
Туда, где в небе голубом
Встают сиреневым горбом
Обрывы каменных громад,
Где под скалистой крутизной
Сверкает дача белизной
И смольно-синий кипарис
Верхушку мягко клонит вниз.
«Полночный звон степной пустыни…»
Полночный звон степной пустыни,
Покой небес, тепло земли,
И горький мед сухой полыни,
И бледность звездная вдали.
Что слушает моя собака?
Вне жизни мы и вне времен.
Звенящий сон степного мрака
Самим собой заворожен.
Дедушка в молодости
Вот этот дом, сто лет тому назад,
Был полон предками моими,
И было утро, солнце, зелень, сад,
Роса, цветы, а он глядел живыми
Сплошь темными глазами в зеркала
Богатой спальни деревенской
На свой камзол, на красоту чела,
Изысканно, с заботливостью женской
Напудрен рисом, надушен,
Меж тем как пахло жаркою крапивой
Из-под окна открытого, и звон,
Торжественный и празднично-счастливый,
Напоминал, что в должный срок
Пойдет он по аллеям, где струится
С полей нагретый солнцем ветерок
И золотистый свет дробится
В тени раскидистых берез,
Где на куртинах диких роз,
В блаженстве ослепительного блеска,
Впивают пчелы теплый мед,
Где иволга то вскрикивает резко,
То окариною[98] поет,
А вдалеке, за валом сада,
Спешит народ, и краше всех – она,
Стройна, нарядна и скромна,
С огнем потупленного взгляда.
Игроки
Овальный стол, огромный. Вдоль по залу
Проходят дамы, слуги – на столе
Огни свечей, горящих в хрустале,
Колеблются. Но скупо внемлет балу,
Гремящему в банкетной, и речам
Мелькающих по залу милых дам
Круг игроков. Все курят. Беглым светом
Блестят огни по жирным эполетам.
Зал, белый весь, прохладен и велик.
Под люстрой тень. Меж золотисто-смуглых
Больших колонн, меж окон полукруглых —
Портретный ряд – вон Павла плоский лик,
Вон шелк и груди важной Катерины,
Вон Александра узкие лосины…
За окнами – старинная Москва
И звездной зимней ночи синева.
Задумчивая женщина прижала
Платок к губам; у мерзлого окна
Сидит она, спокойна и бледна,
Взор устремив на тусклый сумрак зала,
На одного из штатских игроков,
И чувствует он тьму ее зрачков,
Ее очей, недвижных и печальных,
Под топот пар и гром мазурок бальных.
Немолод он, и на руке кольцо.
Весь выбритый, худой, костлявый, стройный,
Он мечет зло, со страстью беспокойной.
Вот поднимает желчное лицо, —
Скользит под красновато-черным коком
Лоск костяной на лбу его высоком, —
И говорит: «Ну что же, генерал,
Я, кажется, довольно проиграл? —
Не будет ли? И в картах и в любови
Мне не везет, а вы счастливый муж,
Вас ждет жена…» – «Нет, Стоцкий, почему ж?
Порой и я люблю волненье крови», —
С усмешкой отвечает генерал.
И длится штос, и длится светлый бал…
Пред ужином, в час ночи, генерала
Жена домой увозит: «Я устала».
В пустом прохладном зале только дым,
В столовых шумно, говор и расспросы,
Обносят слуги тяжкие подносы,
Князь говорит: «А Стоцкий где? Что с ним?»
Муж и жена – те в темной колымаге,
Спешат домой. Промерзлые сермяги,
В заиндевевших шапках и лаптях,
Трясутся на передних лошадях.
Москва темна, глуха, пустынна, – поздно.
Визжат, стучат в ухабах подреза,
Возок скрипит. Она во все глаза
Глядит в стекло – там, в синей тьме морозной,
Кудрявится деревьев серых мгла
И мелкие блистают купола…
Он хмурится с усмешкой: «Да, вот чудо!
Нет Стоцкому удачи ниоткуда!»
Конь Афины-Паллады[99]
Запели жрецы, распахнулись врата – восхищенный
Пал на колени народ:
Чудовищный конь, с расписной головой, золоченый,
В солнечном блеске грядет.
Горе тебе, Илион! Многолюдный, могучий, великий,
Горе тебе, Илион!
Ревом жрецов и народными кликами дикий
Голос Кассандры – пророческий вопль – заглушен!
«Архистратиг средневековый…»
Архистратиг[100] средневековый,
Написанный века тому назад
На церковке одноголовой,
Был тонконог, весь в стали и крылат.
Кругом чернел холмистый бор сосновый,
На озере, внизу, стоял посад.
Текли года. Посадские мещане
К нему ходили на поклон.
Питались тем, чем при царе Иване, —
Поставкой в город древка для икон,
Корыт, латков, – и правил Рыцарь строгий
Работой их, заботой их убогой,
Да хмурил брови тонкие свои
На песни и кулачные бои.
Он говорил всей этой жизни бренной,
Глухой, однообразной, неизменной,
Про дивный мир небесного царя, —
И освещала с грустью сокровенной
Его с заката бледная заря.
Последний шмель
Черный бархатный шмель, золотое оплечье,
Заунывно гудящий певучей струной,
Ты зачем залетаешь в жилье человечье
И как будто тоскуешь со мной?
За окном свет и зной, подоконники ярки,
Безмятежны и жарки последние дни,
Полетай, погуди – и в засохшей татарке,
На подушечке красной, усни.
Не дано тебе знать человеческой думы,
Что давно опустели поля,
Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый
Золотого сухого шмеля!
«Настанет день – исчезну я…»
Настанет день – исчезну я,
А в этой комнате пустой
Все то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.
И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку —
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.
И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.
Памяти друга
Вечерних туч над морем шла гряда,
И золотисто-светлыми столпами
Сияла безграничная вода,
Как небеса лежавшая пред нами.
И ты сказал: «Послушай, где, когда
Я прежде жил? Я странно болен – снами,
Тоской о том, что прежде был я бог…
О, если б вновь обнять весь мир я мог!»
Ты верил, что откликнется мгновенно
В моей душе твой бред, твоя тоска,
Как помню я усмешку, неизменно
Твои уста кривившую слегка,
Как эта скорбь и жажда – быть вселенной,
Полями, морем, небом – мне близка!
Как остро мы любили мир с тобою
Любовью неразгаданной, слепою!
Те радости и муки без причин,
Та сладостная боль соприкасанья
Душой со всем живущим, что один
Ты разделял со мною, – нет названья,
Нет имени для них, – и до седин
Я донесу порывы воссозданья
Своей любви, своих плененных сил…
А ты их вольной смертью погасил.
И прав ли ты, не превозмогший тесной
Судьбы своей и жребия творца,
Лишенного гармонии небесной,
И для чего я мучусь без конца
В стремленье вновь дать некий вид телесный
Чертам уж бестелесного лица,
Зачем я этот вечер вспоминаю,
Зачем ищу ничтожных слов, – не знаю.
На Невском
Колеса мелкий снег взрывали и скрипели,
Два вороных надменно пролетели,
Каретный кузов быстро промелькнул,
Блеснувши глянцем стекол мерзлых,
Слуга, сидевший с кучером на козлах,
От вихрей голову нагнул,
Поджал губу, синевшую щетиной,
И ветер веял красной пелериной
В орлах на позументе золотом…
Все пронеслось и скрылось за мостом,
В темнеющем буране… Зажигали
Огни в несметных окнах вкруг меня,
Чернели грубо баржи на канале,
И на мосту, с дыбящего коня
И с бронзового юноши нагого,
Повисшего у диких конских ног,
Дымились клочья праха снегового…
Я молод был, безвестен, одинок
В чужом мне мире, сложном и огромном,
Всю жизнь я позабыть не мог
Об этом вечере бездомном.
«Тихой ночью поздний месяц вышел…»
Тихой ночью поздний месяц вышел
Из-за черных лип.
Дверь балкона скрипнула, – я слышал
Этот легкий скрип.
В глупой ссоре мы одни не спали,
А для нас, для нас
В темноте аллей цветы дышали
В этот сладкий час.
Нам тогда – тебе шестнадцать было,
Мне семнадцать лет,
Но ты помнишь, как ты отворила
Дверь на лунный свет?
Ты к губам платочек прижимала,
Смокшийся от слез,
Ты, рыдая и дрожа, роняла
Шпильки из волос,
У меня от нежности и боли
Разрывалась грудь…
Если б, друг мой, было в нашей воле
Эту ночь вернуть!
Помпея
Помпея! Сколько раз я проходил
По этим переулкам! Но Помпея
Казалась мне скучней пустых могил,
Мертвей и чище нового музея.
Я ль виноват, что все перезабыл:
И где кто жил, и где какая фея
В нагих стенах, без крыши, без стропил,
Шла в хоровод, прозрачной тканью вея!
Я помню только римские следы,
Протертые колесами в воротах,
Туман долин, Везувий и сады.
Была весна. Как мед в незримых сотах,
Я в сердце жадно, радостно копил
Избыток сил – и только жизнь любил.
Калабрийския пастух
Лохмотья, нож – и цвета черной крови
Недвижные глаза…
Сон давних дней на этой древней нови.
Поют дрозды. Пять-шесть овец, коза.
Кругом, в пустыне каменистой,
Желтеет дрок. Вдали руины, храм.
Вдали полдневных гор хребет лазурно-мглистый
И тени облаков по выжженным буграм.
Капри
Проносились над островом зимние шквалы и бури
То во мгле и дожде, то в сиянии яркой лазури,
И качались, качались цветы за стеклом,
За окном мастерской, в красных глиняных вазах, —
От дождя на стекле загорались рубины в алмазах
И свежее цветы расцветали на лоне морском.
Ветер в раме свистал, раздувал серый пепел в камине,
Градом сек по стеклу – и опять были ярки и сини
Средиземные зыби, глядевшие в дом,
А за тонким блестящим стеклом,
То на мгле дождевой, то на водной синевшей пустыне,
В золотой пустоте голубой высоты,
Все качались, качались дышавшие морем цветы.
Проносились февральские шквалы. Светлее и жарче сияли
Африканские дали,
И утихли ветры, зацвели
В каменистых садах миндали,
Появились туристы в панамах и белых ботинках
На обрывах, на козьих тропинках —
И к Сицилии, к Греции, к лилиям божьей земли,
К Палестине
Потянуло меня… И остался лишь пепел в камине
В опустевшей моей мастерской,
Где всю зиму качались цветы на синевшей пустыне морской.
«Едем бором, черными лесами…»
Едем бором, черными лесами.
Вот гора, песчаный спуск в долину.
Вечереет. На горе пред нами
Лес щетинит новую вершину.
И темным-темно в той новой чаще,
Где опять скрывается дорога,
И враждебен мой ямщик молчащий,
И надежда в сердце лишь на Бога,
Да на бег коней нетерпеливый,
Да на этот нежный и певучий
Колокольчик, плачущий счастливо,
Что на свете все авось да случай.
Первый соловей
Тает, сияет луна в облаках.
Яблони в белых кудрявых цветах.
Зыбь облаков и мелка и нежна.
Возле луны голубая она.
В холоде голых, прозрачных аллей
Пробует цокать, трещит соловей.
В доме, уж темном, в раскрытом окне,
Девочка косы плетет при луне.
Сладок и нов ей весенний рассказ,
Миру рассказанный тысячу раз.
Среди звезд
Настала ночь, остыл от звезд песок.
Скользя в песке, я шел за караваном,
И Млечный Путь, двоящийся поток,
Белел над ним светящимся туманом.
Он дымчат был, прозрачен и высок.
Он пропадал в горах за Иорданом,
Он ниспадал на сумрачный восток,
К иным звездам, к забытым райским странам.
Скользя в песке, шел за верблюдом я.
Верблюд чернел, его большое тело
На верховом качало ствол ружья.
Седло сухое деревом скрипело,
И верховой кивал, как неживой,
Осыпанной звездами головой.
«Бывает море белое, молочное…»
Бывает море белое, молочное,
Всем зримый Апокалипсис, когда
Весь мир одно молчание полночное,
Армады звезд и мертвая вода:
Предвечное, могильное, грозящее
Созвездиями небо – и легко
Дымящееся жемчугом, лежащее
Всемирной плащаницею млеко.
Падучая звезда
Ночью, звездной и студеной,
В тонком сумраке полей —
Ослепительно-зеленый
Разрывающийся змей.
О, какая ярость злая!
Точно дьявол в древний миг
Низвергается, пылая,
От тебя, Архистратиг.
«Море, степь и южный август, ослепительный и жаркий…»
Море, степь и южный август, ослепительный и жаркий.
Море плавится в заливе драгоценной синевой.
Вниз бегу. Обрыв за мною против солнца желтый, яркий,
А холмистое прибрежье блещет высохшей травой.
Вниз сбежавши, отдыхаю. И лежу, и слышу, лежа,
Несказанное безмолвье. Лишь кузнечики сипят
Да печет нещадно солнце. И горит, чернеет кожа,
Сонным хмелем входит в тело огневой полдневный яд.
Вспоминаю летний полдень, небо светлое… В просторе
Света, воздуха и зноя, стройно, молодо, легко
Ты выходишь из кабинки. Под тобою, в сваях, море,
Под ногой горячий мостик… Этот полдень далеко…
Вот опять я молод, волен, – миновало наше лето…
Мотыльки горячим роем осыпают предо мной
Пересохшие бурьяны. И раскрыта и нагрета
Опустевшая кабинка… В мире радость, свет и зной.
Заклинание
Из тонкогорлого фиала
Я золотое масло лью
На аравийскую жаровню,
На жертву тайную мою:
«Приди ко мне, завороженной!
Приди к невенчанной жене,
Супруг невенчанный, сраженный
Стрелой в неведомой стране!»
И угли вспыхивают длинным
Зеленым пламенем – и дым,
Лазурный, теплый и угарный,
По бедрам стелется нагим.
И лоб мой стынет, каменеет,
Глаза мутятся, сердце ввысь
Томительная сила тянет,
И груди остро поднялись:
Я предаюсь Тебе, я чую
Твой аромат и наготу
И на предплечьях золотые
Браслеты в ледяном поту!
Рабыня
Странно создан человек!
Оттого что ты рабыня,
Оттого что ты без страха
Отскочила от поэта
И со смехом диск зеркальный
Поднесла к его морщинам, —
С вящей жаждой вожделенья
Смотрит он, как ты прижалась,
Вся вперед подавшись, в угол,
Как под желтым шелком остро
Встали маленькие груди,
Как сияет смуглый локоть,
Как смолисто пали кудри
Вдоль ливийского лица,
На котором черным солнцем
Светят радостно и знойно
Африканские глаза.
Старая яблоня
Вся в снегу, кудрявом, благовонном,
Вся-то ты гудишь блаженным звоном
Пчел и ос, от солнца золотых.
Старишься, подруга дорогая?
Не беда! Вот будет ли такая
Молодая старость у других!
Грот
Волна, хрустальная, тяжелая, лизала
Подножие скалы, – качался водный сплав,
Горбами шел к скале, – волна росла, сосала
Ее кровавый мох, медлительно вползала
В отверстье грота, как удав, —
И вдруг темнел, переполнялся бурным,
Гремящим шумом звучный грот
И вспыхивал таким лазурным
Огнем его скалистый свод,
Что с криком ужаса и смехом
Кидался в сумрак дальних вод,
Будя орган пещер тысячекратным эхом,
Наяд пугливый хоровод.
Голубь
Белый голубь летит через море,
Через сине-зеленое море,
Белый голубь Киприды завидел,
Что стоишь ты на жарком песке,
Что кипит белоснежная пена
По твоим загорелым ногам,
Он пернатой стрелою несется
Из-за волн, где грядой голубою
Тают в солнечной мгле острова,
Долетев, упадает в восторге
На тугие холодные груди,
Орошенные пылью морской,
Трепеща, он уста твои ищет,
А горячее солнце выходит
Из прозрачного облака, зноем,
Точно маслом, тебя обливает —
И Киприда с божественным смехом
Обнимает тебя выше бедр.
Семнадцатый год
Наполовину вырубленный лес,
Высокие дрожащие осины
И розовая облачность небес:
Ночной порой из сумрачной лощины
Въезжаю на отлогий косогор
И вижу заалевшие вершины,
С таинственною нежностью, в упор
Далеким озаренные пожаром.
Остановясь, оглядываюсь: да,
Пожар! Но где? Опять у нас, – недаром
Вчера был сход! И крепко повода
Натягиваю, слушая неясный,
На дождь похожий, лепет в вышине,
Такой дремотно-сладкий и бесстрастный
К тому, что там и что так страшно мне.
Змея
Зашелестела тонкая трава,
Струею темной побежала —
И вдруг взвилась и смотрит цифра 2,
Как волосок, трепещет жало…
Исчадие, проклятое в раю,
Какое наслаждение расплющить
Головку копьевидную твою,
Твой лик раскосый и зовущий!
«Как много звезд на тусклой синеве…»
Как много звезд на тусклой синеве!
Весь небосклон в их траурном уборе.
Степь выжжена. Густая пыль в траве.
Чернеет сад. За ним – обрывы, море.
Оно молчит. Весь мир молчит – затем,
Что в мире Бог, а Бог от века нем.
Сажусь на камень теплого балкона.
Он озарен могильно, – бледный свет
Разлит от звезд. Не слышно даже звона
Ночных цикад… Да, в мире жизни нет.
Есть только Бог над горними огнями,
Есть только он, несметный, ветхий днями.
«Вид на залив из садика таверны…»
Вид на залив из садика таверны.
В простом вине, что взял я на обед,
Есть странный вкус – вкус виноградно-серный —
И розоватый цвет.
Пью под дождем, – весна здесь прихотлива,
Миндаль цветет на Капри в холода, —
И смутно в синеватой мгле залива
Далекие белеют города.
«У ворот Сиона, над Кедроном…»
У ворот Сиона, над Кедроном,
На бугре, ветрами обожженном,
Там, где тень бывает от стены,
Сел я как-то рядом с прокаженным,
Евшим зерна спелой белены.
Он дышал невыразимым смрадом,
Он, безумный, отравлялся ядом,
А меж тем, с улыбкой на губах,
Поводил кругом блаженным взглядом,
Бормоча: «Благословен Аллах!»
Боже милосердый, для чего ты
Дал нам страсти, думы и заботы,
Жажду дела, славы и утех?
Радостны калеки, идиоты,
Прокаженный радостнее всех.
Эпитафия
На земле ты была точно дивная райская птица
На ветвях кипариса, среди золоченых гробниц.
Юный голос звучал, как в полуденной роще цевница,
И лучистые солнца сияли из черных ресниц.
Рок отметил тебя. На земле ты была не жилица.
Красота лишь в Эдеме не знает запретных границ.
Воспоминание
Золотыми цветут остриями
У кровати полночные свечи.
За открытым окном, в черной яме,
Шепчет сад беспокойные речи.
Эта тьма, дождевая, сырая,
Веет в горницу свежим дыханьем —
И цветы, золотясь, вырастая,
На лазурном дрожат основанье.
Засыпаю в постели прохладной,
Очарован их дрожью растущей,
Молодой, беззаботный, с отрадной
Думой-песней о песне грядущей.
Волны
Смотрит на море старый Султан
Из сераля, из окон Дивана:
В море – пенистых волн караван,
Слышен говор и гул каравана:
«Мы зеленые, в белых чалмах,
Мы к Стамбулу спешим издалека, —
Мы сподобились зреть, падишах,
И пустыню, и город пророка!»
Понимает укоры Султан
И склоняет печальные вежды…
За тюрбаном белеет тюрбан,
И зеленые веют одежды.
Ландыш
В голых рощах веял холод…
Ты светился меж сухих,
Мертвых листьев… Я был молод,
Я слагал свой первый стих —
И навек сроднился с чистой
Молодой моей душой
Влажно-свежий, водянистый,
Кисловатый запах твой!
Свет незакатный
Там, в полях, на погосте,
В роще старых берез,
Не могилы, не кости —
Царство радостных грез.
Летний ветер мотает
Зелень длинных ветвей —
И ко мне долетает
Свет улыбки твоей.
Не плита, не распятье —
Предо мной до сих пор
Институтское платье
И сияющий взор.
Разве ты одинока?
Разве ты не со мной
В нашем прошлом, далеком,
Где и я был иной?
В мире круга земного,
Настоящего дня,
Молодого, былого
Нет давно и меня!
«О радость красок! Снова, снова…»
О радость красок! Снова, снова
Лазурь сквозь яркий желтый сад
Горит так дивно и лилово,
Как будто ангелы глядят.
О радость радостей! Нет, знаю,
Нет, верю, Господи, что ты
Вернешь к потерянному раю
Мои томленья и мечты!
«Стали дымом, стали выше…»
Стали дымом, стали выше
Облака, – лазурь сквозит
И на шиферные крыши
Голубой водой скользит.
Что с того, что крыши стары
И весенний воздух сыр!
Даже запахом сигары
Снова сладок божий мир.
«Ранний, чуть видный рассвет…»
Ранний, чуть видный рассвет,
Сердце шестнадцати лет.
Сада дремотная мгла
Липовым цветом тепла.
Тих и таинственен дом
С крайним заветным окном.
Штора в окне, а за ней
Солнце вселенной моей.
«Смятенье, крик и визг рыбалок…»
Смятенье, крик и визг рыбалок
На сальной, радужной волне…
Да, мир живых и зол и жалок,
И в нем порою тяжко мне.
Вот – сколько ярости бессильной,
Чтоб растащить тугой моток
Кишки зеленовато-мыльной,
Что пароходный бросил кок!
«Мы рядом шли, но на меня…»
Мы рядом шли, но на меня
Уже взглянуть ты не решалась,
И в ветре мартовского дня
Пустая наша речь терялась.
Белели стужей облака
Сквозь сад, где падали капели,
Бледна была твоя щека,
И, как цветы, глаза синели.
Уже полураскрытых уст
Я избегал касаться взглядом,
Но был еще блаженно пуст
Тот дивный мир, где шли мы рядом.
«Белые круглятся облака…»
Белые круглятся облака,
Небо в них сгущается, чернея…
Как весной стройна и высока
В этом небе мраморном аллея!
Серый ствол на солнце позлащен,
А вершины встали сизым дымом…
Помню, помню: жаркий день под Римом,
Мраморный апрельский небосклон…
«Мы сели у печки в прихожей…»
Мы сели у печки в прихожей,
Одни, при угасшем огне,
В старинном заброшенном доме,
В степной и глухой стороне.
Жар в печке угрюмо краснеет,
В холодной прихожей темно,
И сумерки, с ночью мешаясь,
Могильно синеют в окно.
Ночь – долгая, хмурая, волчья,
Кругом всё снега и снега,
А в доме лишь мы да иконы
Да жуткая близость врага.
Презренного, дикого века
Свидетелем быть мне дано,
И в сердце моем так могильно,
Как мерзлое это окно.
«Сорвался вихрь, промчал из края в край…»
Сорвался вихрь, промчал из края в край
По рощам пальм кипящий ливень дымом —
И снова солнце в блеске нестерпимом
Ударило на зелень мокрых вай.
И туча, против солнца смоляная,
Над рощами вздвигалась как стена,
И радуга горит на ней цветная,
Как вход в Эдем роскошна и страшна.
«Осенний день. Степь, балка и корыто…»
Осенний день. Степь, балка и корыто.
Рогатый вол, большой соловый бык,
Скользнув в грязи и раздвоив копыто,
К воде ноздрями влажными приник:
Сосет и смотрит светлыми глазами,
Закинув хвост на свой костлявый зад,
Как вдоль бугра, в пустой небесный скат,
Бредут хохлы за тяжкими возами.
«Щеглы, их звон, стеклянный, неживой…»
Щеглы, их звон, стеклянный, неживой,
И клен над облетевшею листвой,
На пустоте лазоревой и чистой,
Уже весь голый, легкий и ветвистый…
О мука мук! Что надо мне, ему,
Щеглам, листве? И разве я пойму,
Зачем я должен радость этой муки,
Вот этот небосклон, и этот звон,
И темный смысл, которым полон он,
Вместить в созвучия и звуки?
Я должен взять – и, разгадав, отдать,
Мне кто-то должен сострадать,
Что пригревает солнце низким светом
Меня в саду, просторном и раздетом,
Что озаряет желтая листва
Ветвистый клен, что я едва-едва,
Бродя в восторге по саду пустому,
Мою тоску даю понять другому…
– Беру большой зубчатый лист с тугим
Пурпурным стеблем, – пусть в моей тетради
Останется хоть память вместе с ним
Об этом светлом вертограде
С травой, хрустящей белым серебром,
О пустоте, сияющей над кленом
Безжизненно-лазоревым шатром,
И о щеглах с хрустально-мертвым звоном!
«Этой краткой жизни вечным измененьем…»
Этой краткой жизни вечным измененьем
Буду неустанно утешаться я, —
Этим ранним солнцем, дымом над селеньем,
В алом парке листьев медленным паденьем
И тобой, знакомая, старая скамья.
Будущим поэтам, для меня безвестным,
Бог оставит тайну – память обо мне:
Стану их мечтами, стану бестелесным,
Смерти недоступным, – призраком чудесным
В этом парке алом, в этой тишине.
«Звезда дрожит среди вселенной…»
Звезда дрожит среди вселенной…
Чьи руки дивные несут
Какой-то влагой драгоценной
Столь переполненный сосуд?
Звездой пылающей, потиром
Земных скорбей, небесных слез
Зачем, о Господи, над миром
Ты бытие мое вознес?
Восход луны
В чаще шорох потаенный,
Дуновение тепла.
Тополь, сверху озаренный,
Перед домом вознесенный,
Весь из жидкого стекла.
В чащу темную глядится
Круг зеркально-золотой.
Тополь льется, серебрится,
Весь трепещет и струится
Стекловидною водой.
«В пустом, сквозном чертоге сада…»
В пустом, сквозном чертоге сада
Иду, шумя сухой листвой:
Какая странная отрада
Былое попирать ногой!
Какая сладость все, что прежде
Ценил так мало, вспоминать!
Какая боль и грусть – в надежде
Еще одну весну узнать!