И правильно, потому что в командировку герой не уехал. Собрался выходить, открыл дверь и тут же получил первый удар ножом. От закутанной в длинный бежевый плащ фигуры.
Это был рассказ Рулькина. Вывернутый им наизнанку — точь-в-точь по своему рецепту — то же самое глазами убиваемого. Читать дальше не стал. Ощущения жертвы в процессе расчленения любопытства не вызывали.
Строки на экране плыли и прыгали. Глаза резало. Внутри сжималась и разжималась когтистая лапа. В ушах — погребальный звон. Или… Звонок в дверь?
Медленно, массируя грудь, подошел к двери. Неуверенно взялся за шишечку замка. Он никогда не спрашивал: «кто?»
Граев шел по тротуару — плечи от одного края до другого. Зол был ужасно. Что за манера идиотская — убивать на рассвете? Одно слово, маньяк. Псих и шизоид. Нормальный человек купит вечером водки, в теплой компании на собственной кухне выпьет ее в количестве, непредставимом для какого-нибудь европейца, сбегает за добавкой, выпьет еще — и зарежет хлебным ножом собутыльника. Потом уснет тут же под столом, где утром его и повяжут. Напишет с похмелюги чистосердечное и поедет в республику Коми валить лес и ждать амнистии. А если даже пойдет на умышленное и подготовленное — все равно не попрется на рассвете. Народу на улицах почти нет, кто на заводы — прошли затемно, кто в конторы и офисы — те еще дома. Любой неурочный прохожий на улице виден за версту и запоминаем. И чужой в подъезде, на лестнице — тоже, для гостей совсем не время.
Однако — шесть трупов.
А этот дурак делает все, чтобы стать седьмым. Хотя вчера поберегся грамотно — закончил курсы свои дурацкие на час раньше. Если кто-то изучил распорядок и планировал встречу на пустынной темной улице — то просчитался. Но опасней-то всего — утро. Ну ладно, мы на страже, мы бдим. Но наружке кем тут прикинуться, подскажите? Влюбленной парочкой, не замечающей часов? В шесть утра…
Женька выкрутился изящно. Сидит на лавочке у самого подъезда, бессмысленно смотрит на бутылку пива. Открытую и полупустую, стоящую на той же лавочке. В руке погасшая сигарета. Нарядный прикид приведен в некий беспорядок — не слишком сильный. Ясно сразу: мужик завершил ночной загул, достаточно, впрочем, культурный. И теперь никак не соберется с силами взять курс на родной аэродром. Пьян, понятно. Но не агрессивно и не в лежку, не вызывая немедленного желания набирать две начинающихся с нуля цифры. Неплохо.
Граев уселся рядом. Женька чуть заметно покачал головой. Граев сделал легкий жест рукой: уходи, потом поговорим. Через минуту из подъезда вышел Костик. Что придумал он, дабы не выпускать дверь из виду, Граев не представлял. Разве что прикинулся ковриком.
Отпустил и его. Сам остался, одним глотком оприходовал пиво. Сидел мрачным сфинксом, курил. Не бутафорил, ничего из себя не изображал. Зачем сидел? Он и сам не знал. Утренний Мясник не придет. Сегодня уже не придет. Поздно — солнце все выше поднимается над пустырями купчинских новостроек. Надо уходить. Уходить и снова бесплодно ломать голову, пытаясь найти хоть какие-то связи между шестью расчлененными трупами. Их может и не быть. Бывало всякое. Иногда просто мочат без разбора. Иногда делают хитрую и кровавую обставу — заставить поверить в серию, вывести из-под удара кого-то, имевшего веские причины убрать лишь одного. Опять ребята будут рыскать по городу, по всем секонд-хендам, по магазинчикам, по выставленным буквой «П» раскладушкам (ох, сколько же их! любит наш народ шмотки второго срока…) — присматриваться, искать человека, покупающего длинную свободную одежду — плащ, легкое пальто. Одежду на один раз. Человека, про которого ничего больше не известно. А ночью — опять сюда, к писательскому подъезду. Чтобы попытаться покончить с тянущимся восемь лет кошмаром.
Он умер от сердечного приступа. Тем самым утром. На рассвете. Многие ученики пришли на похороны. Последняя группа — вся. В полном составе. Все двенадцать человек. Рулькина А.А., паренька со светлыми редеющими волосами, среди них не было. Иришка, вспомнив последний (Господи! кто бы знал?) разговор с метром, специально пересчитала всех, сравнив со списком. И убедилась — учитель ошибся. Перепутал с прошлой группой. Наверное, уже страдал от болей… Жалела искренне. От лица учеников выступила на гражданской панихиде. Крохотные ушки, как всегда, пылали. Дрожал голос — но не мысли. А слезы были — настоящие.
Заключение лежало на столе. Граев к нему не притрагивался. Сомневался. Сомневающийся Граев — зрелище редкое. И страшноватое. Лоб нахмурен, огромные кулаки сжимаются и разжимаются, высокие скулы закаменели неподвижно.
Доктор Марин, эксперт, чувствовал себя виноватым: я понимаю, Граев… Такое совпадение… Сутки ты его пас, ожидая подхода убийцы — а утром труп. Но это совпадение. Я и сам сделал стойку, проверил все, что мог. Все чисто. Никакой экзотики. Никаких инъекций через замочную скважину. Никаких распыленных в щелочку препаратов. Это не убийство, Граев. Скорее самоубийство — в самом широком смысле слова. Он сам себя убивал — лошадиными дозами кофе, сигарет, спиртного. Ритмом жизни этим диким. Сердце и сосуды в таком состоянии… Все могло оборваться в один момент. И оборвалось.
Граев упорствовал: Василий Петрович, скажи — что-то могло послужить внешним толчком? Страх?
Марин понял с полуслова: думаешь, открыл дверь, а там — Утренний Мясник? В длинном пальто и с окровавленным топором под мышкой?
Граев так не думал. Думать так — признать, что люди, которым не раз доверял прикрывать спину, могут предать и подставить. Бросить пост. Просто проверял все варианты — по въевшейся намертво привычке.
Марин: теоретически такое возможно. А было ли — проверяй. Я не слишком верю. Глазка в двери нет, а напугать словами? Не ребенок все-таки… Защелки тоже нет, уходя — не захлопнешь… Ключи пропадали? С замком кто-нибудь мудрил снаружи?
Заключение по замку еще не готово. И, похоже, придется привлекать дополнительных экспертов. Литературоведов. Для листков, которые сейчас кропотливо, как мозаику, складывают из найденных в мусорном ведре обрывков. Два готовых Граев прочитал — и очень ему не понравилась такая разработка сюжета.
Марин пожал плечами: а если Мясник был внутри, то почему не занялся любимым делом? Тот ведь не сразу умер… Не в одну секунду…
Граев молчал. Не было внутри Мясника. Если только… Если только…
Спросил: что-нибудь еще любопытное нашлось? Со смертью не связанное? На первый взгляд не связанное?
Марин задумчиво взъерошил волосы: ну, в общем, кое-какие изменения в мозгу были. Говорят, у творческих людей — дело обычное. Результаты вскрытия мозга Вольтера или Ленина… Там вообще такое… Поневоле поверишь в теорию, что гениальность — просто огромная патология. Внешние проявления? Хм… Трудно сказать… У него не случались провалы в памяти, черные пятна — причем на трезвую голову? Тебе не говорил?
Говорил. Случались. Граев опускал слова медленно, осторожно, как мины на боевом взводе: у него выпадало иной раз по несколько часов… Ночью и утром… Читал свои рассказы — и не знал, как их написал… Не помнил…
Марин утвердительно закивал: вот-вот, очень похоже. Но это со смертью не связано. Никоим образом. Эти патологии возникли давно и жизни угрожать никак не могли…
Граев на что-то решился. Взял заключение со стола, сложил пополам. Сказал с совершенно мертвой интонацией, ни вопроса, ни утверждения: Давно… Очень давно… Лет восемь назад, не меньше…
Задребезжал телефон, Граев снял трубку. Возбужденный голос Костика: Паша, нашли секонд-хендик в Купчино! Уличный, на раскладушках. Там запомнили мужика — покупал длинные пальто, плащи. Четыре раза как минимум за последнее время. Не примеряя, на глазок. И — всегда утром, они только-только раскладывались…
Молодцы, бесцветным голосом похвалил Граев.
Костик холодка не заметил: но самое-то главное! По словесному — это вылитый… Граев, спорю на ящик пива, вовек не догадаешься…
Граев, хмуро: тоже мне, бином Ньютона… Готовь пиво.
…Подошел к стеллажу, вынул книгу в мягкой обложке. Секунду смотрел на дарственную надпись. И — жилы на лбу вздулись — пополам. Поперек. Швырнул обрывки в мусорную корзину.
Прощайте, доктор Джекил.
Любимая
Тропинка едва заметна. Тростник стоит зеленой стеной, метелки тихо шелестят над головами. Джунгли. Кажется — вот-вот затрещат под тяжелой поступью стебли и кто-то огромный, чешуйчатый, жутко древний — протопает, не выбирая дороги, пересечет наш путь, мы замрем и оторопело будем смотреть, как исчезает в зарослях волочащийся за ним длинный хвост…
— Здесь правда-правда никого никогда не бывает? — спрашиваешь ты.
— Конечно, любимая. Никого-никогда. Только ты и я. Мы с тобой…
— А кто же тогда протоптал тропинку?
— Не знаю… Может, кабаны?
Ты громко и заливисто смеешься. От звонкого смеха все древние и чешуйчатые позорно бегут, трусливо поджимая длинные хвосты… Кабаны, обиженно похрюкивая, спешат за ними. Кабаны здесь — в пятидесяти верстах от огромного города! — действительно бывают. Но тропинку протоптал я.
Долина постепенно понижается, под ногами должно уже зачавкать — но не чавкает, все высохло, лето очень жаркое. Заросли вдруг кончаются, травянистый склон, вверх — и мы пришли.
— Красота… — почти шепчешь ты. А потом вскидываешь руки над головой и протяжно кричишь:
— Красота-а-а-а-а!!! — так кричат в горах, ожидая услышать эхо. Но эха здесь нет. Это место тишины, оно не любит громких звуков — и крик далеко не уходит — глохнет, вязнет в зеленой подкове тростника, окружившего, прижавшего к реке этот невесть как оказавшийся в болотистой пойме взгорок. Крик никому не слышен.
Вещи ложатся к подножию березы — огромной старой березы, единственного здесь по-настоящему высокого дерева. Туда же летят мои джинсы и твой брючный костюмчик. Береза — маяк, ориентир в пути через тростниковые джунгли. Если ее вдруг срубят, совсем непросто будет отыскать путь на этот чудо-островок, найденный мною в низменной речной долине.