Игры с острыми предметами
Три звонка на рассвете(реквием доктору Джекилу)
В криминальной хронике упомянули – труп нашла хозяйка квартиры. Не совсем так. Да, зашла по утру, за ежемесячным оброком. Но труп – понятие целостное. За труп приняли потом саму хозяйку. И как не принять – лежит в луже крови, не шевелится. Отключилась. Фрагменты в глаза от двери не бросались. Кроме одного. Тот, как всегда, стоял на видном месте. На столе. Да еще и на подставке. Фирменный знак. Подпись.
…Опера курили на кухне. В комнату без нужды не входили. Жалели экспертов – возиться с этим? Понятых отпаивали. Дверь в туалет нараспашку – массовый бунт желудков. А вроде повидали… Не спорили. И так ясно – он. Утренний Мясник. Больше некому. Такой фирменный стиль не подделаешь. Серия. Пятый случай.
И единственный – угодивший на экран. В самом смягченном виде.
…Он телевизор не смотрел. Вообще не включал. Некогда. Не кокетничал – день забит, расписан по минутам. Ночь тоже. И газет не читал. Изредка – криминальные сообщения. Для работы. Он был писатель. Больше того – учил писать других.
Зачем он это делал? Никто не знал. Говорили: самоутверждается. Да куда уж больше. Самоутвердился. И самовыразился. Вроде достаточно – полку распирают переплеты. Сверкают глянцем. И все – с его фамилией. Слава!
Другие болтали: плодит учеников. Эпигонов. Кровь от плоти, плоть от крови – короче, что-то про чресла. Инстинкт деторождения. Сублимированный. Тоже ерунда – пять детей от трех браков (по слухам). А может – гораздо больше.
Еще версии: иссяк, паразитирует на чужих сюжетах; литературный плантатор ищет себе литературных негров. Как Дюма-отец. У них там фабрика литературная. Романы и рассказы фабрикуют под раскрученным брендом. Тут без комментариев – завистливый визг импотентов.
Так зачем? Непонятно. Но – учил. Три дня в неделю. Вернее, три вечера. ДК – бывший дом бывшей культуры, центр досуга по нынешнему. Четвертый этаж. Комнатенка уставлена колченогими столами. Во вторник там учатся макраме, в пятницу экс-гипнотизер приоткрывает неведомое. А в понедельник, среду, четверг – он. Два часа, иногда затягивается надолго. Группа – когда десять человек, когда пятнадцать. Изредка больше. Девушек половина. Модно, женские романы прут как фарш из мясорубки. Любовные, криминальные, иронические. Женщины-следователи ловят женщин-аферисток – в перерывах между адюльтерами. И все при этом тонко шутят. Пускай.
Пятнадцать пар глаз поначалу недоумевают: он – такой? Такой, такой, что поделаешь. Лысый и лохматый одновременно – остатки волос бунтуют, никак не хотят соблюдать видимость приличий. Да и он не старается. Три вечера – одна и та же рубашка, воротник к четвергу темнеет. В понедельник надевает новую. Все два часа постоянно курит, на столе кофейная банка бычков. Предупреждает сразу: аллергиков и астматиков не принимаю. Глаза глубоко посажены, цвет так сразу и не определить. Взгляд тяжелый. Сидит, упершись ладонью в колено, тянет одну за одной.
И говорит, говорит, говорит. На первом занятии, сразу – ошарашивал: вы – графоманы! Не спорьте, другие сюда не приходят. Будем делать писателей. В чем отличие? Графоман – тот, кто пишет. Писатель – тот, кто издается. Графоман свободен в своих писаниях – для себя старается. Писатель – подчиняется непреложным законам. Кто-нибудь что-нибудь слышал о законах художественного творчества? Забудьте. Писательство – бизнес. Правят законы рынка. Необходимо: а) произвести товар; б) прорекламировать; в) продать – окупив затраты на первый и второй пункты. То есть: предмет нашего изучения есть маркетинг и менеджмент интеллектуальной собственности. Торговля мозгами. Что «хороший товар в рекламе не нуждается» – такая же ахинея, как и «талант везде пробьет себе дорогу». Кстати, пункт «а» – для кустарей. Для предпринимателей-одиночек. Киты и мамонты этого дела – сами пишут очень мало. Почти ничего не пишут. Соавторы, литературные негры… А выстреливают до сотни печатных листов в год – огромными тиражами. Иные – и еще больше.
Сам он относился к иным. В прошлом году – сто семьдесят шесть условно-издательских листов. Рекорд. Тематика самая разная: и вампиры с оборотнями, и классические детективы, и исторические, и фантастические… Токарь-универсал.
Спрашивают: Кого читать? – А зачем? Чукча не читатель, чукча писатель. Вечером допишите, а утром прочтите – на всякий случай. А то многие тут же папку под мышку и бегом в издательство. Если серьезно: Кинга читайте. Кого еще? Снова Кинга. Кроме него? А опять Кинга. Гений продаваемости. Только не вздумайте писать как он, с многостраничным подходом к теме – никто не купит. Когда раскрутитесь – пожалуйста. А сейчас – в первом абзаце – труп на ковер. И пошло действие.
Эрудиция у него кошмарная. Не блестящая – именно кошмарная. Эйденическая память или что-то вроде этого. Помнит все. Или почти все – что читал, что слышал. Обожает выдвинуть дикую идею. Абсурдную. Чтоб едва сформулированная – вызывала неприятие. И блестяще ее отстаивать. Той самой эрудицией. В голове – громадная куча цифр, имен и фактов. Выгребает нужные в споре, остальные задвигает в дальний угол своего громадного чердака. И попробуй поспорь.
Многие не выдерживали, уходили. Некоторые – с обидой. Ему все равно. Иные просто не приходили на следующее занятие. Другие пытались выяснить отношения. Один (неплохо писал, ехидно и – коротко) сказал разочарованно: я думал – Вы Учитель. А Вы – говно!
Отреагировал неожиданно. Расплылся в улыбке. В доброй (редкость!): Значит – не зря старался. Значит – выучил. Поздравляю! Выпускной – на пять с плюсом!
И тут же предложил обмыть писательскую зрелость. Обмыли. Потом обоим было противно.
Любил начать разговор с чистой воды провокации: я вот очень жадный! Патологически жадный! Кошмарно! Мозг – ваше богатство. Мысли – проценты с капитала. Тратьте их с толком, любую – на бумагу. Никаких незавершенных задумок, никакой писанины «в стол». Если ты писатель – любая написанная мысль должна быть напечатана. Любая напечатанная – оплачена. Вышло плохо – переделайте. Длинно – сократите. Коротко – растяните. Еще вариант: выверните вещь наизнанку, как грязную рубашку. Может – покажется чище. Оставьте какую-то параллель, все остальное замените антитезами. Заменяйте смелее: дураков на умных, умных на циничных, подвиги на гнусности, любовь на извращение. Опять не выходит? Поработайте с формой. Фразы длинные и сложноподчиненные – рубите на кусочки. Как топором – клубок колючей проволоки. На короткие острые обрубки. Чтобы в горле застревали, чтобы – не выплюнуть. Чтобы – глотали. (Сам так и писал в последнее время. И – глотали, вспарывая желудки.) Если совсем дело плохо, если ничем повесть или рассказ не спасти – растягивайте до романа. Романы писать проще. Дольше – но проще.
Иногда недели не проходило – начинал вещать совершенно противоположное. Ловили на противоречии – удивлялся: в мире все и всегда состоит из противоположностей. Их единство и борьбу не Карл с Фридрихом придумали, ныне высочайше отлученные и проклятые. Это – Гегель, пока еще анафеме не преданный. Напишите вещь, которая одновременно у одного человека вызовет противоположные эмоции – переживет века.
Одна девица из группы (для него девицы – лет до тридцати пяти включительно) сказала, наедине – что выходя с занятия, чувствует себя морально изнасилованной. И тут же дала понять, что согласна – но добровольно и физически. Не снизошел. Но бывало, еще как бывало. Опусы таких потом анатомировал с особой, садистской беспощадностью.
В ту среду все шло как обычно. Долго вещал о необходимом для продаваемости количестве насилия. Крови не жалеть, сюжет без трупа – не сюжет. А иногда труп сам по себе – сюжет. Представьте его хорошенько, зримо – потом подумайте: а как он там образовался, такой красивый? Что было до? Что стало после? Глядишь, все и завертится.
Ему: а в чем тут сверхидея?
Он: фу-у-у, слова-то какие. А вы не задумывайтесь об идеях. Тем более о сверхидеях. Это хлеб критиков. Идея одна – интересный сюжет. Был бы сюжет – идей к нему подверстают. Хорошая вещь – которую читаешь в полпятого утра, в семь на работу, но не оторваться – сюжет затягивает. Если с самого начала собрался сеять разумное, доброе, вечное, просвещать и воспитывать – так писать не получится. Поневоле полезут ненужные отступления. Герои начнут нести лишнюю ахинею – разъяснять авторскую позицию. К чертям позицию! Читатель уснет. Труп на ковер, кишки по комнате – и понеслось! В любом сюжете какая-никакая идея зарыта – и не занимайтесь эксгумацией. Умные сами докопаются, а дуракам – к чему?
Ему: но ведь это цинизм?
Не смущается: да, цинизм. Есть что-то против? Читатели любят цинизм. Любителей идиллических соплей в расчет не принимаю. Писать для них все равно не научу – сам не умею. А теперь займемся патологоанатомией. Чья сегодня очередь?
Иришка. Ира Чернова. Невысокая, тоненькая – но с округлостями. Застенчивая. Коса до пояса – никогда не распускает. Девочка. Сзади на шее, у косы – родинка. Не красавица. Милая. Когда что-то спрашивает – ушки наливаются розовым. Потом краснеют. И – как два фонарика. И-е-э-эх! Жаль, что для него время девочек прошло – таких. Вот и сейчас: читает рассказ, как школьница на утреннике, голосок подрагивает. Довольно большой, страниц тридцать – рукописных, ровненьким почерком отличницы. Слушают терпеливо. Сюжет – по автору и не скажешь: мерседес взрывается, выброшенная автоматом последняя гильза звякает в наступившей тишине по бетонному полу, сердце красотки вдребезги разбито о мрачную полуусмешку героя-киллера. Финал немного искупает – неожиданный. Закончила, вернулась на место, ждет.
Он снисходительно-безжалостен. Или безжалостно-снисходителен: неплохой рассказик. Более того, может стать хорошим. Если взять карандаш и вычеркнуть половину. Да не тянись к пеналу – все равно не знаешь, какую. Перекурим и займемся все вместе.
Перекуривали на лестнице. Он тоже – за кампанию, хоть никотином и переполнен… В курилке вопросы задавали смелее. И – ехидней. Курилка уравнивает. Подошел парнишка (все, кто моложе его – парнишки). Протянул прозрачную папочку с листками. Просил оценить. На публике – не хотел. Скромный парнишка, публичности явно не любит. На занятиях сидит за последним столом, один. Вопросов не задает, в дискуссии не вступает, едва виден за прислоненными к стене щитами со старыми афишами. Он даже имени его не вспомнил, но папку взял – прочитаю.
Вернулись, расселись. Занялись вивисекцией. Ушки Ириши, как два стоп-сигнала, но – молодцом. Отбивается. Он молчит, пускай выговорятся. Его слово последнее.
Потом вступает, поглядывая в рукопись: насчет сюжета вы зря. Нормальный сюжет. Продаваемый. Если упаковать соответственно. А упаковка хромает. Итак – о форме. О деталях и детальках. Об отделке. «Блохи» – в избытке. На редакторов не надейтесь, хорошие – редкость, ловите сами. Четыре раза «что характерно» – перебор. Меньше читай Бушкова на ночь, его словечко. «Весело удивился» – тоже чужое, к тому же не к месту. Не с чего ему там удивляться. И веселиться тоже. А от «мочить в сортире» у всех уже уши завяли. Дома займись словами «был», «была», «было», «этот», «эта», «эти». Вычеркивай, заменяй синонимами, перекраивай фразу – не оставляй им места. Кстати, о фразах. Сложносочиненными конструкциями владеешь, молодец. Но в напряженных местах – ни к чему. Там – проще фразы, минимум прилагательных и причастий. Причастные обороты – вычеркнуть до единого. Он пришел – она стояла – он стрельнул – она упала. Так примерно. Убирай подлежащие из предложений – на слух ускоряет темп действия. Главная часть речи – глагол. Потому что универсальная. Глагол можно образовать из всего: из существительного, прилагательного, наречия. Из местоимения и междометия. Ну так образовывай. Запятыми злоупотребляешь, тире слишком мало. Фразы обрывай, мысли недосказывай – и многоточие, пусть додумывают. Теперь об оружии. Не спрашиваю, держала ли ты в руках АКМ – из текста ясно – не держала. Значит так: во вторник на следующей неделе практическое занятие. В тире на Крестовском. Что? – нет, служившие не освобождаются. Обойдется это вам…
Пересчитал по головам – тринадцать, нехорошее число. Ну да ладно, с ним – четырнадцать. Сложил, разделил: …в семьдесят восемь рублей с носа. А то у вас будут стрелять, как у иных маститых, Макаровы 39 года выпуска и трехстволки марки «Бюксфлинт». Кстати, никогда не пиши про оружие «ухоженное», в зубах навязло. Оно по определению регулярно чистится и смазывается, без ухода просто откажет, не выстрелит.
Про оружие знал все. Хотя не служил, не воевал. Самоучка.
Иришка молчит обиженно. Мордочка как у белки, долго разгрызавшей орех – а он гнилой.
Подбодрил: но это все техника. На час-другой наведения глянца. А по сути – лучшее, что я тут слышал за три последних месяца.
Лукавил. Не хотел, чтоб бросала, разочаровавшись. А может – и не прошло еще время для девочек? Таких?
Отстрелялись, задержавшись на полчаса лишних. Поехал домой. На метро. И им советовал: только на метро. Пока для личного шофера не разбогатеете. Туда – обратно и готов сюжет для рассказа. А перекрестки-знаки-светофоры-гаишники-штрафы – все мысли из головы, как пылесосом.
На самом деле просто все никак не мог сдать на права, жалел время. Машина в гараже уныло ржавела.
Приехал заряженный и взведенный, готовый писать до утра. Он так и писал, ложась засветло. Днем отсыпался. Две ночи – авторский лист. И лишь незначительная правка потом. И никаких вам негров! Одиноко поужинал, компьютер манил, как вампира – беззащитное горло.
Включил, загрузил. Полез в сумку за блокнотом – в транспорте записывал мелькнувшие мысли. Прозрачная папка с листками. Совсем забыл. Ладно, потрачу минут сорок, раз уж обещал.
Немного – тринадцать страниц довольно крупным шрифтом. Принтер матричный, картридж явно в агонии – последние фразы едва проступают. Было дело – сам начинал на таком. Сейчас на антресолях пылится.
(Врал сам себе. Начинал не на таком. И не на машинке, прокатной – одним пальцем. Это все потом. Сначала – пачка пожелтевших листов, дешевая ручка рвет бумагу. Пальцы правой не гнутся, не ощущаются, но он пишет, пишет, пишет – не отрывается, час за часом, почти не задумываясь, не хочет выныривать – отгораживается бесконечными рядами неровных строчек от всего. От всего, что снаружи. А снаружи – боль, и страх, и ненависть, и непонимание – что происходит? как так можно? И кровоточащая пустота потери. Внутри – тоже самое. И все – на лист. Так вот и начиналось. Никогда не вспоминал. И другим не рассказывал.)
Рукопись странная – ни заглавия, ни имени автора. Но уроки усвоил. Никаких вступлений-рассусоливаний. Сразу, первой фразой:
Я убил ее на рассвете.
Открыл финал, глянул на последнюю:
С тех пор мне нравится убивать.
Однако. Тема закольцована, ничего не скажешь. Но… Ладно, посмотрим. Устроился на диване, вздохнул. Поехали.
Я убил ее на рассвете. Просто позвонил в дверь. Знал – открывает, не спрашивая. Два коротких звонка, один подлиннее. Так уверенно звонят свои, точно знающие, что им сейчас отопрут. Она даже не заглянула в глазок. Знал, что откроет – она. Соседи-пролетарии если работают – ушли еще затемно. Если выходные – спят здоровым алкогольным сном.
Одета. Собирается выходить. К первой паре. В брюках – она всегда в брюках. Всего раз видел ее в юбке – смотрелось дико. Как адмирал в кителе, при наградах, регалиях – и в женских кружевных колготках…
Привет. Я к тебе. Ты ведь ждала? Она не ждала. Она спокойно спала, она с аппетитом кушала, она не запирала дверь на цепочку. Она не заводила дога и не приобретала газовик. Она занималась любовью – с усталым любопытством, как всегда. Но она не ждала.
Молчит. В глазах – легкое недоумение. И спрятанное презрение, не очень глубоко спрятанное. Молчит. Но мне и не нужен ответ.
М-да… Телеграфный стиль учителя, один из его любимых, усвоил хорошо, никаких сомнений. Но тут не только стиль, не только.
Дочитал до конца страницы, все больше мрачнея. Остановился на середине фразы. Не стал переворачивать. Что дальше – и так ясно. Будут убивать. Ясно – чем. Нож без ножен в кармане просто так не сжимают. Даже понятно – как. Недаром герой (герой?) уставился на горло. На горло тридцатилетней женщины с первыми легкими складочками. Но главное – не это. Совсем не это.
Это его рассказ. Написанный, как написал бы он. Если бы в голову пришла дурная мысль проанатомировать убийство. Не подражание, не пародия, не механическое заимствование стиля и оборотов. Глубже. Чтобы написать так, надо влезть внутрь. В шкуру, в мозг. Отождествиться. Как такое смог этот едва знакомый парнишка с редеющими на макушке светлыми волосами? Как? И зачем?
Скрипнул зубами, отложил недочитанные листки. Подсел к компьютеру, минут двадцать яростно стучал по клавишам. Печатал двумя пальцами, но очень быстро. И сильно – клавиатуры выдерживали по году, редко больше. К утру указательные пальцы не слушались, переходил на средние… Запустил на печать, смотрел, как медленно ползет страница из принтера. Вернулся на диван, перевернул следующий лист, положил свой рядом. Водил глазами с одного на другой, чувствуя, как лоб покрывается испариной.
Это не были два идентичных текста. Но сходство – несомненное. Очень сильное сходство. Как если бы ему пришлось восстанавливать потерянную страницу рукописи – не сразу, через несколько месяцев. М-да.
Но: я не писал такой рассказ. Я не читал раньше такой рассказ. Я ничего не слышал про такой рассказ. Мне не приходила в голову такая тема. Никогда. Или?
Ученик оказался слишком хорошим? Настолько хорошим, что смог не просто скопировать – предвосхитить рассказ учителя? Не написанный, даже не задуманный? Слабоватая идея. Сюжет хилый. Куда интересней: плагиат с использованием машины времени. Нет, машина – архаизм, тут должна быть какая-то пространственно-временная лазейка… И сразу коллизия: пять лет тому вперед ты украл вещицу у известного метра, вернулся, издал как свою – метр, понятно, ее теперь не напишет. У кого же ты ее сопрешь – пять лет спустя? Ну ладно, допустим – из старого журнала, со своей уже фамилией… Но кто ее тогда написал? Ситуация… Тема не фонтан, но рассказ слепить можно. Легко. За два вечера. Вполне читаемый. Только разбавить детективной линией и вставить пару загодя приготовленных хохм – чистая фантастика теперь не в моде.
Идейка потом пригодится, но сейчас ничего не объясняет – ввиду отсутствия пространственно-временных лазеек в ближайших окрестностях.
Вариант: ученик-ясновидец. Вроде Ванги. Прозревает будущее и сразу заносит на бумагу. В виде рассказов. Чужих. Да, маразм крепчает.
И что я все: ученик, ученик. Можно посмотреть, как зовут и кто такой.
Долго рылся в беременном бумагами шкафу, нашел папку с анкетами этой группы. Анкеты ерундовые, одна страничка, десять пунктов: хочешь – заполняй, не хочешь – ставь прочерки. Можешь наврать от души, никто и ничего не проверяет, даже имя с фамилией.
Выбрал нужную методом исключения. Почитаем. Буквы квадратные, почти печатные. Так заполняют документы люди с трудночитаемым почерком. В графе «Фамилия» – Рулькин А.А. «Имя» и «Отчество» – пустые. Ну-ну… Писатель Рулькин – звучит гордо. Кстати, что значат эти А.А.: Александр? Алексей? Андрей? Точно, Андрей, вот и имя всплыло в памяти.
Поехали дальше. «Образование» – высшее. Парень лаконичен не только в рассказах. Подставляй что хочешь – от военного училища до любого из расплодившихся платных коммерческих вузов (Гос. лицензия! Диплом международного образца! Зачисление по результатам собеседования!).
«Дата, год рождения» – 27 лет. Прямо отвечать на вопросы никак не желает. Двадцать семь. На вид казался постарше. Я тоже в его годы казался постарше. Двадцать семь – это я в… ага, в девяносто третьем году. Он резко помрачнел. Девяносто третий год – тема запретная. Даже для себя, даже в мыслях. Просто выгорожен из памяти – высоченным бетонным забором с колючкой по гребню. Чтобы не вырвались оставшиеся внутри чудовища. Торопливо вернулся к анкете.
«Семейное положение» – пусто, нет даже прочерка.
«Место работы» – прочерк.
«Место жительства» – общежитие ЛГУ.
«Телефон» – прочерк.
ЛГУ давно уже не ЛГУ, и общежитий там море. Типичная отписка – но кое-что проясняется. Свой диплом, надо думать, там и получил. Несколько лет назад. А теперь, самый логичный вариант, – в аспирантуре. Иногородний. И гуманитарий. Любой другой попробует подработать на жизнь уж никак не сочинительством. Но как вы догадались, Холмс? Элементарно, Ватсон, – дедуктивный метод, читайте А. Конан Дойла.
Дедукция – вещь хорошая. Но совершенно не объясняет возникновения сего опуса. Так ведь и сам Холмс-Ливанов при возможности не дедуцировал. Подглядывал за отражением Соломина в надраенном кофейнике. Подождем завтрашнего вечера. Пардон, сегодняшнего. И потолкуем с автором. Не хочет публичности – так мы келейно, тет-на-тет. В порядке индивидуального обучения. Но сначала неплохо бы дочитать рассказ. Для предметного разговора.
К третьей странице он понял, что поторопился. Нет, такого он написать не мог. Точнее, смог бы, сумел, захоти по-настоящему – но не хотел, да и зачем? Ни один нормальный человек до конца не дочитает – швырнет книгу в угол, матеря автора. А слабые нервами – рванут к унитазу, позеленев лицом. Весь рассказ, целиком и полностью – убийство и расчленение трупа. Коротким острым ножом. С обоюдоострым закругленным лезвием – нож подробно описан в четырех абзацах. И это были самые безобидные абзацы. Остальное – хрипело и брызгало кровью. Все тринадцать страниц. Минут двадцать или двадцать пять реального времени – героиня умирала долго и мучительно. И слишком натуралистично.
Она не кричит. Трудно кричать со вспоротой гортанью. Но пытается, старается. Из разинутого рта, из дергающихся губ – бессильное шипение. Воздух вырывается из раны – вылезла наружу и в такт неслышным воплям трепыхается, дергается какая-то красная пленка – словно шкурка языка. Мяса в котором не осталось. Второй рот. Кровь не хлещет голливудскими брандспойтами. Сочится помаленьку. Так и бывает, если не затронуть артерию и яремную вену. По науке – трахеотомия. С таким можно и пожить. Она поживет. Еще немного поживет.
Ей будет очень плохо. Плохо и больно. Всю оставшуюся жизнь. Почти как было мне. Но для нее все кончится быстрее. Она и тут меня обыграла. Что ж – получай свой выигрыш. Получа-а-а-ай!!!!!
Опасно иметь развитое воображение. А может и нет. Но тогда опасно читать такие сочинения. Они несовместимы с мозгом, транслирующим текст в яркие зрительные образы. Этот факт дошел от головы до желудка немного позже, на середине восьмой страницы – и он рванул к туалету. Зеленея лицом.
Полегчало. Но только желудку. Он посидел, собираясь с силами. Дочитывать не хотелось. Но ничего другого он делать сейчас не мог. Четыре страницы. Четыре страницы до конца. Всего и целых четыре. Слева ныло. Он набрал полную грудь – и нырнул.
Брюшина раскрылась как тонкий безгубый рот. На краях – ни капельки крови. Ровный, желтовато-белый разрез. Жирок. Да ты поправилась за эти месяцы… А крови все нет. Это капилляры и сосудики сжались. От страха. И боли еще нет. Ничего, сейчас все будет. И кофе, и какао. И коньяк, и умные разговоры. На, получай!!!!!
Он знал все. Количество перешло в качество. Он оказался там. Не наносил удары – был сторонним наблюдателем. Безмолвным и беспомощным. Но он знал все. Эту гигантскую коммуналку на верхнем этаже углового дома. Эти две комнаты с высокими потолками. Эту мебель и эти обои. Эти книги в полках. Эти безделушки на трюмо (косметики почти нету). Эту гитару на стене. Эти рисунки – штрих скупой, уверенный, мужской. Эти занавески и этот вид из окна – музей, похожий на храм. Кровавый храм кровавого бога войны. Он знал все.
И – он знал эту женщину. Лучше бы он ее не знал никогда. Лучше бы он никогда здесь не был – ни тогда, ни сейчас. Лучше бы он никогда не видел этого лица – которое казалось ему то прекрасным, то отвратительным. Которое сейчас искажено, дико искажено. И не мукой – ненавистью. Последней бессильной ненавистью. И лучше бы он не слышал никогда ее голоса – низкого, чуть-чуть хрипловатого. Всегда спокойного. Иногда – презрительного. Иногда – бархатно-нежного. Голоса, который превратился в булькающий клекот и шипящий свист. И в этом свисте и клокотании – та же смертельная ненависть.
…Он был весь в крови – с ног до головы. И убийца – тоже. Он не видел его лица, только длинное, почти до пят, поношенное пальто. Синее. Спереди оно стало черным. Мокро-черным. Липко-черным. Пропитавшимся кровью. Жуткое и неторопливое действо заканчивалось, убийца перестал растягивать удовольствие и кровь хлестала во все стороны.
Прощай. Если мозг и вправду не сразу умирает в отделенной голове – ты меня слышишь. И видишь. Тогда знай – все кончено. Все прошло. Все обиды и вся боль. Тебе ведь не больно? Да? У тебя ведь нечему болеть? Теперь? У меня тоже. Нечему. Тоже ничего не осталось. И давно. Но ты опять наверху. Ты кошка и всегда падаешь на четыре лапки. Потому что, кажется, ты все-таки уже умерла. Прощай. Я люблю тебя.
Больше я ей ничего не сказал. Да она и не слушала. Отступил к двери. Сбросил пальто, оно больше не понадобится. Одернул короткую куртку. На ботинках небольшое пятно – стер тряпкой. Ее тряпкой. Прошел в другую, проходную, комнату. Цепочки кровавых следов не стеснялся – ботинки тоже на один раз. И на два размера больше. Но подошвы вытер. Тщательно, о коврик у входа. Посмотрелся в большое зеркало. Черт! Кровавое пятно на лбу. Оттирал лихорадочно, слюной и платком – санузел на другом конце бесконечного коридора. Вроде все. Звук? Звук… Обратно – она шевельнулась?! Она шевельнулась… рот приоткрыт чуть больше? Показалось. Пора уходить.
Убийца ушел, аккуратно защелкнув замок двери. А он остался – немой и неподвижный. Не в силах сдвинуться с места. Не в силах даже закрыть глаза. Или отвернуться. Отвернуться от устремленного взгляда головы. Мертвой головы на столе. Похожей на ежика. На страшного и нереального ежа – кровь склеила коротко остриженные волосы в торчащие во все стороны колючки. Памятник на маленьком постаменте – из трех книжек, трех синих томиков. Теперь – сине-красных. Переплеты повернуты к нему – Карл-Густав Юнг, собрание сочинений.
Сначала был голос. За окном. Выводивший с пьяной задушевностью в ночной тишине: Гоп-ст-о-о-оп, Сэмэ-э-эн, засунь ей под ребро-о-о-о, гоп-ст-о-о-оп, сма-а-атри не поломай перо-о-о-о, об это ка-а-а-а-меная се-е-е-е-ерце…
Голос удалялся. Неведомый певец уходил, не ведая, что только что спас его. Вытащил из залитой кровью комнаты. Из-под мертвого взгляда мертвых глаз. До боли, до стона, до закушенных в кровь губ знакомого взгляда знакомых глаз.
Дурак, сказал он певцу. Перо не втыкают, не вонзают, не засовывают. Втыкают шабер. Или заточку. А пером пишут. Режут. Полосуют.
Кретин, сказал он себе. С чего ты взял, что это – о ней? О ней… О ней…
Он застонал. Проклятый рассказ сделал то, чего он боялся все эти годы. Все эти восемь лет. Взломал серую бетонную стену в мозгу. Открыл запретную зону. И освободил бродивших там чудовищ.
Он ошибся. Тогда – он ошибся. Не привык, не умел – но ошибся. И – проиграл. Он всегда держал ситуацию. Он привык делать все, что хотелось – впервые что-то делали с ним. Проиграл – и проиграл женщине. Или не женщине? Оно. Нечто – среднего рода. Женские слабости? Ха! Женские капризы? Ха! Холодный бесполый мозг, тоже привыкший лишь побеждать. Женщина? Черт ее знает, но поселился тот всеподавляющий разум марсианина в теле с признаками женского пола. Впрочем, любила она женщин и мужчин – одинаково. Любила? Чушь, кого может любить уэллсовский марсианин… Изучала – с холодным любопытством. Поведенческие реакции в постели. Материал для диссертации. Диссертации по Юнгу. Она преподавала философию… А чем еще может заняться застрявший на земле марсианин? Застрявший в чужом теле? Когда боевых треножников и лучей смерти не стало? Впрочем, к чему ей лучи… Изучала – и съедала… Всех – и его. Высасываемые шкурки чувствовали себя счастливыми – и он. Анестезия. Как у насекомых-кровососов. Заодно – раз уж подвернулась – высосали и его жену. Тогда – жену. Тоже с холодным любопытством. А он… Наверное, он любил. И – ненавидел. Одновременно. Бывает и так… Потом думал – еще повезло. Что просто изучили и отбросили. Страшна любовь марсиан… Потом – не думал ничего. Стало нечем. Мозг разлетелся, как зеркало от брошенного камня. Осколки что-то отражали – цельной картины не было. Те страшные месяцы разбились на отдельные сцены и разговоры – разлетевшиеся, как листки с черновиком пьесы… Жить не хотелось. Но он стал жить.
Он спасал себя сам. Радикальными методами. Чумной карантин в мозгу. Заградотряды на извилинах. Высокий серый забор – становящийся все выше. Чтобы не показался над ним кончик щупальца марсианина – и не заставил вспомнить все. Потому что не было ничего. Не было. Не было девяносто третьего года в двадцатом веке – и не показывайте старые календари.
Сокрушивший стену таран был на вид не грозен. Тринадцать листков, отпечатанных на матричном принтере…
Стрелка ползла к пяти утра. Три часа выпали, исчезли, испарились из хода времени. Он был жив. Боль в груди медленно отпускала. Серая стена вновь стояла несокрушимо. Но – вокруг гораздо большей площади. Внутрь попали новые люди и события, встречи и разговоры. Неважно. Он жив. Мозг вновь работает холодно и ясно. Он может спокойно читать этот рассказ – никаких ассоциаций. Ни с чем и ни с кем. И он прочитал. Еще раз. Медленно, не обращая внимания на литры крови и метры кишек. Ища зацепок. Находя и удивляясь. Рассказ никак его не касался. Абсолютно. Не имел никакого отношения. Мозг при первом прочтении цеплялся за крохотные мелочи и строил совершенно произвольные цепочки связей. Началось со второго абзаца. Первая пара – может значить что угодно. Любой вуз. Студентку. Преподавателя любого предмета. Достаточно было взбудораженному мозгу подставить философию – и пошло-поехало. Покатился в пропасть узнавания. И едва выкарабкался.
С опусом ясно. Остается автор.
Пора назвать вещи своими именами. Сбросить маски. Поднять забрало. Сказать вслух подсознательно известное сразу: парень что написал, то и сделал. Убил и расчленил. Неизвестную женщину. Совершенно неизвестную. Незнакомую. Все остальное – обостренное писательское воображение и банальное дежа вю. С ним такое бывало. Впервые шел по улице и дома казались смутно знакомыми. Начинали казаться только увиденные, что за углом – сказать не мог. И в разговоре порой фраза в момент произнесения всплывала из глубин памяти – как уже сказанная.
Зачем аспирант Рулькин принес это ему? Ну, тут сюжет затертый. Шаблонный. «Гонкуровская премия для убийцы» – там сказано все. Невозможность тащить такое в одиночку. Надежда хоть как-то и хоть с кем-то поделиться. Защитная реакция мозга, стремящегося выплеснуть это. Избавиться. А еще сознательная жажда славы (любой!) – и подсознательное желание быть пойманным. Именно поэтому серийные убийцы затевают телефонные игры с журналистами. А то и с полицией. Или с милицией.
Итак, сэр, ваши действия? С действиями сложнее. Обвинить человека в убийстве на основе рассказа? Пусть излишне натуралистичного, пусть смакующего слишком уж реальные кровавые подробности? А если все же – фантазия? Если просто – больной? Безобидный больной? Был ли вообще мальчик? В смысле – женщина? Была коротко стриженая голова, которая стояла на столе, на трех подложенных томиках Юнга? Тьфу, при чем тут Юнг, это ведь уже мое воображение поработало. Тоже больное. У всех писателей – в чем-то больное.
К черту ломать голову. Надо ехать к Граеву. Прямо с утра.
Граев. Павел Граев. Мрачный, молчаливый верзила с мертвой хваткой. Почти ровесник – на год старше. Почти друг. Почти – после пяти лет знакомства. Друзей у Граева мало. Очень мало. С друзьями он ходил под пули. Друзья, и никто другой, зовут Граева странным прозвищем: Танцор.
С бору по сосенке обставленный кабинет. На стене огромная карта города – виден каждый дом. Въевшийся навеки запах табака. Копоть со стен скоро будет отваливаться пластами смолы и никотина. Здесь много курят и спорят до хрипоты. Отсюда срываются по тревожному звонку. Здесь не держат ангелов или киношных суперменов. Сюда обыкновенные парни с усталыми лицами тащат кровь и боль со всего города. Чтобы их, и крови, и боли, стало меньше. Потому что здесь убойный отдел.
Граев молчит. Он никогда не спрашивает: зачем пришел. Пришел – значит надо. И очень редко что-то рассказывает сам. Информацию об интересных делах надо вытягивать клещами. Чаще отправляет с расспросами к своим ребятам.
Паша – персонаж нескольких его вещей, под другим именем, естественно. Одну прочитал. Удивлялся: этот робот, запрограммированный говорить телеграфным языком, хватать, стрелять, тащить и не пускать – я? Но не обижался. Он не видел ни одного человека, на которого бы Граев обиделся. Не было таких на свете. Не заживались. На свободе, по крайней мере.
Он: Паша, скажи… у вас не было нераскрытого дела с убийством и расчленением? С одной характерной деталью – брошенный на месте длинный плащ? Или пальто?
И, не дожидаясь ответа, понял – было.
Граев привстал, оперся о стол огромными ладонями. Угол рта дернулся. И, словно вколачивая костыль в шпалу: Откуда. Ты. Это. Знаешь.
Он не был готов ответить. Надеялся на лучшее. Вопреки всему – надеялся. Либо все выдумка. Либо – известное и законченное дело, как-то ускользнувшее от внимания. Ляпнул: прорабатываю сюжет. Как после грязного убийства уйти не светясь? Ход очевидный. Купить в секонд-хенде длинное пальтишко, потом сбросить – и уйти в чистом…
Не поверил. Граев никогда не верит в совпадения. Уставился совиными глазами. Процедил, избегая подробностей: кто-то этот сюжет уже проработал. Несколько раз. Не в книжках. На практике. Серия, и тянется давно. Первый случай – несколько лет назад. Потом еще два, с большими перерывами. А с этого августа – как прорвало, один за одним. И каждый раз утром, на рассвете.
Вот так. Несколько лет назад один ныне начинающий писатель учился в ЛГУ. Потом, надо думать, уехал на родину. Но Питер иногда навещал. А недавно поступил в аспирантуру и поселился в общежитии. Ага. Но как сумел написать такое? И так?
И что теперь делать? Рассказать все? Подождать до вечера?
Граев не дал взвесить до конца все за и против: информацию про плащи в прессу не сливали. Очень мало кто об этом знает. Ты уверен, что про этот сюжетный ход тебе кто-то где-то не сказал? Не обронил какой намек случайно? Не проговорился? Отложилось – а потом всплыло, как свое…
Он ничего не ответил. Он не знал, что ответить.
Граев давил: тип крайне опасный. И если сообразит, что проговорился… Знаешь, что будет? Знаешь, что с тобой будет?! Смотри!
Вскочил, выхватил из сейфа папку, швырнул на стол фотографию. На ней была голова. Стоящая на столе отделенная от тела голова. Он поднимал руку целую вечность, и еще вечность подвигал к себе фотографию. И заранее знал, чье лицо сейчас глянет мертвыми глазами на него.
Не она. Это была не она. Он очень надеялся, что колыхнувшаяся внутри радость не отразится на лице, ускользнет от Граева. Не она! Совершенно чужое лицо. Но женское. Вгляделся внимательней.
Реденькие довольно длинные волосы, цвет на черно-белом фото не понять, но не брюнетка. И не темная шатенка. Высокий узкий лоб; непропорционально расширяющееся книзу лицо дисгармонирует с маленьким ртом (измятым, искаженным, окровавленным) и узким подбородком; длинноватый, отнюдь не классической формы нос слишком приближается к верхней губе – и при жизни была не красавица. А уж теперь…
Под голову подставлена книга. Одна. Но очень толстая. Энциклопедия?
Смотри, смотри, скрежещет Граев. Это вторая. Всего шесть. Четыре женщины, двое мужчин. Ты понял, во что вляпался? Ты все хорошо понял? Вспоминай, перевороши все свои разговоры! Сюжеты, бля, он прорабатывает…
Вторая… Это – вторая… А где…
Он так и не смог рассказать о странном парне Андрее Рулькине. Он слишком хорошо знал Граева. Даже если тот вовсе не Рулькин, Граев его найдет. Не даст времени до следующего рассвета. Он прорвется к высшему начальству, он поднимет на ноги всех, он оцепит общаги, он возьмет всю ответственность за возможную пустышку на себя. И пойдет со своей зондеркомандой по студгородку, как ходил пять лет назад на зачистках. Не разбирая, мужские комнаты или женские. Мордой в пол! Руки за голову!!! Лежать, бляди!!! Это маньяк-серийник и Граеву плевать на последствия. Он кого хочешь уложит мордой в пол – лишь бы избежать следующей головы на столе.
Тогда они с аспирантом Рулькиным никогда больше не увидятся. И никогда не спросить: как, как, как, черт побери, тот написал это. Рулькина будут спрашивать другие. И о другом.
Сидел молча. Сидел и не решался попросить фотографию первой. Или первого? Граев тоже молчал. Курил. Злился. Знал его блестящую память и не верил. И явно решал: отпустить с миром или применить допрос третьей степени?
Белое лицо на столе между ними глядело в никуда. Мертвыми пустыми глазами.
Граев остался один. Просидел несколько минут неподвижно. Снял трубку. Сообщение для абонента двадцать-семьдесят семь: «Женя, заканчивай лабуду. Бери Костика и срочно ко мне. Рыба клюнула. Павел».
Рыба не клюнула. Даже не всплеснула, не показалась из воды. Ходит в глубине кругами. Волчьими кругами. Зато теперь появился живец.
Он опоздал. Шел все медленнее и медленнее. Не знал, что скажет аспиранту Рулькину. С чего начнет разговор. Что вообще сделает, когда увидит неприметную фигуру за самым дальним столом. Почти не видную за прислоненными к стене щитами со старыми афишами.
За дальним столом – никого. И он понял, что не встретит писателя А.А. Рулькина никогда. На своих занятиях по крайней мере.
Он не представлял, о чем сегодня рассказывал. Слова лились свободным потоком, совершенно изолированно от сознания. И только по задаваемым вопросам сообразил, что прочитал лекцию о холодном оружии. О ножах. Попробовал сосредоточиться, стал отвечать: почему же тогда шпана всех мастей так любит финки? Единственно за внешний вид. Лезвие у финки совершенно неудобное, чтобы резать – слишком длинное и прямое. А при колющем ударе может застрять между костями – форма передней части нерациональная. Другое дело – в подворотне приставить к пузу лоха. Профиль хищный, опасный, щучий. На нервы давит сильнее хороших в работе ножей…
Такое в книжках не прочтешь. Это – от Граева. Надо позвонить ему. Прямо сегодня. Вся затея поговорить с Рулькиным – мальчишество. Дурацкое желание встать лицом к лицу с настоящим убийцей. Серийным маньяком. Две недели смотрел на это лицо и в эти глаза – и что? Да и кто сказал, что он убивает только на рассвете? И только в длинном пальто? К черту живых маньяков. Фантазии пока хватает и на придуманных.
Задумался, не услышал следующий вопрос. Извинился, сослался на нездоровье, завершил занятие. На пятьдесят минут раньше. Даже не соврал – второй день в груди поселилась тупая боль, то затихая, то усиливаясь.
Остановил у дверей Иришку Чернову. Она добровольно была кем-то вроде неформального старосты – практически, впрочем, без обязанностей. Спросил про Рулькина.
Удивилась: а кто это?
Напомнил, описал внешность. Не вспомнила. Он давил: вон там же сидел, за дальним столом. В самом углу, за афишами. Иришка смутилась: да-да, вроде действительно ходил такой, незаметный и тихий. Нет, координат ей не давал, да и не общалась она с ним, она сюда не за этим ходит, ей гораздо интереснее…
Понятно. Других не стал и спрашивать. И так ясно, что никому Рулькин (Рулькин ли?) никакой ведущей к себе ниточки не дал. Не исключено, что вся его здесь учеба затеяна с единственной целью – всучить свой людоедский опус. Недаром держался так тихо и незаметно, ни с кем не общаясь.
Граева на месте не было. Мобильник тоже не отвечал. Дежурному ничего говорить не стал. Дозвонится завтра.
Часы остановились. Время хотело было остановиться вместе с ними, не получилось – за окном светало. Но несколько часов куда-то опять исчезли – как и над чем работал почти всю ночь, он не помнил. Совершенно. Почти дописанный рассказ читал, как совершенно незнакомый. Сюжет (изобретенный как обычно, в метро, позавчера) был прост: герой, от лица которого идет повествование, встает рано утром и едет в область, в однодневную командировку, на заштатное деревенское предприятие. Все хорошо и мило: природа, дорога, приветливые сельские жители, патриархальный и немного смешной провинциальный заводик. Но постепенно герой замечает на заводе некие легкие странности, крохотные неправильные штрихи в общей светлой картине. Штрихи становятся толще и виднее, странное превращается в загадочное, потом в чудовищное – и в финале герой погибает не то в шестернях, не то в кислотном резервуаре огромного агрегата, предназначенного совсем не для этого. Не шедевр, но продаваемо. Что это за агрегат и какие гнусности творились под мирной личиной завода – он не успел придумать.
И правильно, потому что в командировку герой не уехал. Собрался выходить, открыл дверь и тут же получил первый удар ножом. От закутанной в длинный бежевый плащ фигуры.
Это был рассказ Рулькина. Вывернутый им наизнанку – точь-в-точь по своему рецепту – то же самое глазами убиваемого. Читать дальше не стал. Ощущения жертвы в процессе расчленения любопытства не вызывали.
Строки на экране плыли и прыгали. Глаза резало. Внутри сжималась и разжималась когтистая лапа. В ушах – погребальный звон. Или… Звонок в дверь?
Медленно, массируя грудь, подошел к двери. Неуверенно взялся за шишечку замка. Он никогда не спрашивал: «кто?»
Граев шел по тротуару – плечи от одного края до другого. Зол был ужасно. Что за манера идиотская – убивать на рассвете? Одно слово, маньяк. Псих и шизоид. Нормальный человек купит вечером водки, в теплой компании на собственной кухне выпьет ее в количестве, непредставимом для какого-нибудь европейца, сбегает за добавкой, выпьет еще – и зарежет хлебным ножом собутыльника. Потом уснет тут же под столом, где утром его и повяжут. Напишет с похмелюги чистосердечное и поедет в республику Коми валить лес и ждать амнистии. А если даже пойдет на умышленное и подготовленное – все равно не попрется на рассвете. Народу на улицах почти нет, кто на заводы – прошли затемно, кто в конторы и офисы – те еще дома. Любой неурочный прохожий на улице виден за версту и запоминаем. И чужой в подъезде, на лестнице – тоже, для гостей совсем не время.
Однако – шесть трупов.
А этот дурак делает все, чтобы стать седьмым. Хотя вчера поберегся грамотно – закончил курсы свои дурацкие на час раньше. Если кто-то изучил распорядок и планировал встречу на пустынной темной улице – то просчитался. Но опасней-то всего – утро. Ну ладно, мы на страже, мы бдим. Но наружке кем тут прикинуться, подскажите? Влюбленной парочкой, не замечающей часов? В шесть утра…
Женька выкрутился изящно. Сидит на лавочке у самого подъезда, бессмысленно смотрит на бутылку пива. Открытую и полупустую, стоящую на той же лавочке. В руке погасшая сигарета. Нарядный прикид приведен в некий беспорядок – не слишком сильный. Ясно сразу: мужик завершил ночной загул, достаточно, впрочем, культурный. И теперь никак не соберется с силами взять курс на родной аэродром. Пьян, понятно. Но не агрессивно и не в лежку, не вызывая немедленного желания набирать две начинающихся с нуля цифры. Неплохо.
Граев уселся рядом. Женька чуть заметно покачал головой. Граев сделал легкий жест рукой: уходи, потом поговорим. Через минуту из подъезда вышел Костик. Что придумал он, дабы не выпускать дверь из виду, Граев не представлял. Разве что прикинулся ковриком.
Отпустил и его. Сам остался, одним глотком оприходовал пиво. Сидел мрачным сфинксом, курил. Не бутафорил, ничего из себя не изображал. Зачем сидел? Он и сам не знал. Утренний Мясник не придет. Сегодня уже не придет. Поздно – солнце все выше поднимается над пустырями купчинских новостроек. Надо уходить. Уходить и снова бесплодно ломать голову, пытаясь найти хоть какие-то связи между шестью расчлененными трупами. Их может и не быть. Бывало всякое. Иногда просто мочат без разбора. Иногда делают хитрую и кровавую обставу – заставить поверить в серию, вывести из-под удара кого-то, имевшего веские причины убрать лишь одного. Опять ребята будут рыскать по городу, по всем секонд-хендам, по магазинчикам, по выставленным буквой «П» раскладушкам (ох, сколько же их! любит наш народ шмотки второго срока…) – присматриваться, искать человека, покупающего длинную свободную одежду – плащ, легкое пальто. Одежду на один раз. Человека, про которого ничего больше не известно. А ночью – опять сюда, к писательскому подъезду. Чтобы попытаться покончить с тянущимся восемь лет кошмаром.
Он умер от сердечного приступа. Тем самым утром. На рассвете. Многие ученики пришли на похороны. Последняя группа – вся. В полном составе. Все двенадцать человек. Рулькина А.А., паренька со светлыми редеющими волосами, среди них не было. Иришка, вспомнив последний (Господи! кто бы знал?) разговор с метром, специально пересчитала всех, сравнив со списком. И убедилась – учитель ошибся. Перепутал с прошлой группой. Наверное, уже страдал от болей… Жалела искренне. От лица учеников выступила на гражданской панихиде. Крохотные ушки, как всегда, пылали. Дрожал голос – но не мысли. А слезы были – настоящие.
Заключение лежало на столе. Граев к нему не притрагивался. Сомневался. Сомневающийся Граев – зрелище редкое. И страшноватое. Лоб нахмурен, огромные кулаки сжимаются и разжимаются, высокие скулы закаменели неподвижно.
Доктор Марин, эксперт, чувствовал себя виноватым: я понимаю, Граев… Такое совпадение… Сутки ты его пас, ожидая подхода убийцы – а утром труп. Но это совпадение. Я и сам сделал стойку, проверил все, что мог. Все чисто. Никакой экзотики. Никаких инъекций через замочную скважину. Никаких распыленных в щелочку препаратов. Это не убийство, Граев. Скорее самоубийство – в самом широком смысле слова. Он сам себя убивал – лошадиными дозами кофе, сигарет, спиртного. Ритмом жизни этим диким. Сердце и сосуды в таком состоянии… Все могло оборваться в один момент. И оборвалось.
Граев упорствовал: Василий Петрович, скажи – что-то могло послужить внешним толчком? Страх?
Марин понял с полуслова: думаешь, открыл дверь, а там – Утренний Мясник? В длинном пальто и с окровавленным топором под мышкой?
Граев так не думал. Думать так – признать, что люди, которым не раз доверял прикрывать спину, могут предать и подставить. Бросить пост. Просто проверял все варианты – по въевшейся намертво привычке.
Марин: теоретически такое возможно. А было ли – проверяй. Я не слишком верю. Глазка в двери нет, а напугать словами? Не ребенок все-таки… Защелки тоже нет, уходя – не захлопнешь… Ключи пропадали? С замком кто-нибудь мудрил снаружи?
Заключение по замку еще не готово. И, похоже, придется привлекать дополнительных экспертов. Литературоведов. Для листков, которые сейчас кропотливо, как мозаику, складывают из найденных в мусорном ведре обрывков. Два готовых Граев прочитал – и очень ему не понравилась такая разработка сюжета.
Марин пожал плечами: а если Мясник был внутри, то почему не занялся любимым делом? Тот ведь не сразу умер… Не в одну секунду…
Граев молчал. Не было внутри Мясника. Если только… Если только…
Спросил: что-нибудь еще любопытное нашлось? Со смертью не связанное? На первый взгляд не связанное?
Марин задумчиво взъерошил волосы: ну, в общем, кое-какие изменения в мозгу были. Говорят, у творческих людей – дело обычное. Результаты вскрытия мозга Вольтера или Ленина… Там вообще такое… Поневоле поверишь в теорию, что гениальность – просто огромная патология. Внешние проявления? Хм… Трудно сказать… У него не случались провалы в памяти, черные пятна – причем на трезвую голову? Тебе не говорил?
Говорил. Случались. Граев опускал слова медленно, осторожно, как мины на боевом взводе: у него выпадало иной раз по несколько часов… Ночью и утром… Читал свои рассказы – и не знал, как их написал… Не помнил…
Марин утвердительно закивал: вот-вот, очень похоже. Но это со смертью не связано. Никоим образом. Эти патологии возникли давно и жизни угрожать никак не могли…
Граев на что-то решился. Взял заключение со стола, сложил пополам. Сказал с совершенно мертвой интонацией, ни вопроса, ни утверждения: «Давно… Очень давно… Лет восемь назад, не меньше…»
Задребезжал телефон, Граев снял трубку. Возбужденный голос Костика: Паша, нашли секонд-хендик в Купчино! Уличный, на раскладушках. Там запомнили мужика – покупал длинные пальто, плащи. Четыре раза как минимум за последнее время. Не примеряя, на глазок. И – всегда утром, они только-только раскладывались…
Молодцы, бесцветным голосом похвалил Граев.
Костик холодка не заметил: но самое-то главное! По словесному – это вылитый… Граев, спорю на ящик пива, вовек не догадаешься…
Граев, хмуро: тоже мне, бином Ньютона… Готовь пиво.
…Подошел к стеллажу, вынул книгу в мягкой обложке. Секунду смотрел на дарственную надпись. И – жилы на лбу вздулись – пополам. Поперек. Швырнул обрывки в мусорную корзину.
Прощайте, доктор Джекил.
Любимая
Тропинка едва заметна. Тростник стоит зеленой стеной, метелки тихо шелестят над головами. Джунгли. Кажется – вот-вот затрещат под тяжелой поступью стебли и кто-то огромный, чешуйчатый, жутко древний – протопает, не выбирая дороги, пересечет наш путь, мы замрем и оторопело будем смотреть, как исчезает в зарослях волочащийся за ним длинный хвост…
– Здесь правда-правда никого никогда не бывает? – спрашиваешь ты.
– Конечно, любимая. Никого-никогда. Только ты и я. Мы с тобой…
– А кто же тогда протоптал тропинку?
– Не знаю… Может, кабаны?
Ты громко и заливисто смеешься. От звонкого смеха все древние и чешуйчатые позорно бегут, трусливо поджимая длинные хвосты… Кабаны, обиженно похрюкивая, спешат за ними. Кабаны здесь – в пятидесяти верстах от огромного города! – действительно бывают. Но тропинку протоптал я.
Долина постепенно понижается, под ногами должно уже зачавкать – но не чавкает, все высохло, лето очень жаркое. Заросли вдруг кончаются, травянистый склон, вверх – и мы пришли.
– Красота… – почти шепчешь ты. А потом вскидываешь руки над головой и протяжно кричишь:
– Красота-а-а-а-а!!! – так кричат в горах, ожидая услышать эхо. Но эха здесь нет. Это место тишины, оно не любит громких звуков – и крик далеко не уходит – глохнет, вязнет в зеленой подкове тростника, окружившего, прижавшего к реке этот невесть как оказавшийся в болотистой пойме взгорок. Крик никому не слышен.
Вещи ложатся к подножию березы – огромной старой березы, единственного здесь по-настоящему высокого дерева. Туда же летят мои джинсы и твой брючный костюмчик. Береза – маяк, ориентир в пути через тростниковые джунгли. Если ее вдруг срубят, совсем непросто будет отыскать путь на этот чудо-островок, найденный мною в низменной речной долине.
– Сюда и в самом деле никто не приходит. Посмотри на эту березу – чиста, бела и непорочна. Ни одного автографа побывавшего Васи, ни одного объяснения в любви, даже банального «Танька – дура!» и то нет…
Ты внимательно исследуешь бересту.
– Бедненькая! Такая старая – и до сих пор девственница… – неожиданно обнимаешь дерево, прижимаешься щекой к стволу. – Я буду любить тебя! Ты согласна?
Какая-то пичуга срывается с ветвей и улетает – рассказать подругам о невиданном зрелище. О девушке с яркими рыжими волосами и в ярком бирюзовом купальнике.
– Жалко, что Наташки с нами нет… Она любит такие места. Давай в следующий раз устроим тут шашлыки и ее пригласим тоже? Ой, здорово я придумала! Точно, шашлыки на необитаемом острове! Ведь это необитаемый остров?
– Необитаемый. И остров – весной, в половодье…
– Значит, решено – шашлыки! И Наташку приглашаем!
Наташка… Ты до сих пор считаешь ее подругой. Когда-то мы дружили втроем… Теперь нас двое… Молодая семья. Их тоже двое – растит сына. Встречаемся очень редко. Иногда захожу к ней в гости – вроде и не гонит, но… На шашлыки Наташка, конечно, не поедет.
…Мы стоим на высоком берегу. Река невелика – от силы метров пятнадцать в ширину. Песчаный обрыв изрыт ласточками-береговушками. У самой воды мелкий, удивительно желтый песок лежит нешироким горизонтальным уступом – мини-пляж, очень удобно заходить в воду. Но не стоит. Вода хрустально-прозрачна и, я знаю, холодна как лед. Даже в июле.
Ижора – родниковая речка. Уже потом, протекая мимо знаменитого своими заводами Колпина, и мимо Коммунара, тоже знаменитого – бумажными фабриками, и мимо ничем не знаменитых совхозных коровников – только потом, через много километров она превратится в огромную и теплую сточную канаву, не замерзающую даже зимой. А здесь, в верховьях, можно смело пить речную воду и купаться – если, конечно, имеешь навыки моржа и не боишься простуды…
– Смотри, милая! – я с силой топаю. У ласточек начинается легкое землетрясение – они черно-белыми молниями выскальзывают из нор, чертят над самой поверхностью стремительные зигзаги. Ты восхищенно взвизгиваешь, когда одна выстреливает буквально из-под наших ног.
– Какие длинные… – это уже про водоросли, ты наклоняешься и смотришь вниз, в прозрачно-загадочный мир. Здесь глубоко, но прекрасно видны у дна упругие зеленые ленты, вытянутые течением, колеблющиеся, извивающиеся… Как роскошные волосы утопленницы…
– А в них что-то есть… эротическое… – ты оборачиваешься и кладешь ладони на мои плечи. – Люби меня! Здесь! Сейчас!
Да, любимая… Ну как отказать тебе, такой прекрасной и солнечной?
Ты спускаешься к реке (купальник остался где-то там, у березы), пробуешь вытянутой ногой воду, с визгом отскакиваешь. Идешь вдоль берега, всматриваясь в глубину… И проходишь чуть дальше, где к воде спускаются небольшие кустики.
– А это что такое? Ты же говорил – никто не бывает… Только мне одной… Обманул-обманул-обманул! Противный мальчишка…
Я подхожу. В кустах спрятаны два предмета явно не природного происхождения: чуть тронутая ржавчиной штыковая лопата с потемневшей ручкой и свернутый мешок – тоже не слишком новый.
– Не знаю, – задумчиво говорю я. – Здесь очень чистый и мелкий песок. Возможно, изредка приплывают за ним из деревни. Забыли или оставили до следующего раза…
Но ты уже смотришь по сторонам подозрительно – на берег, в воду… И начинаешь испытывать видимое беспокойство из-за отсутствия купальника. Совершенно напрасно, милая…
– Фу-у-у… А тут что еще за очистки?
– Это не очистки. Это раки – линяли, сбрасывали старые панцири. Их здесь много…
Все подозрения мгновенно забыты.
– Раки! Как здорово… Хочу рака! Ты поймаешь мне рака, пусик, да?
Конечно, любимая, я поймаю тебе рака.
Вода ледяная, а раки понастроили свои фортеции глубоко – чтобы просунуть руку в нору, приходится погружаться почти по шею. Конечности угрожают ответить жесточайшей судорогой на такое издевательство, а мой вконец шокированный маленький дружок панически ищет убежища, пытаясь втянуться куда-то вглубь живота. Ход длинный и извилистый, окоченевшие пальцы зацепляются за подводные корни… Наконец! Что-то живое и колючее больно щиплется, я не обращаю внимания, цепко ухватываю подводного жителя и пулей вылетаю на берег. На теплый солнечный берег.
– Ос-с-сторожно! Б-б-бери вот здесь – тогда не дотянется клешней. Это самка, в-в-видишь икринки под брюхом?
– Как не стыдно! Разве можно обижать беременную женщину?! – рачиха шлепается в воду и поспешно удирает. – Поймай мне другого рака! Зайчик, ты можешь поймать рака без икры?!
Д-д-да, м-м-м-милая… я могу поймать другого рака. Их здесь много.
…Усатый пленник исследует наполненный водой пакет, а ты – его.
– Ну надо же, в жизни живого не видела… Совсем как лобстер, только маленький. Я придумала-придумала-придумала! Мы свезем его в подарок мамулику и сварим! И съедим!
Конечно, любимая… Мы поедем к мамулику и наш охотничий трофей гордо возляжет в центре антикварного блюда, обложенный и украшенный редкими вкусностями и вкусными редкостями… И мамулик станет щебетать точь-в-точь твоим голосом, у вас очень похожие голоса… Папулик, как всегда, будет наливать «Абсолют», оставляя следы пальцев на запотевшей бутылке… А чуть позже ухватит с блюда кроваво-красного рака, хлопнет водки и скажет: «Вздумаешь обидеть или обмануть дочурку – вот так сделаю!» – толстые пальцы разорвут усатого беднягу пополам, крепкие зубы захрупают рачьей шейкой вместе с панцирем – потом все это месиво ляжет смачным плевком на скатерть и золотая цепь заколыхается на побагровевшей шее папулика в такт его смеху. И я, как всегда, буду пить водку – потому что без нее плохо.
– Ой, котик, ну как здорово, что мы сюда выбрались! Разве дома такое увидишь?!
Нет, конечно. Много чего можно увидеть в нашей трехкомнатной квартире, но только не это. Ты прижимаешься ко мне, целуешь в висок.
– Спасибо, милый, за это место!
– Я давно хотел привезти тебя сюда… Любимая.
Очень давно.
Мои пальцы стискивают горло бутылки, штопор легко входит в тугую пробку. Паутина на деревянном ящичке кажется синтетической. Твое излюбленное вино. У нас сегодня праздник – сто недель вместе. Ты любишь некруглые даты. Сто дней, пятьсот дней… Годовщины тебе скучны: родня, гости, подарки, речи и поздравления… А сто недель мы отметим вдвоем. Сто недель вдвоем – звучит почти как сто лет одиночества…
Я режу закуску. Получается неровно – нож слишком длинный и острый. Или это подрагивает рука?
Ты снова обнимаешь березу.
– Как тут здорово, зайчик! Как бы я хотела остаться тут навсегда…
Хорошо, любимая. Когда и в чем я мог тебе отказать?
Игра в солдатики
В переводе с японского это звучало красиво: полет ласточки над вечерним морем. Но воздух рассекла не быстрокрылая птичка – холодная сталь клинка.
Удар должен был отсечь руку – правую кисть. Не отсек. Рука метнулась навстречу – не то надеясь отвести или остановить безжалостное лезвие, не то просто рефлекторно. Два пальца упали на землю. Указательный и средний. Кровь не ударила струей – в последовавшие несколько секунд. Так всегда и бывает – спазматическое сжатие сосудов.
А потом уже было не понять, откуда хлещет и льется красное.
Самое страшное было – звуки. Вернее, почти полное их отсутствие. Один умирал, другой убивал – и оба молчали. Тяжелое дыхание. Стон рассекаемого воздуха. Шлепки стали о плоть. Скрежет – о кость. Наконец – уже не крик – булькающий клекот – неизвестно какой по счету удар рассек горло.
После этого все кончилось довольно быстро.
А началось все…
Началось все в деревне, и первым парнем на деревне был Динамит.
А это совсем не то, что первый парень в классе или первый парень во дворе. Чтобы понять разницу, стоит самому пожить в деревне в нежном возрасте от десяти до семнадцати. Пусть даже в такой, как Спасовка – пятнадцать минут до Павловска на автобусе, оттуда двадцать минут на электричке – и пожалуйста, северная столица перед вами. Почти пригород, а не тонущая в грязи сельская глубинка Нечерноземья, что уж говорить. Но…
Вроде живущие здесь и одеты точно как в городе, и в магазине те же продукты, и до Невского добраться быстрее, чем с иной городской окраины, с какой-нибудь Сосновой Поляны, – но народ совсем другой. Это не понаехавшие отовсюду в отдельные квартиры жильцы многоэтажек – здесь не просто все знают всех, здесь корни – отцы знали отцов, и деды знали дедов, и прадеды прадедов…
Стать первым парнем тут ой как не просто, зато если уж если стал – то ты Первый Парень с большой буквы. Здесь не город, кишащий скороспелыми дутыми авторитетами; здесь мнения складываются годами, а живут десятилетиями…
Первым Динамит был по праву, и первым во всем.
Самые крепкие кулаки и самая отчаянная голова во всей Спасовке – это важно и это немало, без этого не станешь Первым Парнем…
Первым отчаянно вступить в драку, когда противников втрое больше. Первым сигануть в речку с высоченной тарзанки. Первым среди сверстников затянуться под восхищенными взглядами сигаретой. И первым, скопив всеми правдами и неправдами денег, купить подержанный мотоцикл и пронестись ревущей молнией по деревне (ровесники бледнеют от зависти и верные двухколесные друзья-велосипеды вызывают у них теперь раздраженную неприязнь).
Но не только это делало Динамита Первым Парнем. У него был свод своих собственных правил, соответствующий, по разумению его и окружающих, этому положению, и он не отступал от них никогда, чем бы это не грозило: поркой, полученной от отца, застукавшего с сигаретой; жестокими побоями, когда противников было уж слишком много и вся сила и все умение не могли помочь; бесконечными конфликтами с учителями, постоянно грозящими выдать вместо аттестата справку с ровным рядочком двоек и характеристику, способную напугать самое отпетое ПТУ…
Главных правил было немного: не лгать, выполняя любой ценой обещанное; не боятся никого и ничего; не отступать и всегда бить первым.
Библейские заповеди: не убий, не укради и т.д. сюда не входили. Жестоким Динамита назвать было трудно (хотя многие, познакомившиеся с увесистыми кулаками, едва ли с этим бы согласились) – чужая боль не доставляла никакого удовольствия. Можно сказать, что он жил по самурайскому кодексу бусидо, жестокому к себе не менее, чем к окружающим.
Слава первого драчуна и первого сорвиголовы вышла за пределы Спасовки. Динамита знали и в окрестных поселках, иные только понаслышке; он любил со смехом рассказывать, как какие-то павловские парни в словесной разборке, предварявшей очередную баталию, ссылались ему на то, что знакомы «с самим Динамитом».
Конечно, его девчонкой была Наташка.
Да и кому еще гулять с такой красавицей под завистливыми взглядами не смеющих (посмевшие горько раскаивались) приблизиться соперников? Конечно, Первому Парню, любой иной вариант был бы насмешкой и издевательством над так щедро наградившей ее природой. Да и он внешне был Наташке вполне под стать: не слишком высокий, со складной, не убавить, не прибавить, фигурой, со спокойным и мужественным лицом – правда, зачастую украшенным синяками и ссадинами.
Девчонки, кладущие глаз на Динамита, завистливо поглядывали им вслед и шептались, что вся щедрость матери-природы к Наташке ушла на грудь и ножки, а так дура дурой, что он в ней нашел… Врали, безбожно и завистливо врали, обаяния и ума хватало, вполне достаточно, чтобы не афишировать тот факт, что нашел не он, это она нашла и выбрала, подчиняясь древнему как мир женскому инстинкту – стремлению быть женщиной победителя…
Первым Парнем нелегко стать, но остаться им надолго еще труднее.
Обычно карьеру Первого Парня обрывает служба в армии (Первый Парень и вузовское или, хуже того, по состоянию здоровья, освобождение от службы – суть вещи несовместные).
Но по возвращении начинают выясняться непонятные вещи: у сверстников входит в цену не умение сбить противника на землю одним ударом, или с гордо поднятой головой послать на три буквы школьную учительницу, или единым духом, не поморщившись, опрокинуть стакан обжигающего горло шила, или нырнуть с высоченного дерева в опасном месте у разрушенной плотины – теперь вчерашние друзья и соратники все больше думают об образовании и о хорошей работе; нет, они еще совсем не забыли твоих недавних подвигов, но начинают вспоминать о них уже без восхищения, не глядя на тебя как на героя и полубога – с какой-то ноткой снисхождения, как о забавах ушедшего детства, и, покурив вместе и повспоминав былое, куда-то спешат по своим делам, в которых тебе уже нет места… А за место Первого Парня уже бьются молодые, вчерашние сопляки, считавшие за честь сбегать для тебя в сельмаг за пачкой сигарет, а теперь – заматеревшие волчата с подросшими клыками…
И девчонки-подружки, повзрослевшие и кое-что уже понявшие в жизни, не мечтают сесть к тебе за спину на сиденье старой «Явы» (длинные волосы развеваются из-под потертого шлема, сквозь кожу куртки чувствуется прильнувшая к спине упругая девичья грудь – и даже не знаешь, что возбуждает больше: это ощущение или пьянящий азарт гонки по ночному шоссе) – теперь как средство передвижения девчонок куда больше привлекают мерседесы или, на худой конец, жигули последней модели…
А мать, когда рассеивается сладкий дурман шумно отпразднованного возвращения, все чаще намекает, что неплохо бы устроиться на работу – и выясняется, что придется вставать к деревообрабатывающему станку на местной фабрике спортинвентаря, поднимаясь в шесть утра каждый божий день по мерзкому звонку будильника, и вытачивать до одурения перекладины для шведских стенок и кии для бильярда – другой работы нет, а какая есть – не возьмут. Сам ведь, парень, выбирал профессию? – да кто же думал, что этим придется действительно заниматься, что это надолго, может навсегда – просто тогда вконец осточертела школа и дуры-училки, а в ту путягу ходили старшие кореша, крутые парни (куда ж они подевались?), с которыми можно было клево оттянуться, закосив занятия – первый стакан, первая сигарета, первый мажущий помадой поцелуй с разбитной девчонкой, про которую говорят, что ее – можно…
Где все это? Ушло, исчезло, развеялось, хотя и много, очень много лет спустя поседелые дружки будут вспоминать: «Васька-то? Да-а, первый парень был на деревне…»
Но в то лето Динамит ни о чем таком не задумывался.
Он был в расцвете своих девятнадцати лет (осенью заканчивалась отсрочка от армии) и в зените своей славы – был, когда закадычный друг-приятель Пашка-Козырь произнес равнодушно, как бы между прочим, одну фразу.
Козырь сказал:
– Знаешь, говорят, Наташка в пятницу после дискотеки с одним чуваком ушла…
Если Динамит был Первым Парнем, то Пашка-Козырь – уж всяко вторым, никак не меньше.
Козырем его звали не за любовь к азартным играм, Козыри было наследственное, семейное прозвище, уходящее корнями в далекие предвоенные годы и постепенно вытеснившее в обиходе фамилию (когда кто-нибудь из нездешних спрашивал, где дом Ермаковых, то односельчане долго с удивлением чесали в затылках, потом вспоминали: а-а-а, Козыри! – и объясняли дорогу).
Пашка отнюдь не был красавцем – длинное и узкоплечее, но мускулистое тело венчала непропорционально маленькая голова с круглым кошачьим лицом; нос-пуговку украшали очки с круглыми стеклами в тонкой проволочной оправе – и казались они у Козыря неуместными и чужеродными, как пышный бюст на сухопаром теле манекенщицы. Впрочем, обзавелся этим оптическим прибором Пашка совсем не от излишней любви к чтению; зрение село давно, в четвертом классе, после того как Козырю (тогда еще Козыренку) случайно пробили лоб камнем, изображавшим гранату в детской игре в войну… Дразнить Пашку очкариком желающих не находилось, в драке он был силен и увертлив, гибок как змея и так же опасен.
– С каким таким чуваком? – Динамит постарался, чтобы слова прозвучали так же равнодушно, как и у Козыря.
Но Пашка, занятый, казалось, исключительно извлечением застрявшей в старой «Весне-205» кассеты (разговор происходил в заброшенном школьном саду, давно ставшим местом вечернего отдыха молодежи) – внешне безразличный Пашка изучал его реакцию незаметно, но очень внимательно. И ему показалось, что обертоны (хотя термина такого Козырь и не знал) в голосе Динамита звучат совсем иначе, чем только что. Но может он просто принял желаемое за действительное.
– С Сашком, что у фабрики живет, за Толькой-Свином. Ты должен его знать, в зеленой строевке сейчас ходит… – ответил Козырь, вынув наконец злокозненную кассету и осторожно расправляя зажеванную пленку.
Динамит наморщил лоб в явно тщетной попытке вспомнить и Пашка стал настойчиво пояснять дальше:
– Ну, помнишь, фанатом был таким, все в солдатики играл в школе…
– А-а-а… – нехорошо протянул вспомнивший в конце концов Динамит, – и что он?
– Да ничего, пацаны говорили, что с Наташкой вместе с дискотеки ушел, довольно рано…
Динамит задумался. Отношения с Наташкой понемногу начинали тяготить его, эта недотрога ничего такого не позволяла, сколько можно целоваться и тискаться сквозь платье? И притом все чаще стала вскользь делать намеки о будущей семейной жизни, переводить которые в шутку становилось все труднее… А кроме того, у Динамита недавно появилась пока скрываемая подружка в Павловске, на четыре года старше, с которой можно было всё… У нее он и был тогда, в ту ночь на субботу, не пойдя на дискотеку – а Наташка, похоже, не совсем поверила в ночную рыбалку на Ижоре с незнакомыми ей парнями… И, надо понимать, решила отомстить, произведя эту демонстрацию… Динамит ни на секунду не усомнился – новость идеально укладывалась в сложившуюся между ними ситуацию и полностью соответствовала характеру Наташки…
Отчасти Динамит был благодарен этому малознакомому Сашку, повод для назревающего развыва подворачивался подходящий. Но вот какая закавыка – у Первого Парня девушка никак не должна уходить не пойми с кем, разбивать сердца – его прерогатива. И уж всяко не должны об этом «говорить пацаны»…
– Ноги поломаю – не будет на дискотеки ходить. – Динамит сообщил это совершенно будничным тоном, и Козырь удовлетворенно кивнул; знал, как сказал – так и сделает…
– И ее поучу для порядка…
– Может, не стоит? Женщина все-таки… – осторожно усомнился Пашка. Он сказал «женщина», а не «баба», как обычно, но Динамит не обратил внимания…
– Легонько – стоит. А то дальше хуже будет, – Динамит почти уверил себя, что никакого «дальше» у них с Наташкой не будет, но в любом случае все решения должен принимать он…
Козырь не стал спорить.
Сашок, и не подозревавший о касавшемся его разговоре, совсем не был, вопреки мнению многих, инфантильным оболтусом, до сих пор играющимся в солдатики.
Просто четыре года назад двоюродный брат, живший в городе, предложил легко и просто подзаработать надомной работой – раскрашивать оловянных солдатиков. Кустари в полуподпольной конторе на Васильевском острове, с сомнением посмотрев на двух пареньков (предпочитали они девушек, как более аккуратных и обязательных), все-таки выдали краски и оловянные фигурки – самые простые, так называемые сувенирные, не требовавшие особой исторической точности и слишком тщательной прорисовки деталей.
Кузен очень скоро отказался от внешне несложной работы – времени она отнимала гораздо больше, чем казалось поначалу, а расценки на «сувенирку» были достаточно мизерные. А Сашок втянулся, у Сашка обнаружился талант. Довольно скоро он перешел к коллекционным солдатикам, выпускаемым на наш рынок очень маленькими партиями (большая часть шла за границу). Это уже весьма сложная работа – каждая деталь амуниции и старинной формы, порой весьма причудливой и пестрой, прорисовывалась очень тщательно и в полном соответствии с исторической правдой. Крохотные воины не были, как в сувенирке, некими усредненными «русскими гусарами» или «французскими гренадерами» – мундиры на коллекционных фигурках точнейшим образом соответствовали своему времени и своему полку, вплоть до самого внимательного подбора оттенка изображавших ткань красок…
Но и оплачивалась коллекционка соответствующе. Мать (Сашок рос без отца) поначалу относилась к занятию сына крайне негативно – вонь от выдаваемых красок шла изрядная. Однако, когда вдруг обнаружилось, что плоды двухнедельных трудов Сашка оценены примерно в размере ее месячной зарплаты, получаемой в совхозе – мнение матери о «баловстве» сына изменилось мгновенно. Она расчистила заваленный всякой ерундой рабочий стол покойного отца, повесила сверху яркую лампу и уже не норовила, как прежде, отправить сына принести воды или окучить картошку, застав его за раскрашиванием…
Спустя полтора года он перешел на новую ступень – стал рисовать образцы коллекционных фигурок, по которым работали художники, готовившие модели для отливок. Теперь приходилось самому рыться в исторических книжках и проводить долгие часы у музейных витрин, делая эскизы мундиров, амуниции и оружия. Именно оружие привлекало больше всего, и в пятнадцать лет Сашок сделал свою первую копию гусарской сабли. Оружие являлось чистейшей воды бутафорией, годной лишь украшать ковер – тщательно выполненная рукоять крепилась к пустым ножнам.
Это было неинтересно, он стал ходить за шесть километров в совхозную кузницу – научиться работать с металлом. Ничего не вышло, сельские кузнецы вымирали как класс, и таланты дяди Андрея лежали в основном в области истребления несметного количества пива. Но углядев кузнечное дело в списке предлагаемых одним питерским техникумом специальностей, Сашок не стал сомневаться, где продолжать среднее образование.
А где-то глубоко росла и крепла мечта, потихоньку переходя в уверенность – мечта об историческом факультете ЛГУ. Ни родня, ни знакомые просто бы не поняли такого выбора – историк в их списке уважаемых или просто приемлемых профессий никак не значился. Но окружающие давно существовали в каком-то параллельном измерении, а Сашок жил в мире, где ревели трубы, и гулко бахали медные бомбарды, и хоругви панцирных гусар на всем скаку врубались в ряды ощетинившейся багинетами пехоты…
Интерес к изготовлению оружия поневоле породил интерес к приемам владения им. Историческим фехтованием в те годы можно было заниматься только единственным людям и в единственном месте – каскадерам на киностудии «Ленфильм»; любители-неформалы пребывали в глубоком подполье, под вечной угрозой статьи об оружии. Попробовав записаться в фехтовальный клуб «Мушкетер», Сашок ушел, едва поглядев на первое занятие – тыканье жалким псевдооружием показалось смешной и постыдной профанацией… Пришлось до всего доходить самоучкой, кое-что придумывая самому, а что-то собирая по крохам в книжках, в том числе в старых, с желтыми ломкими страницами (солдатики не были заброшены, просто ушли на второй план, доходы от них позволяли посещать букинистов).
Их седой и одышливый участковый, явный прототип киношного Анискина, случайно проходил мимо. И увидел Сашка, упражнявшегося с любовно сделанной катаной на подвешенном к старому турнику толстом чурбане. Подошел поближе, задумчиво покачал головой, глядя на лихие удары – половина чурбака уже белела щепками на земле; похвалил отделку эфеса и лезвия.
Потом долго беседовал с матерью, просветив ее в некоторых разделах уголовного кодекса, касающихся изготовления, хранения и ношения… Сам участковый, впрочем, слишком опасным увлечение Сашка не считал, повидав на своем веку немеряно самодеятельных оружейников, он вполне обоснованно куда сильнее опасался тачающих заточки из напильников и финские ножи с наборными пластмассовыми ручками…
Он подошел к Сашку со спины, вот в чем еще дело. Если бы увидел лицо и глаза в момент расправы с безвинным бревном – может, отнесся бы ко всему немного иначе…
Как бы то не было, клинки к этому лету из дома Сашка исчезли (ну, если уж совсем честно, просто не мозолили глаза окружающим); он заканчивал техникум и все размышлял, как же сообщить матери, куда сын собирается подавать документы.
Динамит не стал подстерегать Сашка у ночной околицы в компании рослых приятелей. Такое никак не укладывалось в его кодекс чести. Он подошел субботним утром к стоявшему на остановке Сашку (тот собирался в город, в Эрмитаже открылась индонезийская выставка, на которой, по слухам, были интересные образцы крисов с волнистыми, извивающимися как змея лезвиями). Подошел и спокойно сказал, кивнув в сторону:
– Пошли, поговорим?
И они пошли, обогнув ограду из поставленных торчком бетонных плит, окружавшую разрушенный в войну дворец графов Строгановых, былых собственников этих мест – печальный остов здания с обрушенными перекрытиями уже пару десятилетий собирались отреставрировать, да все как-то не доходили руки. Когда изгиб забора скрыл их от глаз собравшегося в ожидании автобуса народа, Динамит остановился и повернулся к Сашку. Он не собирался вызывать его на честный поединок или романно предлагать защищаться.
– Зря ты это сделал, – почти печально сказал Динамит – и ударил.
Удар был резкий, неожиданный, взрывной – один из тех ударов, за которые Динамит заслужил свое прозвище. Рот Сашка засолонел кровью от разбитых губ, он припечатался спиной к бетонной ограде, и, как каучуковый мячик отскочив от нее, контратаковал. Динамит уклонился несколько даже лениво и ударил снова – в корпус.
Гонявшие неподалеку на утоптанной лужайке мяч парни забросили игру и пододвинулись поближе; два возвращавшихся с речки юных рыболова застыли на дорожке с удочками в руках. Вмешаться никто не пытался – раз Динамит кого-то бьет, значит так и надо.
Сашок не был пацифистом, подставляющим другую щеку. А Динамит показался ему просто психом, непонятно почему к нему привязавшимся. Сашок дрался как мог и умел, но где уж ему было устоять против лучшего бойца Спасовки и окрестностей…
Динамит бил сильно и точно, но без злобы, без боевого азарта – словно торопился закончить неизбежную и неприятную работу; и сопровождал каждый удар советами-нравоучениями: от довольно мирного пожелания сидеть вечерами дома и играть в солдатики – до весьма грубого наказа заняться извращенным сексом с собственной задницей…
Когда Сашок перестал подниматься ему навстречу, Динамит тут же остановился. Бить лежащих он считал ниже своего достоинства. Посмотрел на ворочавшееся в пыли тело, сказал спокойно (даже дыхание у него не сбилось):
– Больше так не делай.
И ушел размеренными твердыми шагами.
Сломанный в шейке зуб болел нестерпимо, ребра отзывались острой болью при каждом вздохе, один глаз заплыл огромным фингалом, да и вторым Сашок мало что видел вокруг (он спрятался от всех в своей маленькой мастерской, оборудованной в сарайчике) – слезы обиды и боли превращали знакомые предметы во что-то новое, незнакомое, искаженное – и падали на книжку, раскрытую на старинной гравюре. Изображенный там мушкетер в коротеньких штанах и обтягивающих шелковых чулках улыбался беззлобно и целился в кого-то из старинного фитильного мушкета…
Целился, чтобы убить.
Наташке от Динамита, утолившего жажду полагавшейся мести расправой с Сашком, досталось гораздо меньше. По крайней мере, выходить из дому в закрывающих пол-лица солнцезащитных очках и штукатурить лицо толстенным слоем косметики ей не пришлось.
Наблюдательные подруги заметили, что несколько дней она ходила неестественно прямо и когда садилась, то не сгибала спины. Как болезненно она справляла малую нужду (сильно болели отбитые Динамитом почки) и как подозрительно изучала результат этого процесса, опасаясь увидеть кровавые разводы – этого не видел никто, и никто не слышал, что она при этом шептала. Имени Наташка, впрочем, не упоминала – только обидные и малоцензурные эпитеты.
Через три дня Козырь сказал Динамиту:
– Тут, кстати, у меня ошибочка вышла. Этот чувак-то не с твоей Наташкой уходил, всё пацаны перепутали, а я повторил – с Лукашевой он ушел, с городской, знаешь у бабки ее дом возле пруда, третий от сельпо?
Приятели полулежали на молодой, яркой, еще не успевшей запылиться июньской травке, на пригорке за сельским домом культуры и умиротворенно попыхивали сигаретами.
– Ну и ладно, – равнодушно сказал Динамит. – Пусть будет ей как аванс, в следующий раз зачтется…
А еще через неделю Игоря Геннадьевича Сорокина, больше известного под прозвищем Динамит, хоронили.
Хоронили в наглухо закрытом гробу – работники морга наотрез отказались даже попытаться сделать с телом что-либо, позволяющее выставить его на обозрение. Позднее в предоставленном в суд заключении экспертов говорилось, что Динамит получил девяносто три колотых и рубленых ранения.
Вполне может быть, что судмедэксперты и сбились со счета – пах, грудь, лицо Динамита, да и другие части тела были в буквальном смысле слова превращены в фарш бритвенно-отточенным клинком (широкая, тяжелая, не длинная, больше похожая на меч драгунская шпага образца 1747 года) – где уж тут точно сосчитать удары и раны.
Мать, рыдая и срывая ногти, пыталась открыть на кладбище приколоченную крышку гроба, билась в истерике – осторожненько оттащили, вокруг захлопотали родственницы в черном, капая в стакан остро пахнущие капли…
Наташка на похороны не пошла, вызвав легкое удивление подружек.
На поминках говорили много и хорошо – не льстили и не врали, сами были свято уверены в тот момент, что потеряли самого умного, доброго, талантливого. Друзья-приятели, чуть ли не в первый раз пьющие водку открыто, рядом и наравне со взрослыми – сидели с мрачно-торжественными лицами, больше помалкивали, лишь выйдя перекурить, собрались тесной своей кучкой, обсуждали вполголоса страшное и небывалое событие; впрочем, жизнь продолжалась и выпивка делала свое дело, на втором перекуре захмелев, повеселели, кто-то рассказал анекдот, не смешной – дружно похихикали, тягостное чувство невозможности и нереальности происходящего помаленьку отпускало…
Приговор Сашку не прозвучал. То ли сам додумался, то ли адвокат посоветовал описать так происходившее (адвокат был знаменитейший, легко согласившийся на мизерную сумму гонорара – громкое дело обещало отличную рекламу).
Сашок говорил на суде без эмоций. Сухо и очень подробно перечислял, дополняя слова аккуратными жестами, последовательность и красивые названия ударов и выпадов. И, еще более подробно, – их результаты, называя отсекаемые части тела совершенно по-научному, словно имел перед глазами анатомический атлас человеческого тела.
На середине перечисления раздался глухой звук, какой издает бильярдный шар (настоящий, из слоновой кости, не керамическая или пластиковая подделка) падающий со стола на пол – мать Динамита, позеленевшая, нетвердыми шагами идущая к выходу из зала, рухнула в проходе; отец, с мертво-неподвижным лицом, во время всего рассказа Сашка не отрывал от него глаз – странное, очень странное было в них выражение…
В конце концов и судьи не выдержали этого методичного, спокойного и кровавого перечисления, объявили перерыв в заседаниях и послали Сашка на повторную психиатрическую экспертизу (первая признала его дееспособным и обязанным нести за все ответственность).
Процесс так и не возобновился.
Сашка упекли в областную психушку, что на станции Саблино – знающие толк люди говорили, что это куда хуже зоны, любой срок когда-то кончается, а лечить, причем весьма болезненно, могут всю оставшуюся жизнь…
Впрочем, защитник посчитал такой исход полной своей победой. Конфиденциально называл матери Сашка сумму, за которую ее сын через три года может вернуться на волю. Называл и другую, значительно большую, гарантирующую освобождение буквально через пару месяцев обязательных процедур.
Она слушала цифры в долларах, мелко трясла головой и смотрела на адвоката ничего не понимающими глазами; а потом начинала рассказывать, каким замечательным был Сашок в детстве (на возрасте примерно семи лет воспоминания резко обрывались, словно стертые последними событиями).
А Первым Парнем на деревне стал Пашка-Козырь, получив в качестве приложения к почетному званию еще и Наташку. Многие удивлялись, некоторые открыто попрекали ее короткой памятью и странным выбором – она не вступала в споры и не оправдывалась, а, обнимая длинное и нескладное тело Пашки, смотрела на него влюбленными и верящими глазами…
И надо сказать, он ее веру вполне оправдывал, стал исключением, не повторив обычного пути Первого Парня: устроился в Гатчине на завод с бронью от армии, через год поступил в институт на заочный; вставал в четыре утра, чтоб поспеть к смене, уставал жутко, но шел к диплому уверенно и неуклонно – и неожиданно, но вовремя бросил на четвертом курсе (Наташка ждала второго ребенка), ринулся в только-только легализованный бизнес – удачно; поднялся по этой крутой и скользкой лесенке; еще через три года купил квартиру в городе, приезжал к родителям в Спасовку пусть на трехсотом, но мерседесе – никто, даже былые дружки-погодки, не звал теперь Пашкой-Козырем, исключительно Павлом, а порой уже и Павлом Филипповичем…
Да и то сказать, был он среди всех Козырей самым цепким, и знающим, чего хотеть, и никогда не ошибающимся…
Мерседес салатного цвета, плавно покачиваясь, прорулил по Козыревскому прогону и гордо вывернул на шоссе.
Отпрыски на заднем сиденье отталкивали друг друга от опущенного заднего стекла. Радостно и удивленно показывали матери на купающихся в луже гусей – все правильно, росли горожанами в первом поколении. Мать, несколько располневшая, но по прежнему очень красивая, водворила порядок; стекло опустилось и машина, набирая скорость, покатила в сторону города.
Седой человек проводил ее взглядом и нехорошо усмехнулся – нескольких зубов не хватало. Он удовлетворенно кивнул – мрачное, совершенно безрадостное удовлетворение. Девять лет терзаемый химией и электрическими импульсами мозг искал ответ на один-единственный вопрос: почему все так вышло? кто виноват? кто? кто?? кто???
Он нагнулся и поднял лежащий у ног продолговатый сверток – испачканная свежей землей мешковина сгнила и расползалась в руках. Но несколько слоев густо промасленной бумаги уцелели, он с треском разорвал ее пальцами. Сталь с синеватым отливом тускло блеснула – надежная и бесстрастная сталь – она никого и никогда не предавала, она девять лет терпеливо ждала своего часа.
И дождалась.
Кое-что из жизни маньяков(Из цикла «Хроники ЛИАПа»)
Поганая история с одним нашим доцентом вышла. Не повезло.
Хотя никакой он был, если честно, не доцент. Звали его Александр Александрович, носил он звание кандидата технических наук, а по должности – заместитель заведующего кафедрой. А фамилию я не скажу, почему – поймете позже.
Но слово «доцент» стараниями сатириков стало уже нарицательным для обозначения целого подвида гомо сапиенсов, посему на нем и остановимся. Да звучит оно, согласитесь, короче, чем заместитель заведующего.
Так вот, этот заместитель с женой разошелся. И не так что: поссорились – ушла к маме. Все по полной программе: и разошлись, и развелись, и имущество поделили, и, наконец, разъехались.
Александр Александрович, как истинный интеллигент, был весьма далек от всяких исков и судебных разделов имущества. Потому весьма удивился, узнав что жена, десять лет просидевшая домохозяйкой после рождения сына (теперь – семнадцатилетнего бездельника) имеет, с учетом интересов ребенка, на заработанные доцентом в те годы машину, квартиру и прочее имущество больше прав, чем сам доцент. Не то чтобы был он жаден, даже наоборот, хотел оставить им большую часть нажитого. Но – сам, красивым и благородным жестом.
Но разошлись достаточно мирно, чему способствовали немалые заработки жены, нашедшей себя в набиравшем в те годы обороты кооперативном движении. Впрочем, Сан Саныч, занимавший неплохое место под солнцем в пока еще щедро финансируемом институте, был уверен, что в недалеком будущем кооперативы повторят печальную судьбу НЭПа… Но разошлись, повторяю, вполне благородно.
Это все была присказка. История начинается с переезда доцента на новую квартиру в результате размена совместной жилплощади. Квартирка была так себе – однокомнатная, на шестом этаже точечной двенадцатиэтажки…
…Шаги и веселый мат грузчиков затихали на узкой лестничной клетке. Вечерело. Доцент уныло осмотрел в беспорядке заваленные мебелью, узлами и коробками хоромы, влез в старые тренировочные штаны и принялся за созидательную деятельность.
А теперь вопрос: с чего начнет обживать помещение интеллигент в пятом поколении, чей дед заканчивал еще Императорский Университет? Правильно, начнет он с размещения ненаглядных своих книжек.
Но это процесс долгий и вдумчивый. Это вам не впопыхах полки прибить и напихать туда детективов вперемешку с дамскими романами, тут подход нужен: чтобы все под рукой, и все по темам и авторам, а не по цвету обложек. Да еще порой какая-либо любимая доцентова книжка провокационно раскрывалась на интересном месте – тогда Сан Саныч вообще на четверть часа выпадал из окружающей действительности.
Короче говоря, когда последняя книжица заняла подобающее ей место, новосел очень удивился, обнаружив, что часы показывают половину третьего ночи. И решил покурить перед сном. Хотя жил он теперь один, но по въевшейся намертво привычке вышел с сигаретами на лестницу, к шахте лифта.
Стоит, курит…
И слышит: хлопнула дверь парадной, зазвучали негромкие голоса, проехал вниз лифт, постоял, загрузился – и снова вверх. К доценту, значит. Обычные для подъездов звуки, ничего особенного, не совсем правда ко времени, ну да ладно.
Но дальше началось странное.
Лифт до этажа Сан Саныча не доехал. Он вообще ни до какого этажа не доехал. Застрял чуть ниже доцента, так что в шахте хорошо была видна его украшенная кабелями крыша. Призывы спасти застрявшие души из-под этой крыши не доносились. Напротив, раздавались звуки на редкость подозрительные: возня, приглушенное рычание и неразборчивые вскрикивания высоким женским голосом. Некоторые слова доцент разобрал таки: «Нет, нет, не-е…». Полное впечатление, что кричавшей заткнули рот грязной ладонью. А потом: «Уберите нож, а-а…!», – и грязная ладонь снова пошла в ход. И мужское хрипение: «Молчи, убью, с-сука!»
Сан Саныч с ужасом понял, что в лифте, в трех метрах от него, происходит изнасилование с применением угроз и оружия. Маньяк орудует, питерский Чикатило. Не повезло, называется – вышел покурить.
Доцент, отдадим должное, ни на секунду не подумал о том, что можно счесть услышанное звуковой галлюцинацией и мирно отправиться спать. Но и вплотную знакомиться с вооруженным ножом маньяком совсем не хотелось, не одобрял доцент скоропалительных знакомств с асоциальными личностями.
И рванул он, на бегу роняя шлепанцы, в квартиру – вызывать по знакомому с раннего детства телефону «02» подмогу…
Томительно долгие секунды вспоминал, в какой из коробок запакован телефон, отрыл ее, аккуратно заклеенную и перевязанную, в куче привезенных вещей. Пометался, отыскивая в царящем бедламе ножницы, и, не найдя, стал рвать веревку и картон пальцами, ломая ногти и поскуливая от бессильного нетерпения. Снова заметался, уже с аппаратом в руках, пытаясь разыскать телефонную розетку в пока незнакомой квартире. Не находя, выругался матом (четвертый или пятый раз в жизни!), запнулся, падая сбил прислоненное к стене зеркало. Розетка была за ним. С третьей попытки воткнул дрожащими пальцами штепсель, лихорадочно схватил трубку…
Трубка молчала. Мертво.
Зря Сан Саныч грешил на аппарат, якобы поврежденный при переезде или недавнем падении, зря тряс его, стучал по рычагу и совсем уж бессмысленно дул в безмолвный микрофон. Все было гораздо проще – линию отключили съехавшие жильцы для последующего перевода номера на новую квартиру, о чем доцент знал, но впопыхах совершенно забыл.
Снова выскочил на лестницу, втайне надеясь, что все решилось и без его участия, что помощь пришла, пока он возился с телефоном. Помощь не пришла. Гнусное действо в кабине лифта продолжалось, причем, судя по звуковому сопровождению, вступило в новую фазу. В полный рост встал извечный вопрос русской интеллигенции: «Что делать?»
В остановленную кабину без специальных инструментов не попасть, да и кто помешает спугнутому насильнику нажать кнопку первого этажа и исчезнуть, ткнув жертву ножом на прощание? На самом деле эта мелькнувшая у доцента мысль прикрывала его категорическое нежелание очутиться в непосредственной близости от маньяка.
Любая бабулька, не отягощенная интеллигентскими генами, высшими образованиями и учеными степенями, решила бы эту смешную проблему легко и просто. Завопила бы старушка истошным голосом, во всю мощь старческих легких. Может, никто из жильцов и не вышел бы, не тот сейчас народ, но потенцию супостату подпортила бы, это точно. А то просто начала бы звонить без разбора в двери всех квартир, требуя вызвать милицию.
А вот Сан Саныч не мог завопить истошным голосом. Не мог и все тут, воспитание не позволяло. Тем более не мог представить, как он возникнет в три часа ночи на пороге незнакомых людей, встрепанный, в запыленной майке и одном шлепанце. Извините, мол, я сосед ваш новый. Тут у нас в лифте насилуют кого-то, не будете ли вы любезны вызвать по телефону милицию? Сунуться под нож было для этого потомственного интеллигента проще, честное слово.
Ничего не придумав, метнулся доцент снова в квартиру, решив прихватить для дальнейших действий хоть что-то, способное заменить оружие. И сразу у двери наткнулся на весьма разрушительные орудия в количестве четырех штук. Это были отвинченные для удобства перевозки от старинного дубового стола ножки – восьмигранные, толстые на верхнем конце, очень тяжелые, напоминающие размером и формой не то средневековую палицу, не то просто пещерную дубину.
Когда потная ладонь Сан Саныча стиснула рукоять обретенного оружия, с ним произошла странная, но объяснимая метаморфоза.
Оружие, оно вообще ведь на мужиков действует довольно возбуждающе – атавизм древнейших времен, когда пацифисты истреблялись и поедались первыми. Ерунда, что висящие на стенках ружья раз в год сами стреляют. Они просто гипнотизируют мужчин взять их в руки, а взятые – нажать на курок.
Так что на площадку доцент возвращался стремительной и упругой походкой охотника на мамонтов – сутулые плечи расправлены, животик втянулся, руки уже не дрожат, мускулы напряжены и взгляд какой-то странный. От такого взгляда темные личности в пустынных переулках гораздо быстрее теряют желание попросить закурить, чем от вида, скажем, газового баллончика.
Неизвестно, что предпринял бы Сан Саныч, поколения интеллигентнейших предков которого трусливо ретировались от неукротимого напора далекого пещерного пращура. Может, стал бы с молодецким ревом вышибать двери лифтовой шахты своей неандертальской дубиной.
Но тут лифт пришел в движение.
Движение было недолгим и завершилось ровнехонько на шестом этаже. Пока двери медленно раздвигались, доцент, подняв дубину, затаился сбоку в засаде. Ну прямо Робин Гуд, гроза Шервудского леса, мститель за униженных, оскорбленных и изнасилованных.
Выходящий из лифта тип смотрел вниз, приводя в порядок нижнюю часть туалета. Поэтому, инстинктивно обернувшись на легкий шорох и движение воздуха, сначала увидел синие, пузырящиеся на коленях тренировочные штаны. Подняв взгляд, успел заметить огромную ножку от стола, взметнувшуюся над оскаленным лицом питекантропа.
Больше маньяк не успел ничего…
…Дворничихе повезло. Два обстоятельства спасли ее на следующий день от отскребывания со всей лестничной площадки извращенных маньяческих мозгов. Во-первых, Сан Саныч был довольно высок ростом. Во-вторых, потолки в доме были на высоте ровно два метра пятьдесят сантиметров. Верхний конец оружия возмездия перед столкновением с черепом насильника пропахал глубокую борозду в потолочной штукатурке, потеряв при этом большую часть сокрушительной энергии. Но и оставшейся части вполне хватило – местный Чикатило рухнул и остался лежать без малейших попыток шевельнуться.
Из лифта показалась несчастная, слишком поздно спасенная жертва.
Трудно сказать, какой реакции ждал от нее мститель, стоявший с видом Геракла, завалившего очередного великана. Только в романах и фильмах избавленные красотки бросаются на шею и в постель к благородному спасителю, но на банальную благодарность доцент явно рассчитывал.
Но жертва, миловидная и растрепанная девушка, оглядела поле боя и поступила явно неадекватно. С маху полоснула по щеке не ждавшего такого демарша Сан Саныча четырьмя бритвенно-острыми когтями. Затем пустила в ход все отпущенные природой децибелы (а природа-мать была к ней щедра), и, не выключая звук, примерилась к другой щеке, одновременно пнув острым носком нарядной туфельки в коленную чашечку.
Тут уже завопил и доцент.
Никто из разбуженных их дуэтом жильцов не стал покидать безопасную квартиру. И тревожить телефонными звонками дрему дежурного по городу тоже никто не стал. Но нашлась добрая душа, нажавшая тревожную кнопку квартирной сигнализации.
Выездные группы вневедомственной охраны, работающие по вызовам сигнализации, всегда почему-то приезжают быстрее, чем вызванные по «02» ПМГ. Работа у них такая – идущий по наводке домушник-профессионал шмотки в узлы вязать не станет, возьмет за десяток минут деньги с драгоценностями и ищи ветра в поле.
Эта быстрота избавила выронившего дубину и загнанного в угол между лифтом и мусоропроводом незадачливого спасителя по меньшей мере от инвалидности. Два дюжих парня в форме с трудом локализовали взбесившуюся спасенную, тыкавшую скрюченными пальцами в сторону доцента и требовавшую задержать убийцу.
Тот, в свою очередь, показывал на валяющееся под ногами безжизненное тело и призывал немедленно вязать маньяка-насильника. Командовавший прибывшими старший сержант тяжело вздохнул и стал вызывать по рации медиков и следственную группу…
У фурий тоже бывают имена.
Имя этой, например, было Юля. Год назад она по любви вышла замуж за сокурсника и жила в доме, куда переехал доцент, на той же площадке.
Брак был счастливым.
Муж, которого звали Миша, только к пятому курсу университета обнаружил массу достоинств в одногруппнице, до этого как-то примелькавшейся и, как женщина, не вызывавшей особых эмоций. И – страстный и красивый роман через несколько месяцев завершился браком.
Родители, и те, и другие – из вполне приличных семей (приличных более в смысле воспитания и традиций, а не доходов), тоже сразу понравились друг другу. А тут еще случилось событие, избавившие их от постоянной проблемы молодых семей: либо жить с кем-то из родителей, либо мыкаться по семейным общагам и съемным квартирам. За два месяца до свадьбы, почти совпавшей с выпуском, умерла престарелая Юлина родственница, доживавшая в двухкомнатной кооперативной квартире. На семейном совете площадь решили отдать молодым.
Им бы жить да радоваться.
Они и жили. Они и радовались – до роковой встречи с доцентом.
Но к исходу первого года брака радость эта не сказать чтоб совсем исчезла, но как-то слегка потеряла новизну и прелесть. И интимная жизнь, превратившись из волнующих не слишком частых встреч в регулярное развлечение, тоже несколько сбавила прежнюю остроту ощущений. Все это супругов начинало маленько тревожить. Конечно, рождение первенца мигом сняло бы эти проблемы, но пока немного хотелось пожить для себя…
А в злосчастный вечер доцентова новоселья они в гостях были, тоже у молодой пары, живущей по соседству, в паре-тройке кварталов. Очень приличная вечеринка получилась, никакой особой пьянки, никаких, упаси господи, наркотиков и групповухи.
Так, хорошее вино в умеренных количествах, легкий ужин, негромкая музыка, умные разговоры. И в качестве финала вечера – просмотр фильма по видеомагнитофону, аппарату, в те годы в быту относительно редкому.
Смотрели итальянскую эротическую комедию. Суть там состояла в том, что супружеская пара, прожившая вместе изрядно, почти до полной потери потенции, сумела придать новый импульс интимной своей жизни, занимаясь сексом в самых неожиданных и неудобных закоулках. Особо бурно и восторженно протекали эти утехи в местах общественных, где неистощимых на выдумку супругов могли в любую секунду обнаружить удивленные сограждане. Не меньшее удовольствие доставляли киносупругам всяческие ролевые игры с переодеваниями.
Юлю с Мишей фильм этот заставил слегка призадуматься.
В дружной компании на часы смотрят редко, и возвращалась наша парочка поздно, по темным и безлюдным улицам. Зашли в безмолвный до эха подъезд, вызвали лифт и поехали на свой шестой этаж. Освещение в подъезде тускленькое, углы тонут в загадочно-зловещем полумраке. А в лифте вообще свет умирающей лампочки едва позволяет разглядеть кнопки на панели управления…
Не лифт, а мечта сексуального маньяка.
В этом-то освещении одновременно и спонтанно, под влиянием выпитого вина и просмотренного фильма, приходит в супружеские головы странное желание сыграть в ролевую эротическую игру. Роли простые: она – невинная старшеклассница, он – вернувшийся с зоны матерый уголовник, десять лет не видавший женского общества.
Начавшись с шутливого диалога в ожидании лифта, игра все более захватывала молодоженов. В лифте «урка» перешел от слов к действиям, в ход пошли руки и даже маленький перочинный ножик, долженствующий изображать грозную финку. Юля, войдя в роль, слегка сопротивлялась и даже попыталась нажать кнопку «Вызов», но почему-то нажала «Стоп». Промахнулась, видать, от волнения.
Продолжить действо в квартире, как поначалу хотелось приличненькому Мише, было невозможно, не сбив нарастающего в геометрической прогрессии возбуждения. Ну а Юля вообще была девчонка более разбитная и отчаянная…
Заграничные советчики не соврали: финал представления получился коротким, но крайне бурным, доставив парочке невиданное даже в медовый месяц удовольствие.
Но у нас, господа, не Италия. У нас за дверьми лифта стоял народный мститель – доцент с огромной дубиной.
Доигрались.
Доставленные в райотдел Сан Саныч и Юля (оглушенного и не приходящего в себя Мишу срочненько отвезли в клинику Джанелидзе) показания давали самые противоречивые.
Доцент настаивал, что он задержал у своей квартиры опаснейшего вооруженного преступника, но стал затем жертвой неспровоцированного нападения. Чуть успокоившаяся Юля утверждала, что мирно и тихо возвращалась из гостей с законным мужем, ни о каком изнасиловании не слыхивала, действовала в пределах необходимой обороны и маньяк здесь один – сам доцент, который, кстати в их доме вообще не живет.
Документы и факты подтверждали Юлину версию: в паспорте имелась соответствующая прописка и штамп о браке; разбуженные ночным звонком приятели все подтвердили; никакого оружия у «маньяка» не обнаружили – ножичек-брелок проводившие осмотр даже не стали включать в протокол. У доцента же не было ничего, кроме дубины, съехавших на сторону очков и одного шлепанца.
Так что пути наших героев вновь разошлись: Сан Саныч в КПЗ, ждать предъявления обвинения, Юля, написав заявление о покушении на убийство, – на такси в больницу, выхаживать пострадавшего.
Если доцент рассчитывал, что поутру все проясниться и он вернется домой, то сильно ошибся. Статью ему утром предъявили серьезную, до восьми лет – правоохранительная машина радостно завертелась. Взять преступника на горячем всегда приятно, это вам не «глухаря» распутывать.
Характеристики с работы, на которые сильно надеялся доцент, тоже пришли весьма двусмысленные – вроде бы ни в чем не замечен, но весьма подозрителен. С тяжелой статьей других и не дают.
А с пришедшим в себя Мишей, который мог, в принципе, спасти доцента чистосердечным признанием в эротических шалостях, приключилась травматическая амнезия. Ничего не помнил про тот вечер. Ну а потом, пообщавшись с женой, полностью подтвердил ее показания. Так что переехал доцент в Кресты, сидит неделю, сидит другую, в тысячный раз думает: эх, лучше бы я спать тогда пошел…
Бывшая супруга доцента, не в пример институтскому начальству, повела себя на редкость благородно. В Сибирь бы она за ним не пошла, не княгиня Трубецкая, но быстро наняла с кооператорских своих барышей хорошего и дорогого адвоката. Бесплатный назначенный адвокат, как известно, это лишь еще одно лицо в толпе провожающих на Колыму.
Адвокат быстро все понял и принялся обхаживать Юлечку: отзовите, мол, заявление, не ломайте человеку судьбу. А о компенсации договоримся.
А она ехидно так отвечает: судьбу, значит, ломать нельзя, а черепа деталями мебели можно? Нет уж, пусть отсидит и вернется другим человеком.
Не достигли консенсуса. Но адвокат не сдается. Он Юлю в ресторан приглашает. Причем в «Асторию».
Она подумала и пошла. Сидят они за столиком с крахмальной скатертью, адвоката там хорошо знают, сразу, без заказа, подают шампанское с фруктами, чтоб не скучал пока с дамой. Адвокат шампанское наливает, поблескивая золотыми запонками, метрдотеля запросто Макарычем называет, небрежно заковыристые названия блюд произносит – производит, подлец, впечатление на неискушенную Юлечку.
Однако ее этим попробуй пройми. Она в меню смотрит в основном на графу с ценой – что ей французские названия. И заказывает самое дорогое.
За холодной закуской адвокат начинает разговор, конкретно с их делом вроде и не связанный. Намекает, что он, адвокат Красницкий, в юридическом мире Ленинграда человек не последний, даже наоборот. Что в друзьях у него вся прокуратура и половина судей. Что судиться с его клиентом любой трезво мыслящий человек трижды подумает. И приводит соответствующие примеры и случаи. А сам все подливает Юле и подливает.
Она вино пьет, хотя и понемногу, и постепенно начинает улыбаться адвокату все завлекательней. От этих улыбок Красницкий немного сбился с темы и затянул песнь о том, как, несмотря на блестящие юридические победы, одиноко живется ему без женской ласки. Юля любезно сочувствовала.
За горячим адвокат наконец перешел к делу, причем в довольно жесткой форме. Он, Красницкий, оказывается, вдумчиво прочесал еще раз их подъезд и обнаружил старушку – божьего одуванчика, в ту ночь не спавшую. И, теоретически, вполне способную услышать все происходящее в лифте. Она, кстати, тревожную кнопку и нажала. Память у старушки не очень, но бабушка вполне дееспособная – при надлежащей стимуляции легко вспомнит не только изнасилование в лифте, но и русско-японскую войну вместе с Цусимским сражением.
Так что им с мужем лучше дело до суда не доводить, ввиду возможной ответственности за ложные показания. И обсудить с ним условия разумного компромисса. При этих словах Красницкий придвинулся к Юле поближе и нагло уставился на разрез юбки.
Но тут матерый волк из адвокатуры дал промашку. С Юлечкой так нельзя, с ней только по-хорошему можно. От угроз она просто звереет с непредсказуемыми для окружающих результатами.
Для начала она положила руку на белоснежную скатерть, поиграла изящными пальчиками и демонстративно проверила остроту когтей, стрельнув в адвоката крайне недоброжелательным прищуром. Край красивой губки угрожающе приподнялся, обнажив белые острые зубки. Побледневший Плевако вспомнил до сих пор не зажившие, воспаленные царапины на лице подзащитного и поспешно отодвинулся вместе со стулом.
А Юлечка, развивая успех, взялась за свою сумочку. Не показывая содержимого адвокату, открыла в ней пудреницу и снова закрыла, громко щелкнув застежкой. Затем выудила оттуда же кассету без футляра (за всеми этими делами уже месяц забывала отдать «Пинк Флойд» подружке). Поигрывая кассетой, весело поинтересовалась: не подскажет ли уважаемый метр, какой нынче срок светит за подкуп свидетелей?
Красницкому такой оборот дела совсем не понравился. Конечно, ничего особо криминального он не сказал, мало ли каким лекарством от склероза можно старушкину память стимулировать. Но популярный и дорогой адвокат должен иметь репутацию белоснежную, как передничек первоклассницы. Тут любой даже слух по карману ударяет болезненно.
Почувствовав, что противник дрогнул, Юлька продолжила стрельбу по площадям. О семейном положении адвоката она не имела понятия, но сильно подозревала, что ходить холостым этой воплощенной респектабельности просто неприлично. И лицемерно посочувствовала, не убирая кассету: как же относится супруга адвоката к его томительному одиночеству и отсутствию женской ласки? Бессердечная, должно быть, женщина.
Жена Красницкого была дочерью весьма высокого чина из министерства юстиции. От Юлиных экспромтов адвокат несколько растерялся и стал с тоской подумывать, что клиенту придется все же ехать на лесоповал. Но он отнюдь не был бесталанным зятем начальственного тестя. Конечно, теплую экологическую нишу ему занять помогли, но свои высокие гонорары он отрабатывал вполне добросовестно.
Он зашел с другого фланга. Для начала долго извинялся перед Юлей, уверяя, что имел в виду совсем не то, а вовсе даже противоположенное, что до подкупа свидетелей ему совершенно нет нужды опускаться и что такая умная и красивая женщина вполне способна понять всю тонкость ситуации.
Умная и красивая понемногу смягчилась: позволила поцеловать ручку, по тому же принципу выбрала десерт и заставила Красницкого пойти заказывать оркестру песню «Мама, я жулика люблю». Этим адвокат чуть подорвал свою ресторанную репутацию – таких песен здесь не исполняли из принципа.
Под самый развеселый из предложенных мотивчиков этот Перри Мейсон местного розлива начал новую атаку. Теперь он напирал на безобидность (Юля с сомнением хмыкнула) и даже общественную полезность бедняги доцента; на значимость его научных трудов для всего прогрессивного человечества; на единственного доцентова сына, который неизвестно каким путем пойдет без правильного мужского воспитания. О возрасте и массе крайне вредных наклонностей этого начинающего тунеядца Красницкий, естественно, не сообщил.
Наевшаяся Юля подобрела еще больше и твердо пообещала подумать над его предложениями. Она даже не против отозвать заявление, но ей надо посоветоваться со своим адвокатом.
На том и порешили.
Экс-фурия наотрез отказалась от предложений проводить ее до дома, адвокат расплатился и прихватил ресторанный счет для предъявления бывшей доцентской супруге. Распрощавшись с Юлей у дверей ресторана, Красницкий уже мысленно трубил победу. Как выяснилось, зря.
Его с подзащитным подвели целых три причины, хотя было бы достаточно любой из них.
Сначала Юля встретилась со «своим адвокатом». Под этим звучным названием фигурировала задушевная подруга Маша, заканчивающая юридический факультет. Маша сообщила маленький секрет родной Фемиды: оказывается, наши советские законы позволяют посадить мужа за изнасилование собственной жены. Причем, что характерно, некоторые злонамеренные бабенки этим юридическим казусом уже успешно воспользовались. И Маша посоветовала ни в коем случае не менять показаний.
Затем как-то незаметно, потихоньку, пошла четвертая неделя Мишиного пребывания в больнице. И сотрясение мозга, и его последствия уже прошли, даже память вернулась – пациент настойчиво просился на волю. Но эскулапы решили перестраховаться.
А здесь есть одна маленькая юридическая тонкость: с двадцать второго дня пребывания на больничной койке повреждения потерпевшего считаются уже средней тяжести. И уголовное дело продолжается независимо от наличия его заявления. Красницкий рвал и метал, но в клинике Джанелидзе и не таких видывали. Хотя, конечно, кардинальное изменение показаний юной парочки еще могло спасти его клиента.
Но тут на двадцать пятый день вернулся из больницы излечившийся Миша. Радостная встреча, нарядная жена, поцелуи и поздравления, ужин с шампанским при свечах. Короче, полный хеппи энд для всех. Кроме доцента.
Но это был не хеппи энд.
Это было начало кошмара.
Тем же вечером выяснилось и последующими подтвердилось, что молодого мужа вылечили совсем, да не полностью. Увлеченные кардиограммами и анализами доктора забыли проверить у подопечного одну очень важную функцию. А она дала сбой – у Миши полностью исчезла потенция. Такое вот печальное последствие травматического шока.
И началась тоскливая жизнь. Миша бегает по урологам, сексопатологам и народным целителям. Доцент сидит в Крестах. А Юля клянется, что по выходе оттуда его кастрирует.
Причем медленно и без наркоза.
Сексопатологи разочаровали.
Когда в стране «секса нет», сексология, как наука, тоже хиреет. Заявляли, как сговорившись, что с точки зрения физиологии у пострадавшего все в полном порядке, годен хоть сейчас в Казановы. Давали какие-то совершенно бесполезные таблетки и не менее бесполезные советы.
Наконец, дошел Миша до одного известного профессора. Фамилию его, пожалуй, называть не стоит, мало ли какие проблемы могут в жизни случиться. Лишь намекнем, что начиналась она с «С», а заканчивалась на «щ».
Профессор подошел к делу конкретно.
Подтвердил, что с физиологией все в порядке, дело в психическом шоке. Сказал, что морячки возят из загранки не сертифицированные в Союзе, но убойные снадобья, способные вернуть потенцию столетнему дедушке. Но посоветовал оставить этот способ на самый крайний случай: во-первых, очень дорого, во-вторых, может развиться привыкание, не позволяющее начать без заграничной кругляшки.
В качестве альтернативы профессор предложил Мише сменить давящие на психику стереотипы. Проще говоря, попробовать свои силы с другой женщиной. Потом, дескать, с обретенной уверенностью все будет порядке и с женой, с которой, само собой, надо обойтись с максимальной тактичностью. Незачем ей знать о таком терапевтическом средстве. Миша затравленно согласился. Рецепта профессор не стал выписывать…
Других женщин у Миши не было. Он и в холостые времена не слишком этим увлекался – за пять лет института четыре девушки. По нашим временам целомудрие поразительное. Но была у него на работе незамужняя дамочка лет тридцати, вроде относящаяся к нему с некоторой симпатией. Миша набрался храбрости и пригласил выпить после работы кофе. Кофе в близлежащей кафешке дамочке не понравился. Она прямо и без околичностей заявила, что дома у нее гораздо более вкусный…
…Обстановка была успокаивающая. Кофе действительно был отличный, обнаружившееся в буфете вино тоже, магнитофон издавал нечто завлекательно-расслабляющее. А Мише, наоборот, мучительно и безуспешно хотелось напрячься. Но чем дальше логика разворачивающихся событий приближала решительный момент, тем неизбежней казалось неминуемое поражение. Бедолага вдруг решительно заявил, что его давно уже ждут дома и позорно ретировался под весьма недоуменным взглядом…
Пришлось идти жаловаться на конфуз профессору. Тот, профессионально поблескивая глазками, выспросил нервного юношу о мельчайших подробностях и произвел разбор полета.
Не надо было, ласково вещал профессор, с самого начала зацикливаться на проблеме «смогу – не смогу». Пойми, что хуже не будет, возможно только улучшение и в случае неудачи начнем сначала с исходной позиции… И много еще чего умного говорил поседевший в сексуальных битвах ветеран. Под конец напутствовал несколько воспрявшего Мишу на новые подвиги.
Легко сказать.
Снимать девушек в барах и на дискотеках этот поневоле Дон Жуан к своим двадцати четырем годам как-то не научился, про служебные романы после последнего фиаско не хотелось и думать. Оставались бывшие сокурсницы. Точнее – одна из них, в свое время безуспешно пытавшаяся Мишу совратить, не то из спортивного интереса, не то назло Юльке. Он позвонил, предложил встретиться и вместе вспомнить лучшие годы студенческой жизни. Она согласилась.
Чтоб не затягивать историю, скажем прямо: провал повторился. Даже еще более позорный – наученный сексологом Миша на этот раз вовремя не свернул, дождавшись плачевного финала. Самое гнусное, что оскорбленная в высоких чувствах девица растрепала эту историю подружкам, еще более очернив и так незавидную Мишину роль.
И все дошло до Юли.
А этот тюфяк даже отпереться толком не смог. Чего бы уж проще: мол, давно приставала, получила достойный отпор и теперь мстит грязными сплетнями. Юля собрала сумку и уехала к родителям. Хорошо хоть без рукоприкладства. Да и то сказать: муж-импотент уже беда, но уж изменяющий импотент, да-а…
Весна сменилась жарким июнем, доцент сидел под следствием, Миша, лишившийся и жены, и потенции, пытался помириться с Юлькой.
И вот возвращается он в опустевшее гнездо после такой примирительной встречи, наполненной уверениями, что и не измена это вовсе, а то, что доктор прописал. А в лифт садится вместе с ним гражданочка лет тридцати с небольшим. Страдалец смутно помнил, что это их соседка этажом выше, зовут вроде Наташа. И в первое время вроде как она часто заглядывала к нему то за солью, то за спичками, причем в весьма коротком халатике и исключительно в Юлькино отсутствие. А потом перестала.
Но главное не это.
Уже между первым и вторым этажом Миша, прижатый к ней теснотой узкой кабины, при том же тусклом освещении, вдыхая полной грудью аромат смеси дешевых духов и пота, почувствовал позабытое ощущение сильнейшего возбуждения.
Терять момент было нельзя.
Что он пытался объяснить удивленной соседке перед тем, как надавить «стоп», Миша потом так и не вспомнил. Но особого понимания не встретил. Может, у нее критические дни приближались. Может, оскорбило обращение «Наташа» – на самом деле она была Светой. А может, просто перегорел интерес к этому мальчику. Но Миша был неимоверно напорист, откуда что взялось. Шел на приступ неудержимо, как суворовские чудо-богатыри на стены Измаила. Бывают у тихонь такие прорывы.
Стремительный натиск чудо-богатыря в конце концов сломил первоначальное сопротивление. Молодая еще женщина (четвертый год в разводе без постоянного партнера) не устояла. Правда, чудо-любовником ликующий Миша себя не показал, закончив так же стремительно, как и начал. Наташа-Света почувствовала разочарование с преизрядной долей злости…
А теперь пора вспомнить одного мимолетного персонажа этой истории.
Одинокую бабульку – божьего одуванчика, нажатием тревожной кнопки закрутившей юридическую интригу. Этот одуванчик разводил в своей однокомнатной кошек. Развелось их на горе соседей аж двадцать с лишним голов. И вот в тот самый день одна из них сдуру взгромоздилась на дерево, где и застряла на тонкой ветке – ни вперед, ни назад. Злые на кошатницу соседи все призывы старушки о помощи проигнорировали. Так она снова давай давить на ту самую кнопку. У нее это уже в дурную привычку вошло, по поводу и без повода.
Такая старушкина манера вызывала глухую неприязнь к ней у личного состава батальона вневедомственной охраны. Им и так часто впустую гонятся приходиться – то замкнет какой проводок, то рассеянный жилец, вернувшийся в квартиру, забудет сигнализацию выключить.
Однако поехали.
Дежурила не та смена, что изловила разбушевавшегося доцента. Но кое-что про историю, случившуюся в этом подъезде два месяца назад, парни слышали. По крайней мере слова «лифт», «маньяк», «изнасилование» в памяти у них сохранились. Поэтому, когда из двери застрявшего было лифта появился слегка смущенный, но торжествующий Миша, а вслед ему пронесся злобный женский крик: «Я тебя посажу за изнасилование, подонок!» – реакция наряда была мгновенной и однозначной.
Замели обоих, а заодно прихватили и божьего одуванчика. Пусть помурыжится свидетелем, не будет кнопки без нужды тискать…
Через два дня доцента выпустили под подписку, а через неделю дело прекратили. Миша, страшась статьи за содеянное, с краской на лице сознался в той плачевно кончившейся игре. Юля тоже подкорректировала показания, поверив обещаниям Красницкого. И он не обманул, после беседы с адвокатом Света объявила свой крик в лифте шуткой…
Сан Саныч вернулся из СИЗО совершенно другим человеком. Похудел, черты лица стали резче, исчезли брюшко и сутулость. Очки снял, поставил контактные линзы; записался (в сорок пять-то лет!) в школу русского рукопашного боя; носил в подплечной кобуре купленный на рынке незарегистрированный газовый пистолет, заряженный дробовыми патронами…
Знакомые порой его не узнавали: совсем другая походка и все движения, голос и манера речи – все как-то суше, резче и отрывистей. И взгляд какой-то очень колючий. Однажды этот интеллигент, не задумываясь даже о помощи стражей порядка, жестоко отделал двух приставших в подворотне хулиганов…
Позднее поговаривали, что он женился на двадцатилетней студентке и в сумятице начала девяностых бросил к чертям науку, ударившись в большой бизнес, причем успешно. Может, все так оно и было…
А Юля с Мишей не развелась, как пророчили иные ее подружки. Но из дома того сменялись, подальше от сексапильных соседок и буйных доцентов. Жильцы их нового подъезда очень ругаются на часто застревающий вечерами лифт…
Мальчик-Вампир
Утро, похожее на ночь – светает поздно.
В подъезде старого фонда – пещерная тьма. Лампочка разбита или вывернута. Свет фонарей сочится с улицы – и вязнет в липком темном воздухе.
Женщина. Немолодая, в руках две кошелки.
Спотыкается, глаза не приноровились к смене освещенности. Ступает осторожно, вытянутая рука шарит, ищет стенку. Спотыкается снова – на мягком. Испуганно вздрагивает. Кошка? Пьяный?
Проворно поднимается, нащупывая ногами ступени. Площадка, первая дверь – ее. Отпирает неловко, одной рукой, кошелки в другой. Шаг – она на своей территории. Вспыхивает свет, груз опускается на пол. Оборачивается закрыть дверь и… – зачем? зачем? ей ведь это не нужно, не интересно, она дошла, она дома… – поневоле бросает взгляд назад. Где споткнулась.
Рвущийся из двери неправильный прямоугольник света. В нем – там, на семь ступенек ниже – ноги. Пьяный… Нет. Ноги женские – ажурные колготочки, изящные полусапожки. Или пьяная, или…
Женщина не хочет этого, но делает шаг. Обратно, за порог. Граница света и тьмы резка, как шрам от бритвы. Шорох сзади и слева. Кто, кто здесь? Это не крик – испуганный шепот. Тот, кто во тьме, не отвечает. Он прыгает. Женщина сбита с ног. Успевает увидеть клоунскую маску лица – красное на белом. Огромный красный рот. Клоун грустен и это не улыбка – это оскал. Больше женщина не успевает ничего.
За три квартала оттуда. Накануне. Вечер.
Левый угол рта приподнимала неприятная усмешка, обнажая длинный, желтый, слегка изогнутый клык. Вниз по подбородку тянулась струйка темной венозной крови… Лицо – смесь туповатого инфантилизма и зверской, исконно-животной жестокости.
Словом, клевая маска – Мальчик-Вампир, герой одноименного сериала, ничем не отличался от своего экранного прототипа. И стоила игрушка, надо думать, денег немаленьких. Но Эдик Захаров, щедрая душа, деньги никогда не считал и не жалел (отцовские, разумеется).
Оказалось, что снаружи маска Мальчика куда привлекательней, чем изнутри. Внутри она воняла резиной и липла к лицу. А глазные отверстия никак не хотели совпадать с глазами надевшего…
Посему игра в Мальчика-Вампира не затянулась – Борис и Танька, примерив личину, наотрез отказались исполнять главную роль. Подавляющим большинством голосов (три «за» при одном воздержавшемся) Вампиром был назначен Димка, сосед Эдика по площадке. Щуплый, невысокий парнишка – он был самым тихим и безответным в их маленькой компании.
Вдохнув, Димка снял очки и натянул маску.
Эдик погасил свет – игра началась. Со стороны это напоминало жмурки: Димка, мало что видевший из-под маски в слабом свете уличных фонарей, расставив руки, неуверенно ковылял по Эдиковой квартире. Натыкался на мебель. Уныло завывал вампирским голосом. Сюжету это, в общем, соответствовало – теле-Мальчик был силен и свиреп, но несколько медлителен и неповоротлив.
Остальные прятались по углам, визжали и делали вид, что до смерти напуганы. Квартирка у Эдика была не очень (по мнению Таньки и Бориса) – всего четыре комнаты. Но просторная, в старом фонде, чуть не полторы сотни метров общей площади – играющим было где разгуляться.
Но главные герои подростковых игр и сериалов обязаны, попереживав и вдоволь натерпевшись страхов, побеждать прожорливую нечисть – Эдик, укрывшийся в тесном закутке между музыкальным центром и компьютерным столиком, выбирал удобный момент для атаки малолетнего упыря.
– Ральф! Спаси меня, спаси, спаси-и-и… – Танька цитировала положительную героиню Луизу, отобедать которой Мальчику-Вампиру все никак не удавалось в добром десятке серий кряду.
Она увернулась от вурдалачьей лапы и протиснулась в убежище Эдика.
– Спаси-и-и!!!! – пронзительный визг перешагнул ультразвуковой барьер.
А Танька постаралась как можно плотнее прижаться грудью к плечу Эдика.
– Возвращайся в ад! – выкрикнул Ральф-Эдик ритуальную фразу и пронзил острым колом сердце ненасытного кровопийцы.
Ну, не совсем пронзил и не совсем колом… Но конец принадлежавшей фокстерьеру Чарли палки-поноски весьма чувствительно ткнулся Димке в ребра, отбросив его и заставив совсем не наиграно вскрикнуть.
– Вампир повержен! – радостно объявил Борис и включил свет; ему душераздирающий визг сестры успел порядком надоесть. И он мрачно-торжественным голосом добавил финальную реплику:
– Но иногда они возвращаются…
– Еще разочек? – бодро предложил Эдик.
Димка, пытающийся восстановить дыхание после удара, молча покачал головой и стал стягивать маску.
– Ну ты салабон… – презрительно процедил Эдик. – Подумаешь, горе-то, тыкнули палкой разочек…
Других желающих побыть Мальчиком не нашлось.
Димка, кривясь от боли и массируя грудь, подошел к столу, низко наклонился и стал искать свои очки среди индийских статуэток, поиск которых в антикварных магазинах был любимым увлечением матери Эдика.
В прихожей раздался звонок.
– Ну вот… – обиженно надула губы Танька.
– Слишком рано, – усомнился Борис, бросив взгляд на украшавший запястье «Ролекс» (подарок отца на окончание седьмого класса). – И обещали позвонить, подъезжая…
Их с Танькой родители должны были приехать вместе с Эдиковыми с какой-то презентации и забрать чад от Захаровых. Эдик прислушался к доносящемуся из необъятной прихожей свирепому лаю Чарли и безапелляционно заявил:
– Не они. Чарли знаете какой сторож? Через две двери своих от чужих отличает!
Дверь приоткрылась на длину мощной хромированной цепочки. Бесцветный мужичок неопределенного возраста, щеголяющий в майке, шлепанцах и вытянутых на коленях тренировочных штанах, попытался подозрительно заглянуть в квартиру:
– У вас тут, эта, все в порядке? А то, эта, никак кричали…
– Играли мы. Иг-ра-ли. – Эдик повторил последнее слово с разбивкой на слоги, словно объяснял дефективному, и, широко распахнув глаза, уставился на пришельца: дескать, есть еще вопросы? А если нет, то проваливай.
Мужичка явно распирала длинная тирада о неуместности шумных игр в десять часов вечера, об общей развращенности молодого поколения вообще и дурных наклонностях Захарова-младшего в частности. Но связываться с Эдиком и его родителями он не решился.
– Ну ладно… – понуро начал что-то мямлить сосед, когда дверь с лязгом захлопнулась перед его носом.
– Чем займемся? – проделав ряд хитрых манипуляций с многочисленными замками, Эдик повернулся к компании.
– Может, телевизор посмотрим? – робко поинтересовался Димка. Вне зависимости от показываемых передач ему нравился сам процесс созерцания огромного SONY с плоским 72-сантиметровым экраном.
– Да сколько можно на него пялиться… – недовольно протянул Борис.
Действительно, два с половиной часа из этого субботнего вечера у них занял просмотр в записи очередных серий Мальчика-Вампира. (Отец Эдика, посмотрев как-то случайно минут пять любимый сериал сына, категорически запретил отпрыску даже приближаться к телевизору в часы и дни показа. Что Эдик не хуже его умеет программировать автоматическую запись, папа как-то не подумал.)
– Точно, у нас еще час с лишним… Сыграем еще во что-нибудь? – жизнерадостно предложил Эдик.
Танька промолчала. Уже несколько месяцев ей все сильней хотелось поиграть с Эдиком в другие игры. Особенно после того, как задушевная подруга Иришка, раздуваясь от гордости и используя романные обороты, рассказала, как у нее произошло это. Танька же считала, что всегда и во всем первой среди подруг может быть только она…
Но Эдик, ее ровесник, оставался еще пацан пацаном – целовался пару раз с ней, похоже, просто из детского любопытства – и все. Вот и сегодня: заманил с необычайно таинственным видом в чулан-кладовку и… продемонстрировал извлеченные из какого-то тайника два кошачьих скальпа – охота с подаренной отцом мощной пневмашкой увлекала его куда больше, чем общение с прекрасным полом в лице Таньки…
– Бли-ин, совсем забыл! – хлопнул себя по лбу Эдик и выскочил в соседнюю комнату.
– Во! В это мы и сыграем! – гордо объявил он, вернувшись через минуту-другую. В руках у него была книга – старая, пожелтевшая, в мягкой потрепанной бумажной обложке.
– Что это? – подозрительно спросил Борис. Книги как форма проведения досуга его совсем не привлекали.
– «По Флауэру и Тарханову», понял? – прочитал Эдик наверху обложки, где обычно ставится имя автора, и наставительно поднял палец вверх. – «Самоучитель гипнотизма» – прикинь, а? Самому можно научиться! «Какъ стать гипнотизеромъ. – Заставьте окружающихъ подчиниться вашей воле», – с расстановкой, значительно, прочитал он еще ниже на обложке.
Заинтересованный Борис потянул самоучитель у него из рук. Подчинять других своей воле ему очень даже нравилось. Еще ниже на обложке змеились загадочно изогнутые буквы: «Таинственныя силы внушенiя». И совсем внизу, мелким шрифтом:
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографiя 1-ой Спб. Трудовой Артели. – Лиговская, 31
1912.
– Древняя, может, еще дореволюционная… – уважительно сказал Борис.
– Ты че, дурной? До революции царь был. А тут – трудовая артель. Сталинская, факт, – Эдик говорил твердо и уверенно.
Димка, смотревший на самоучитель из-за плеча Бориса, с сомнением покачал головой, но оставил мнение при себе. Он вообще предпочел бы сыграть во что-нибудь спокойное и безобидное. В шахматы, например.
– Я тут в главное уже въехал. Все просто… Берем блестящий предмет…
Выступать в роли гипнотизируемого (по книжке – медиума) Борис наотрез отказался. Он не слишком внимательно, перелистывая при этом книгу, смотрел, как Эдик водит взятой с отцовского стола золоченой зажигалкой перед носом глупо хихикающей Таньки, первого добровольца.
Взгляд Бориса зацепила картинка – несколько человек в старомодной одежде (дамы в юбках до полу, мужчины в светлых летних костюмах) окружили гипнотизера, вперившего магический взгляд в одного из них. Дело происходило на большой открытой летней веранде; гипнотизер выделялся среди всей компании черным фраком и необычайно внушительным видом – Эдику, в его тренировочном костюме, было до этого салонного мага далеко.
…Танька, одеревенело уставясь в одну точку, поднялась со стула и неподвижно выпрямилась.
– Ты балерина! Ты… эта… Плесецкая, во! Танцуй!! – Эдик командовал голосом повелительным и более низким, чем обычно разговаривал.
Танька начала выполнять какое-то движение, но не выдержала, громко расхохоталась – смеялась долго, до выступивших слез; не в силах ничего сказать, упала на диванчик и показывала на Эдика пальцем.
«…Выбрать одного, показавшегося по внешности наиболее способным к восприятию внушения…» – прочитал про себя Борис, спотыкаясь на ятях и твердых знаках. Да уж, Танька у нас только по внешности и способная, да все что-то не на то способная, подумал Борис скептически, он вообще не сильно верил в гипноз, телепатию и прочую медитацию-левитацию…
– А что так слабо заказал, Эдичка? – Танька наконец просмеялась и игриво поглядывала на Эдика. – Мог бы уж попросить сразу танец со стриптизом…
Тебе бы только сиськи кому показать, дура… И этот придурок со своими идиотскими играми… Сейчас Димку начнет гипнотизировать, куда тот денется… Будет изображать для Эдика всякие фортели, он и без всякого гипноза тут по стойке смирно стоит и по струнке ходит…
Борис как в воду глядел. Не разочарованный неудачей Эдик принялся за Димку. Первые опыты по проверке внушаемости прошли успешно: после уверений доморощенного мага в своей над ним власти Димка сначала не смог поднять руки с подлокотника кресла, а потом расцепить сцепленные пальцы – и весьма успешно при этом, по мнению Бориса, изображал легкий испуг и удивление. Довольный Эдик снова начал шаманить с отцовской зажигалкой:
– Смотри внимательно. Не отводи взгляда. Ты видишь только этот предмет и слышишь только мой голос. – Эдик говорил настойчиво, но монотонно; блестящая зажигалка покачивалась перед глазами Димки, медленно приближаясь к ним. – Твои руки отяжелели, ты не можешь их поднять. И не пытайся, твои глаза закрываются, ты засыпаешь, но продолжаешь слышать мой голос…
Димка послушно прикрыл глаза и ровно задышал.
Да уж, решил Борис, чего бы ему не потешить Эдика, пока тот еще какую игру покруче не придумал…
– Ты спишь, но продолжаешь слышать мой голос… Сейчас ты откроешь глаза и встанешь, но будешь продолжать спать… Встань! Открой глаза! Ты не видишь и не слышишь ничего вокруг, только мой голос и делаешь только то, что скажу я…
Димка встал и открыл глаза. Танька, с любопытством наблюдавшая за этим камланием, удивилась, как он умудрился изобразить такой невидящий, абсолютно отсутствующий взгляд – глаза смотрели не на что-то одно в комнате, а вообще, на все сразу и ни на что конкретно.
– Вытяни руки ладонями вперед! (Димка вытянул.) Сейчас я положу на них два предмета, они легкие, ты можешь держать их сколько угодно!
Эдик метнулся к подоконнику, тут же вернулся с двумя цветочными горшками и поставил их на подставленные ладони. Точнехонько по третьей главе шпарит, прямо из книжки, догадался Борис. А Эдик гордым жестом показал на застывшего статуей Димку.
– Ну и что тут такого? – разочарованно спросила Танька.
– А вот сама попробуй! – Эдик принес еще один горшок и поставил на ее ладонь. Горшочек, как и те два, был не особенно большой и тяжелый, но верхушка цветка (Борис не знал его названия) колебалась из стороны в сторону, делая видимой мельчайшую дрожь ладони. Два первых стояли абсолютно неподвижно.
– Поняла? Под гипнозом знаешь сила какая? Цепи рвать можно…
Цепей, для проверки, под рукой не оказалось. Борис решил разоблачить шарлатанство иным способом.
– Значит, ничего не видишь и не слышишь, – зловеще протянул он, надвигаясь на Димку; осторожно, двумя пальцами, снял с него очки и положил на стол. – Не видишь, значит…
Он широко размахнулся и ударил Димке в глаз, остановив летящий кулак в паре сантиметров от его лица. Никакой заметной реакции у Димки не было и не один листочек на цветах не дрогнул.
Сейчас я его отучу прикидываться, подумал Борис. И сказал, подражая повелительному тону Эдика:
– Ты – собака! Вставай на четвереньки и лай!
Димка никак не отреагировал.
– Он сейчас только мой голос слышит, факт, – самодовольно объявил Эдик, снимая горшки. В отличие от Таньки и ее брата, он ничуть не сомневался в своих талантах гипнотизера. И прежним командным голосом повторил приказание Бориса.
Димка лаял размеренно, как заведенный – один «гав» в две секунды. И очень похоже – Чарли в прихожей захлебнулся в ответном лае, уверенный, что в доме чужая собака.
Эдик выбежал из комнаты, потащил упирающегося пса на кухню. И прикрыл все двери, находящиеся между Чарли и гостиной, где они развлекались.
– Замолкни, хватит, он ушел, – раздраженно сказала Танька, которой это все меньше нравилось. – Замолкни, я сказала!
Димка продолжал монотонно тявкать, изо рта тянулась липкая ниточка слюны… Вернулся Эдик; звуки, производимые Чарли, были теперь почти не слышны.
– Встань и не лай! Ты теперь не собака! – скомандовал Эдик и добавил нормальным голосом, обращаясь к друзьям: – Что бы еще придумать? Может, положим пятками и затылком на два стула – будет лежать прямо, не прогибаясь.
– Надо огнем прижечь. Он не должен ничего почувствовать… – злорадно сказал Борис, внимательно вглядываясь в лицо Димки. Он все-таки надеялся разоблачить шарлатанство. На лице и в пустых глазах Димки ничего не дрогнуло.
– А что, можно… легонько, сигаретой… – оживился Эдик, двинувшись было к бару, где лежали отцовские запасы. Но тут его осенило:
– Ты – Мальчик-Вампир! – заорал Эдик. – Сожри нас! Сожри!!!
И захохотал, жутко довольный выдумкой.
Плечи Димки опустились, он весь как-то сгорбился, ссутулился – кисти рук со скрюченными пальцами почти касались теперь колен. Левая половина губы приподнялась и Борису показалось, что появившийся клык длиннее обычного. Совсем чуть-чуть, но длиннее.
А Димка медленно, все с тем же пустым взглядом, двинулся на Эдика; пластика его движений напоминала сейчас теле-Вампира гораздо больше, чем полчаса назад, когда он был в маске. Эдик ухмыльнулся и приготовил палку-поноску… Борису это совсем не понравилось, он почувствовал легкую тревогу… непонятно за кого… за Эдика? за Димку?
– Хватит! – Борис несколько даже неожиданно для себя самого шагнул вперед и преградил дорогу Димке.
Тот оттолкнул его в сторону. Оттолкнул? Черта с два, отшвырнул, как тряпичную куклу – Борис, на два года старше и на пятнадцать килограммов тяжелее Димки, с хрустом врезался в сервант, отлетев на три с лишним метра.
Звон разбитого стекла; сверху сыплются, чувствительно бьют по плечам и голове всякие безделушки; и боль, резкая боль в боку и плече.
Убью урода… Борис пытается вскочить на ноги резко, рывком и немедленно приступить к расправе – и стонет, едва удержавшись от крика – что-то острое там, внутри, реагирует на каждое движение – пронзает грудь беспощадной болью, тут же отдающейся во всем теле…
По ушам бьет истошный визг Таньки. Борис поднимается – медленно, прижимая ладонь к ребрам. Боится даже глубоко вздохнуть и, только поднявшись, смотрит на Димку и Эдика.
Эдик лежит на спине. Не шевелится. Лица его не видно, лицо закрывает затылок Димки, стоящего над ним на четвереньках. Голова Димки быстро мотается из стороны в сторону. (Чарли, мелькает неуместная мысль, так Чарли, еще щенком, трепал шнурки на ботинках гостей…)
Борис шагает к ним, кривясь от боли и сильно наклонясь направо. И застывает… Нет! Не может быть! Показалось…
Не показалось.
Борис видит это, видит в неестественно ярких красках, как на экране разрегулированного телевизора, – из-под Димкиной головы, снизу, там, где Эдик – далеко в сторону ударяет тугая ярко-алая струя, расплескавшись лужицей по паркету.
Как же… надо скорей… это ведь… спятил… скорую… родители… скорей… заткнись, дура… зачем… спятил, точно спятил…
Мысли Бориса мечутся стремительно, как рикошетящие от стен пули, – осколки, обрывки, обломки мыслей. Но сам он застывает, парализованный нереальностью происходящего. Струя слабеет быстро, но кровавая лужа под головой Эдика растет…
Танька замолкает мгновенно и неожиданно, словно кто-то дернул рубильник воющей сирены, за спиной стук ее каблуков. Борис не оглядывается – когда она смолкла, стали слышны другие звуки – причмокивание на фоне утробно-низкого урчания…
Борис хорошо помнит их – именно с таким звукорядом пожирал своих жертв Мальчик-Вампир в темноте подвала, чердака или кладбища (цензура не пропускала слишком натуральных кровавых сцен в подростковые сериалы).
Борис кричит – бессвязно, высоким голосом:
– Димка-а! Мудак!! Ты… – он осекается, потому что…
…Димка резко мотает головой и кусок чего-то красного отлетает в сторону. С сырым шлепком прилипает к полу.
Взрывной позыв рвоты – в доли секунды она проходит путь от желудка к пытающимся что-то крикнуть губам. Борис корчится, пытаясь согнуться – но зазубренные ножи боли рвут грудь… – и он стоит почти прямо, когда рот наполняется горячей едкой жижей и она, лопнув на губах зловонным пузырем, льется на рубашку и на пол…
Мальчик-Вампир поднимается.
Залитое кровью лицо поворачивается к Борису.
Глаза пусты – ни следа ярости, гнева, ненависти или бешенства.
И это еще страшнее.
Окровавленный рот улыбается. Улыбка похожа на оскал. Рот полуоткрыт и внутри – на зубах, на языке, на деснах – тоже кровь. Борис хрипит, выплевывая остатки рвоты, разворачивается и бежит… нет, ковыляет… Сломанные ребра вновь включают свою мясорубку. Он спешит, сам не понимая куда, лишь бы не видеть эту кровавую маску и то, что лежит на полу…
Прихожая. Танька у дверей.
Она, как ни странно, не впала в безумную панику, застилающую все вокруг и не позволяющую бежать или сопротивляться. Она торопливо, ломая ногти, но вполне осмысленно возится с замками, запирающими входную дверь. Слышит за спиной шаги, вскрикивает коротко и отчаянно. Оборачивается, видит брата и, не теряя времени, вновь хватается за замки.
К Борису при виде сестры возвращается хоть какая-то способность говорить и думать – Танька реальная, настоящая, привычная. Не похожая на двух оставшихся за спиной персонажей фильма ужасов.
– Эдик… там… Димка его… – он пытается выкрикнуть это, но голос звучит слабо, затравленно; Борис не может набрать полную грудь воздуха и выплевывает короткие полуфразы.
Танька, не слушая его, распахивает дверь – за ней другая, железная… Шаги – в коротком, ведущем в гостиную коридорчике – медленные, шаркающие, но уверенные шаги Мальчика-Вампира. Он никогда не соревновался с преследуемыми в спринте – страх, вяжущий по ногам и рукам страх позволял ему всегда добираться в конце концов до горла визжащих от ужаса жертв…
Ну открывай же… Эдик не запирал, просто захлопнул… быстрей… быстрей же, дура…
Но защелкнувшийся замок с каким-то секретом, или просто Танька не знает, где нажимать и что в какую сторону крутить; она бы разобралась, она бы обязательно разобралась, будь у нее хоть чуть времени – но времени нет.
– В комнату! Запремся, позвоним… – она хватает Бориса за рукав (он оцепенело смотрит на дверь, на несколько миллиметров стали, отделяющих их от свободы) и буквально тащит за собой. Он бежит медленно, еще сильнее кривясь на бок и шипя от боли.
Спальня родителей Эдика. Заперта! Дальше…
Они заскакивают в его комнату, в последнюю по коридору. Дверь довольно прочная, из мореного ореха, и (спасибо Эдику, отстоявшему у родителей святое право на личную жизнь) на ней тоже замочек – немудреный, запирающийся изнутри одним движением латунной шишечки – она поблескивает в сочащемся с улицы свете, искать на ощупь не приходится.
Танька запирается, едва ввалившись в комнату – вовремя – за дверью шаги.
Радоваться рано, преграда хилая – верх двери застеклен. Стекло не сплошное – маленькие, разноцветные, толстые и мутные кусочки в прихотливо извивающемся деревянном переплете – прежнему Димке не преодолеть бы эту преграду, но… припереть чем-нибудь? – она не додумывает эту мысль…
– Свет, дура, свет!!! – задушено, но достаточно громко хрипит брат, и Танька шарит у дверей в поисках выключателя.
Телефон, бля, где у него телефон… Борис знает, что аппарата в комнате нет, но труба, Эдикова труба, ее не разрешали таскать в школу и большую часть времени она болталась здесь…
Специальный держатель на стене, справа от учебного стола, – пуст. Херов раздолбай… Борис лихорадочно сбрасывает со стола кучу наваленной там всячины – бумаги разлетаются по комнате, дорогие игрушки падают и хрустят под ногами – и нет среди них только одной, самой сейчас нужной…
У Таньки, включившей свет, это движение словно отняло последней остаток воли – она стоит у двери, не в силах отойти и помочь Борису в поисках…
Дверная ручка яростно дергается вверх-вниз. Танька сбрасывает оцепенение.
– Димка! Ты меня слышишь?! Очнись, Димка, игра кончилась… Ты слышишь меня?!!! Проснись, ты же Димка, ты не Мальчик-Вампи-и-и-ир!!!!!
Ее голос, сначала трогательно-умоляющий, срывается на бешеный крик… И тут Боря смеется – жутким, квакающим смехом, перешедшим в стон боли:
– Хе-хе-хе-у-уй-а-а, бес… бесполезно… он слышит только Эдика… а Эдик… хе-хе-ох-х…
Он перебрался от стола к стеллажу и бесцеремонно скидывает с него все на пол. Едва успевает поймать падающий кожаный футлярчик с мобильником – взрыв боли от резкого движения не может заглушить радость: сейчас, сейчас, он наберет две знакомых цифры и все встанет на свои места, все вернется, психа заберут куда следует, через пару недель Эдик выйдет из больницы и с гордостью станет показывать украшающие мужчину шрамы, когда они со смехом начнут вспоминать происшедшее…
На панели трубки тускло светится красный огонек – разряжена.
Сука-а-а!!!! В вампиров ему играть… не мог зарядить…
Он безнадежно давит кнопки – господи, ну всего две цифры, всего десять слов… – когда маленькое витражное стекло влетает внутрь комнаты и рука с загнутыми крючками пальцами ползет вниз, к замку…
Танька визжит. Отскакивает от дверей. Борис с размаху швыряет мертвый мобильник в окно – ни трещинки… Не простые, совсем не простые стекла в этой квартире.
Надо напасть, надо напасть сейчас… – мелькает у него при виде руки, с трудом проползающей в узкое отверстие, – пока он застрял, неужели мы вдвоем… Он сам не верит себе и знает, что даже вдвоем они ничего не сделают.
– Кладовка, – выдыхает Танька в ухо жарким шепотом, – он не найдет, он же ничего не соображает…
Кладовка – не то сильно разросшийся встроенный шкаф, не то чулан-недомерок – набита всяким барахлом. Здесь тесновато, могут стоять рядом двое, самое большее трое. На дверях, цельных и массивных дверях, ровесниках квартиры, – ни замка, ни задвижки…
…Танька жмется к нему в темноте, не обращает внимания на липкую, заблеванную рубашку; он отталкивает ее и шарит руками по стоящему на полу и на полках хламу… подпереть… подпереть дверь… родители совсем скоро приедут… не сожрет же он их четверых разом… Под руки попадаются лыжные палки, Борис лихорадочно пихает их в массивную дверную ручку – а в комнате щелкает замок и снова топают шаги – удивительно тяжелые для худенького двенадцатилетнего мальчика.
Может, он и не соображал ничего, этот Мальчик-Вампир, но инстинкт привел его безошибочно, прямиком к их убежищу. Дверь содрогается, с потолка сыпется мелкая штукатурная крошка. Дергай, дергай… только ручку оторвешь… попробуй-ка прогрызть эту дверку… лишь бы выдержали палки… лишь бы выдержали…
– Кол! – выкрикивает Танька, уже не таясь, – нужен кол, он его не убьет, но хоть остановит…
Остановит… до следующей серии… Борис снова шарит по кладовке, ничего подходящего нет (а дверь ходит ходуном от постоянных рывков) – пытается отломать доску от полки – приколочено все на совесть. Ему кажется, что в кладовке стало светлей, он видит теперь то, что лихорадочно ощупывают пальцы. Он оборачивается – старые алюминиевые лыжные палки заметно изогнуты, дверь чуть приоткрылась, свет льется в щель шириной в два пальца… С каждым рывком щель растет…
Борис видит и хватает с пола маленькую, в три ступеньки, деревянную лесенку (доставать вещи с верхних полок? – не важно!) и с размаху бьет ей о стену. Потом еще, еще, еще… На боль в сломанных ребрах не обращает внимания. Радостно всхлипывает, когда в руках остается обломок лестницы с острым расщепленным концом.
Щель уже достаточно широка, можно просунуть хоть руку, хоть голову – но Мальчик-Вампир не спешит.
Борис сжимает кол, готовясь воткнуть его в тварь – не в Димку, слабака и неудачника, – в поганую кровожадную тварь. В Мальчика-Вампира. За секунду до того, как согнутые в ломаную дугу палки выпадают, Борису представляется удивительно яркая картина: он стоит над проткнутым тщедушным тельцем и пытается объяснить приехавшей милиции, кого ему пришлось убить…
…Мальчик-Вампир низко, очень низко пригибается и ныряет в полутьму кладовки. Борис промахивается и кричит, тут же захлебнувшись слабеющим хрипом. Танька вопит громко и долго, минуты две… – потом смолкает и она…
…Скрюченные, окровавленные пальцы на удивление ловко справились с неподдавшимся Таньке замком; Мальчик-Вампир бесшумно выскользнул на лестничную площадку. Он был очень несчастен – ничего не знающий и не помнящий о себе, не знающий вообще ничего, кроме терзающего голода, причиняющего постоянную невыносимую боль – боль, которую могла на короткое время приглушить только горячая человеческая кровь…
Внизу, у входной двери подъезда, раздались голоса, два мужских и два женских, – весело перекликающиеся голоса… Левый угол рта Мальчика приподнялся в очень неприятной усмешке, обнажая длинный, желтый, слегка изогнутый клык…
Темные игры полуночи
– Нездешний, – сказал Серегин. – Вон, белесый какой…
«Белесый» относилось не к волосам трупа – к коже. Волос почти не было – реденький венчик вокруг купола лысины. Цвет жалких остатков шевелюры определить было трудно – залиты кровью. И на теле, и вокруг крови хватает… Почерневшей.
Но что нездешний – это точно. Под астраханским жарким солнышком даже к маю месяцу такой цвет кожи не сохранишь.
– Ну и чем его? – уныло спросил Зорич. Сейчас окажется, что это самая поганая бытовуха, что приехавший с севера родственник попал по пьяни под какой-нибудь сельхозагрегат, а незадачливый убийца, небось, спит сейчас здоровым алкогольным сном – и бродящие по поселку слухи к вечеру обязательно доползут до участкового, который и получит явку с повинной в обмен на возможность похмелиться… И на хрена они тащились семьдесят верст раскаленной степью с Верхнего Баскунчака?
– Ничем, – сказал доктор Серегин. – По-моему, это падение. Падение с высоты…
Он виновато улыбнулся, сам понимая, что сказал глупость. Падать тут было решительно не с чего – гладкая, как стол, степь. Лишь километрах в трех торчали паучьи лапы высоковольтки.
Серегин не стал настаивать на нелепом предположении, отделавшись затертой до прорех фразой:
– Вскрытие покажет… Но и без вскрытия скажу – все было здесь, ниоткуда его не тащили…
Вот так казус… Ни сельскохозяйственная, ни иная способная так разделать человека техника сюда подъехать не могла – следов никаких… Подъехать… А подлететь? Все же падение? Ага. Решил гость местного босса осмотреть с воздусей, как поля колосятся… И выпал со свистом из люка. А пилот не заметил, дальше полетел. Бред. С тем же успехом пассажир из рейсовика мог в унитазное отверстие выпасть… Да вроде те отверстия за борт не открываются. И пассажиры (как и гости местных боссов) на воздусях не парят в драных майках, вытянутых на коленях трениках и в шлепанцах на босу ногу… Вернее – в одном шлепанце. Вот и ключ к разгадке – на борту какого воздушного судна парный шлепанец завалялся – оттуда и сиганул этот парашютист-склеротик. Там же и парашют забытый валяется…
– Ну, что? Займемся писаниной? – сказал Зорич. – Чует мое сердце – «висяк» классический… А при «висяке», известное дело, лишних бумажек не бывает…
Как в воду глядел. Вскрытие подтвердило правоту Серегина – но разгадке отнюдь не способствовало. Неопознанный труп не пойми откуда свалившегося человека в одном шлепанце пролежал восемь месяцев в холодильнике морга – и был захоронен под табличкой с номером.
А в нескольких тысячах километров к северо-западу этот человек еще числился живым. Но – пропавшим без вести. Впрочем, на вокзалах, в опорных пунктах и отделах милиции Астраханской области не расклеивали объявления на розыск Василецкого Сергея Сергеевича, 1936 г.р., вышедшего из дома в далеком Санкт-Петербурге – и не вернувшегося.
К тому же в объявлении была одна ошибка.
Из дома Василецкий не выходил.
Увидев впервые эту штуку, Славик расхохотался. Смех вызвала, собственно, не она, а согнувшийся под ее тяжестью Зигхаль. Вид у него был, действительно, на редкость комичный: за спиной рюкзак, в длинных, обезьяньих руках две кошелки; а на шее было надето оно – металлический предмет пятиугольной формы и непонятного назначения.
Штуковина была довольно большая (свисая с загривка владельца, она нижним краем била его при каждом шаге по голеням) и, судя по всему, весьма тяжелая – лицо и шея сгорбившегося Зигхаля приобрели багрово-красный оттенок, он пошатывался и даже постанывал от натуги. Впрочем, этот индивид здоровым цветом лица и твердостью походки никогда не отличался.
Славику он напомнил давние, полузабытые картинки из совсем другой жизни – политические карикатуры в «Правде» и в «Крокодиле». Лет пятнадцать назад именно так изображали на них измученный тяготами жизни западный трудовой люд: изможденное лицо, рваная одежда и на шее похожий хомут, украшенный надписями «ПЛАТА ЗА МЕДИЦИНСКУЮ ПОМОЩЬ», «НАЛОГИ», «ПЛАТА ЗА ЖИЛЬЕ», «ПЛАТА ЗА ОБРАЗОВАНИЕ». А сзади обычно шествовал буржуй в цилиндре, с сигарой в зубах, не отягощенный ничем, кроме необъятного брюха. Иногда надрывающийся пролетарий был чернокожим – тогда хомут символизировал долги развивающихся стран, почему-то не пожелавших встать на путь строительства социализма; паразит-эксплуататор в таком случае щеголял в шортах и пробковом колониальном шлеме…
Славик, стоя в дверях своего вагончика, еще смеялся над неожиданной ассоциацией, когда подошедший угнетенный труженик вскинул руку со звякнувшей кошелкой и замученно прохрипел обычное свое приветствие: «Зиг хайль!» Резкое движение нарушило хрупкое равновесие неустойчивой системы «Зигхаль – неизвестная фигулина» – инерция повела в сторону, накренила, Зигхаль нелепо взмахнул другой кошелкой и с трудом удержался на ногах.
– Зиг ха-ха-хайль! – откликнулся Славик, еще больше развеселившийся от такого бесплатного цирка.
Не всегда подобная манера здороваться встречала благожелательное или равнодушное отношение окружающих – не так давно Зигхаль дней десять не выползал на улицу, сдуру поприветствовав таким образом старичка-ветерана, удивительно для своих лет крепкого и опиравшегося на толстую и весьма увесистую палку…
Славик отступил вглубь вагончика; Зигхаль с ношей протиснулся боком и грохнул хреновину (судя по оттенку – бронзовую) на загаженный пол.
– О-о-ух! Едва допер это гуано…
Хотя Зигхаля по виду часто принимали за бомжа, он им не был – в кармане у него имелся засаленный паспорт, а в паспорте штамп о прописке; имелась и однокомнатная квартира в близлежащей хрущовке (как подозревал Славик, совершенно пустая и изрядно загаженная). Зигхаля можно было бы назвать бичом, что некоторыми расшифровывается как «бывший интеллигентный человек». Одним из атавизмов интеллигентности была манера произносить некоторые ругательства в книжно-научном варианте, режущем слух русского человека: «гуано», «кондом», «педераст»…
– Что-то давно тебя не видно… – равнодушно начал разговор Славик, даже не глядя на весьма заинтриговавшую его штуковину. Такому только покажи свой интерес – сразу заявит, что принес не сдавать на вес, а продать как вещь… Хотя и на вес, если это действительно бронза, потянет немало…
– Ха! Я на той неделе опять контору учредил, во!
– И сколько заплатили?
– Сквалыги попались, три сотни всего, правда с обхождением – стакан перед подписанием, стакан после – культура, блин!
Зигхаль на бумаге числился весьма состоятельным человеком. Уставные документы по крайней мере полусотни фирмочек с очень ограниченной, просто микроскопической ответственностью, – именовали именно этого индивида своим учредителем и генеральным директором. Почти новый русский.
Ну да, все правильно, на «Льдинку», если дружки помогли, как раз до вчера ему тех трех сотен и хватило… А сегодня начал шустрить на опохмелку… Где же он надыбал эту штуку и что она, собственно, такое?
А Зигхаль стал тем временем вываливать на весы содержимое рюкзака, рассортированное по трем драным полиэтиленовым пакетам: медь, латунь, алюминий. Сплющенные мотки трансформаторной проволоки, старые латунные вентили, мятая крышка от кастрюли – обычный джентльменский набор. Славик привычно проверял кучки металла магнитом, гонял гирьку по рейке и с ловкостью пианиста-виртуоза брал аккорды на видавшем виды калькуляторе. И столь же привычно обсчитывал, немного, процентов на десять – в итоге это только компенсировало ухищрения иных его клиентов, умудряющихся шпиговать сдаваемый утиль начинкой, и близко не лежавшей от цветных металлов…
– Банки! – тоном мажордома Букингемского дворца гордо объявил Зигхаль, водружая на весы громыхнувшие кошелки.
– Банки не берем, – проникновенно и сочувственно сказал Славик. – Если хочешь, возьму как лом четвертой категории…
Тут Зигхаль должен был обреченно махнуть рукой – эх, бери, дескать, не тащить же обратно… Но не махнул, аккуратно снял кошелки, поставил к стенке у себя за спиной и нагнулся за хреновиной…
Вот так, значит. Банки как лом тебя уже не устраивают… И куда же ты с ними пойдешь, любезный? К Филе небось… Ну, Филя… Придется…
Мысль Славик до конца не додумал – бронзовая штука, представлявшая по форме правильный пятиугольник, на весы не помещалась, пришлось подкладывать доску. Лежа в горизонтальной плоскости, она напомнила Славику другой символ ушедшей эпохи – пятиугольник с буквами СССР внутри – знак так называемого качества. Нельзя сказать, что меченые таким клеймом товары были заветной мечтой рядового советского потребителя. Славик, как многие другие, предпочитал в те времена вещи, украшенные не знаком качества, а простой и непритязательной надписью «Made in…».
Пентаграмма, – вспомнил Славик иностранное слово. (Он ошибся – пентаграмма представляет собой самую обычную пятиконечную звезду, нарисованную так, как рисуют ее детишки – пятью пересекающимися линиями. Принесенная Зигхайлем фигура именовалась по-гречески пентагонон, или просто пентагон.) Но Славик не разбирался в таких тонкостях: пять углов – значит пентаграмма. И точка.
Пять сторон пентаграммы были толстыми, в руку толщиной, и тоже пятиугольными в сечении. Славик по привычке поднес к ним мощный магнит – черного металла внутри не было, наоборот, на какую-то долю секунды ему показалось, что штука отталкивает приближающуюся к ней руку с магнитом. Удивленно поднес еще раз – ощущение легчайшего сопротивления не появилось, видно и в самом деле почудилось…
– Ну ладно, сначала приятное, потом полезное. – Славик разорвал непочатую пачку «Беломора» и вручил Зигхалю папиросу. Это была обычная присказка и обычное, почти ритуальное, действие. Слева от входа у него висело коряво написанное на фанерке объявление (с почерком у Славика было не очень): «Каждому клиенту „Беломорина“ бесплатно!» Не то чтобы оно так уж привлекало желающих избавиться от излишков цветного металла, оно скорее позволяло мгновенно определить статус новых клиентов – к взявшим папиросу Славик тут же начинал обращаться на «ты» и держался благодушно-покровительственно, как белый торговец, благодетельствующий неразумных дикарей огненной водой и отборными стеклянными бусами в обмен на какие-то там захудалые слоновые бивни и золотой песок. Иногда дармовой канцероген брали граждане, вполне прилично одетые и держащиеся преувеличенно высокомерно – дескать, вот, обнаружили чисто случайно дома пару килограммов латуни и решили занести по дороге на презентацию в Доме Кино… Таких Славик не любил особо и старался ткнуть носом в дерьмо с мстительно-злорадным удовольствием…
Зигхаль жадно затянулся в ожидании расчета. Славик ждал, что он, по обыкновению, начнет хвастливо рассказывать, где и как он раздобыл эту увесистую геометрическую фигуру – и снова, как с банками, ошибся. Зигхаль молчал.
Ничего, сейчас ты у меня заговоришь, голуба… Мне совсем не в радость, когда рыщут по всем окрестным пунктам и разыскивают латунные причиндалы с могилки любимого дедушки. В конце концов, мертвым все равно… и мне тоже… но распиливать и прятать эту хреновину сейчас, на ночь глядя…
Почему-то пентаграмма показалась Славику похоронным аксессуаром, хотя никогда ничего подобного на кладбищах он не видел… Он неторопливо отсчитал самые мятые и грязные бумажки за принесенное в рюкзаке, демонстративно игнорируя лежавшую на весах пентаграмму; отдал Зигхалю и прямо, в лоб, спросил:
– Откуда это?
Тот начал было что-то мямлить о свалке возле Южного рынка – Славик с каменным лицом убрал перехваченную резинкой пачечку купюр обратно в ящик колченогого стола. Встревоженный Зигхаль резко сменил пластинку:
– Да вот, поминки справляли третьего дня по Сергеичу. Помнишь, пропал такой? По суду мертвым ровно год назад признали… Мы с ним корешами были, вот мне вдова на поминках… как другу, значит… на память… в кладовке у него лежала… – начал свое объяснение происхождения штуки Зигхаль довольно бойко, но чем дальше, тем речь его становилась сбивчивей; наконец он смущенно замолчал, словно сам недоумевая, как сей предмет оказался в кладовке пропавшего Сергеича…
Врет, – убежденно подумал Славик, – как пить дать врет. Ничего ему вдова не дарила. Напилась хозяйка в лежку, а Зигхаль в кладовке пошарился, чем бы на опохмелку прибарахлиться…
Но, в общем, истории появления у него штуковины Славик поверил. С Сергеичем он был не знаком, тот ни разу не заглядывал в вагончик; но про его исчезновение знал понаслышке. Случалось, и не так редко, что постоянные и одинокие клиенты приемного пункта исчезали, а в их квартирах (для которых зачастую могло служить образцом чистоты и порядка жилище свиней, страдающих жестоким поносом) начинали хлопотать делавшие евроремонт рабочие… Уезжают в деревню, – думал в таких случаях Славик, не допуская в голову иных предположений, – продают квартиры и уезжают к родственникам в деревню… Но Сергеич исчез необычно, оставив жену и квартиру – и история Славику запомнилась…
Ну ладно, пора заканчивать. Темнеет, однако… Больше сегодня никто уже не явится, приучил, что по пятницам не засиживаюсь…
– Тяжелая больно, похоже, свинцом внутри залита, – сказал Славик без всякого уже азарта, просто из привычки поторговаться (свинец был значительно дешевле бронзы).
Но Зигхаль, стреляный воробей, не первый год зарабатывал на выпивку визитами в вагончик. Не говоря ни слова, он наклонился, поднял валяющуюся под ногами железку и с размаху ударил по пентаграмме – в вагончике раздался протяжный не то гул, не то звон. Звон был чистый, как у камертона, и, казалось, продолжался где-то в области ультразвука уже после того, как уши перестали что-либо слышать – Славик передернулся, ему показалось, что спинной мозг заколебался в унисон со штуковиной и продолжает вибрировать до сих пор. И опять возникли мысли о кладбище…
– Во-о! – Зигхаль торжествующе посмотрел на него. – Малиновый звон, а? Какой там свинец, небось еще и серебра подмешали, для звука-то…
И он снова замахнулся железкой. Славик остановил его резким жестом и стал рассчитываться. Через минуту Зигхаль торопливо удалился в сторону станции с пустым, сморщенным рюкзаком за спиной и бренчащими кошелками в руках, а Славик Зарубин стал полноправным владельцем штуковины.
И где же покойный (или таки живой?) Сергеич разжился деталькой-то? И частью чего она, собственно, была?
Славик, поднатужившись, снял с весов и прислонил к стене пентаграмму. Порылся в углу среди всякого барахла, извлек пилу-болгарку (диск старый… долго корячиться придется…) и стал примериваться, как побыстрее распилить громоздкую штуковину, чтобы успеть к «Полю чудес», любимой своей передаче. Постоял, сжимая болгарку в руках и еще раз, гораздо подробнее, чем при Зигхале, осматривая непонятное приобретение.
Пентаграмма стояла у стены, тускло отсвечивая старой бронзой. Никаких надписей, рисунков или заводских клейм на ней Славик не заметил (правда, оставалась неосмотренной сторона, обращенная к грязному полу вагончика, но он был почему-то уверен, что она такая же ровная и гладкая…).
Не было на пентаграмме и следов крепления к ней других деталей. Ничего похожего на сварные швы, даже зачищенные и заполированные, в местах соединения сторон тоже не наблюдалось – конструкция была явно отлита целиком и не являлась частью чего-то большего – выглядела законченной, самодостаточной, даже совершенной. Больше того, несмотря на внешнюю простоту, она была просто красива…
Славик понял это, понял и то, что не хочет разрезать штуковину – и выключил вхолостую вращавшуюся болгарку.
Несколько раз на нынешней работе у него уже возникало такое чувство – и он припрятывал, а порой и уносил домой предметы совершенно непонятного назначения, про которые понимал только одно – разрезать и отправлять их в переплавку нельзя. В результате в невеликой трешке-распашонке Славика образовалась коллекция предметов, напоминающих на первый взгляд трофеи, вынесенные из какой-нибудь Зоны алчным сталкером, хватающим все попавшее под руку.
Но дважды Славик зарабатывал на экспонатах своего собрания куда как приличные деньги. А один раз ничего не заработал, но избежал весьма крупных неприятностей – штуку, разобрать которую Славик, по счастью, не стал пытаться, разыскивали очень серьезные люди из очень серьезной конторы – люди, взявшие с него подписку о неразглашении даже внешнего вида штуковины (он не хотел задумываться, чем бы кончилось, залезь он сдуру внутрь – но не подпиской, это точно). Эти же немногословные ребята сообщили, что жизнь Славика и его семейства рядом с той игрушкой была бы не слишком долгой и завершилась бы весьма скорым коллективным выездом в Песочную, в хоспис для безнадежных раковых больных…
Славик тогда изрядно испугался и стал гораздо осторожнее относится к непонятным штукам, но от привычки приносить домой странные предметы так и не избавился…
…В салон шестерки пентаграмма не помещалась, и Славик с трудом запихал ее в багажник – тот тоже не закрылся, больше трети конструкции торчало наружу, пришлось подвязать крышку куском медной проволоки. Ехать было недалеко, жил он на другом конце этого микрорайона – и Славик медленно порулил, осторожно объезжая глубокие весенние лужи, усеивающие подъезды к стоящему на отшибе вагончику.
По дороге он лениво размышлял, что скажет при виде новоприобретения Светка. Догадаться нетрудно, но Славика не слишком это волновало, квартира его и он в доме хозяин. И тут Славик увидел зрелище, заставившее враз позабыть и о штуковине, и о возможной реакции жены на ее появление.
В неверном свете фонарей двигался один из его постоянных клиентов, держа на плече связку погнутых и искореженных алюминиевых труб. Двигался не к запертому вагончику – к подземному переходу под железнодорожной веткой (там, в двух сотнях метров, за путями, начиналась территория другого района города). И совсем нетрудно было догадаться о завершающей его незамысловатую траекторию точке – шел он к Филе, к кому же еще…
Почти четыре года Славик был в этих местах монополистом и совсем отвык от здоровой конкуренции. Нет, конечно, открывались в округе и другие точки, но как-то так получалось, что довольно быстро прекращали свою деятельность.
Например, ребята с автостанции, (маленькой, открывшейся пару лет назад совсем рядом) тоже решившие было примазаться к доходному бизнесу, и даже получившие на это разрешение от кого следует – с удивлением обнаружили, что народ к ним просто не идет. Они были чужие – а Славик свой, знавший все и всех – знавший, кому можно смело выдать в тяжко-похмельный день аванс под будущие поставки металла; кто ценит больше всего вежливое обращение по имени-отчеству, не слишком глядя при этом на весы; а кто наоборот – никогда не придет вновь к обсчитавшему его хотя бы на рубль…
Ребята из техобслуживания поразмыслили и мудро решили заниматься своим прямым делом.
Были и другие, молодые и хваткие, пытавшиеся поднять закупочные цены, переманив таким образом клиентуру – их ларек пылал долго и весело, разбрасывая во все стороны снопы ярко-желтых искр. Но эти плохо разобрались, кто в районе главный, и заплатили за право на промысел совсем не тем людям…
Так все и шло, пока не появился Филя. Филя – это не имя, не сокращение от Филиппа или Филимона. Филя – старое школьное прозвище, от фамилии Филинов. Когда-то, теперь уже довольно давно (незаметно, год за годом – а вот и отпраздновали в прошлом июне двадцатилетие выпуска) они учились со Славиком в одном классе. Но друзьями отнюдь не были, скорее совсем наоборот.
И Славик подозревал, очень сильно подозревал, что именно эта давняя глухая вражда, перераставшая порой в жестокие подростковые драки, и не забытая (по крайней мере Славиком) – сыграла не последнюю роль в решении Фили влезть в его бизнес. Может и не первую роль, но и не последнюю, это точно.
Свою лавочку Филя открыл метрах в четырехстах, не больше, если смотреть по прямой. Но – за путями железки, в другом районе. А там все решали другие люди. Нельзя сказать, что Славик ничего не сделал – он тут же сообщил курирующему его точку бригадиру, что доходы и, следовательно, отчисления, упадут резко и скоро – рядом объявился нечистый на руку конкурент, безбожно поднявший расценки… Клеветой это не было, Филя действительно работал поначалу практически по нулям, может даже себе в убыток – надеясь отправить одним ударом Славика в нокаут…
Кончилось все обыденно: крутые парни из двух районов потолковали и решили, что солнце большое и места под ним хватит всем – не надо только борзеть и строить друг другу подлянки – а потому цены надлежит держать одинаковые и повышать одновременно.
Бывшие одноклассники скрепили третейское решение рукопожатием, криво улыбаясь и глядя в сторону – и теперь сидели каждый на своей стороне границы, поминутно ожидая какой-нибудь пакости от соперника и исподволь, без явного нарушения конвенции, переманивая разными хитрыми приемами клиентуру…
Знание контингента не помогало так, как в исторической борьбе с автостанцией – Филя был местный и тоже знал всех, ничуть не хуже Славика. В те времена, когда Славик занимался макулатурой и макулатурными книжками – его нынешний соперник сидел «на хрустале», делая карьеру в пункте приема стеклотары.
И вот теперь этот гаденыш Филя наверняка придумал что-то хитрое и гнусное с алюминием…
Раздумывая, какую очередную каверзу мог изобрести паразит Филя, Славик чуть не забыл про торчащую из багажника штуку – вернулся от двери подъезда, достал пентаграмму, запер багажник и кряхтя взвалил приобретение на плечо…
Скажу Светке, что антикварная вещь… что это… ну-у… рама для модернового зеркала, вот это что… она, дура, любит всякие прибамбасы такие…
Но объясняться в дверях с супругой не пришлось, она увлеченно смотрела какой-то свой сериал (по его мнению, необычайно гадостный). Славик недоуменно глянул на часы и аж присвистнул от удивления.
Вот это да! Накрылось «Поле чудес»… Где же я умудрился потерять целый час, неужели так долго возился со штукой…
И он пронес пентаграмму в дальнюю комнату, считавшуюся, довольно условно конечно, «его». Осторожно положил на ковер, решив пристроить куда-нибудь после ужина, чтоб не мозолила глаза и не попадала под ноги.
За одиноким ужином он опять размышлял о кознях конкурента; потом поплелся к телевизору – сериал, к счастью, вроде заканчивался; потом набежали отпрыски со своими наиважнейшими проблемами – Светка, лежа на диване перед телевизором, только ехидно на него поглядывала: мол, я целый день занималась твоими детьми, давай и ты поисполняй родительские обязанности…
Короче говоря, про хреновину Славик вспомнил только отправившись спать в свою комнату (уже пять лет, после рождения Лешки, у них были разные спальни и ночные визиты Светки становились все реже; впрочем, ни ее, ни его этот факт ничуть не расстраивал).
Пентаграмма лежала, раскинувшись на ковре во всю ширь, и Славику показалось, что блестит она сильнее, чем раньше. Но это, скорее всего, был лишь эффект освещения, люстра светила куда как ярче, чем тусклая лампочка без абажура в вагончике. И вдруг он вспомнил, где и когда он видел точно такую пентаграмму – воспоминание всплыло именно сейчас, когда она лежала горизонтально и под ногами.
Ну точно, так и есть… Тот же размер, только та была деревянная… И форма точно та же… правильный пятиугольник… Абсолютно правильный… Симметричный…
Это случилось в Баболовском парке – в самом удаленном, заросшем и заброшенном из царскосельских парков. После разрушившей тут все до основания войны в первую очередь восстановили известные на весь мир дворцовые ансамбли и, соответственно, окружавшие их парки. А Баболовский дворец до сих пор лежал в руинах и парк – огромный, в две с лишним сотни гектаров, – постепенно превращался просто в дикий лес. Ну, может, в лесопарк – в лес, пересеченный геометрически правильными линиями дорожек… Причем дальняя, примыкавшая к дачному поселку Александровская, часть парка была самой дикой и заросшей. А в поселке отдыхали каждое лето дети Славика от первого брака.
Они и вытащили в один прекрасный августовский день приехавшего к ним Славика в парк за грибами. Грибов он не нашел, да и вообще не слишком любил это занятие. Зато обнаружил очень любопытное местечко.
На крохотной укромной полянке был выложен из ровненьких березовых, с руку толщиной, полешек точно такой пятиугольник. Рядом остатки небольшого костерка. Но самое интересное было в самом центре пентагонона – там лежала небольшая, с куклу Барби, фигурка. Из розового воска? стеарина? – Славик не слишком знал, чем они различаются. Фигурка была грубо вылепленная, черты лица схематичные. Но мужская, в этом не было никаких сомнений – первичный признак гордо целился в проплывающие по небу игриво-белые облачка.
Вот так, – подумал Славик, – вот так оно и бывает… Выходишь воскресным днем поискать грибов с чадами и находишь неизвестно что… Кто-то ведь сидел тут ночью – а зачем иначе костер? – и занимался самой натуральной черной магией… Наверняка в полночь, самое подходящее время для таких темных игр… Но кто?.. Подростки, ворожащие над фигуркой нелюбимого учителя?.. Глупые, начитавшиеся дурных книжек детишки, для которых это просто очередная веселая хохма?.. Или кто-то, знающий что он делает и верящий в действенность всего этого?
А может, он подумал совсем и не это – за полгода мысли, пришедшие в тот момент в голову, изрядно подзабылись. Но Славик прекрасно помнил ощущение брезгливого неприятия, охватившее его немного спустя, когда он подошел еще ближе, к самой границе пятиугольника и пригляделся к фигурке.
Нет, не так. Сначала он просто удивился, а секунду спустя инстинктивно протянул руку – взять, вытащить из фигурки крохотный клинок – зачем? Алешке? нет уж, спаси и сохрани от таких подарочков… И только потом, осознав до конца, что увидел, отдернул руку и отшатнулся сам.
Клинков было три. Не иглы, не гвозди – именно клинки, аккуратно и тщательно сделанные копии то ли мечей, то ли кинжалов, то ли еще какого колющего оружия – лезвия были почти не видны, исчезая чуть не по самую рукоять в фигурке. Один лилипутский меч был воткнут в сердце восковой жертвы; другой, насколько Славик понимал в анатомии, – в печень; а третий, вбитый глубже других, подрубал основание мужского органа… Именно при виде третьего клинка у него впервые мелькнуло чувство, которое как его не называй: отвращение, омерзение, брезгливое негодование – имело в основании своем самый обычный липкий страх…
Если первый порыв – взяться пальцами и вынуть клинок – угас инстинктивно, словно сам собой, то второй – разрушить, растоптать мерзкую игрушку – Славик подавил сознательно. Он медленно отступил назад, так и не шагнув внутрь пентагонона – словно там, под обманчивым прикрытием зеленого мха, таилось гнездо ядовитых тварей… Отступал пятясь, как будто опасаясь повернуться спиной к зловещему пятиугольнику и развернулся только когда тот окончательно исчез за сплетением ветвей… А совсем рядом, в полусотне метров, звучали радостные голоса скрытых деревьями детей, отыскавших очередной гриб.
Им он не сказал о странной находке. И потом ничего никому не рассказывал. Два-три раза за минувшие месяцы Славик вспоминал и размышлял об увиденном – и больше всего его мучил вопрос: кого же все-таки изображал тот восковой человечек – неверного мужа? удачливого соперника в любви? вконец опостылевшего начальника?
И очень хотелось узнать, как у прототипа фигурки сейчас обстоят дела с печенью, с сердцем и с потенцией…
Пентаграмма на полу выглядела безобидно, хотя и казалась, за исключением материала, точной копией той, лесной. Может, потому, что вокруг были не деревья, выглядевшие в тот давний момент безмолвными, загадочными, зловещими – была издавна привычная, чтоб не сказать осточертевшая, обстановка. И из-за стены раздавались знакомые до тошноты звуки – Светка выкатывала секции складного дивана.
А может, уверенности добавили двести грамм водки, выпитые во время и после ужина – на работе Славик не позволял себе не капли. Он обогнул пятиугольник (наступать внутрь почему-то не захотелось), подошел к своему рабочему столу и, взяв сувенирный, тоже бронзовый, увесистый ключ, вернулся к трофею. У него появилась мысль – простая, здравая и логичная мысль: штука просто разновидность гонга.
Ну точно… где-то я слышал, что в японских храмах колоколов нет, только гонги… не знаю, правда, какой они формы… но почему и не пятиугольные?..
И Славик с размаху стукнул по пентаграмме, ожидая снова услышать длинный и чистый звук – почему бы, собственно, и не собирать таким звоном верующих к молитве? Бронзовый пятиугольник звякнул коротко, глухо, неприятно…
А-а-а… ну конечно… она ведь лежит на полу, и пол тут же гасит вибрацию… так… Но пардон, там она тоже не была свободно подвешена… лежала, опираясь на доску и на весы… так какого черта она тогда звенела?
В этот момент Славик углядел одну маленькую деталь на безупречно-ровной поверхности пентаграммы, незамеченную в полутьме вагончика – какой-то черный нарост на углу пятиугольника. Нарост сковырнулся пальцами легко, Славик, отойдя к столу, поднес его к глазам, осмотрел и, уже догадавшись, что это такое, разломил пополам и поднес пламя зажигалки к одной половинке – черная слезинка скатилась на подложенную газету. Это был воск, черный воск. А черный воск вызывал у Славика одну-единственную ассоциацию…
Сатанисты, подумал Славик.
Без особого удивления подумал – кого нынче удивишь сатанистами? Если верить прессе, сатанистов вокруг хоть пруд пруди. Если не верить (что, конечно, гораздо разумнее) и делить все напечатанное на десять, то и тогда получается немало. Секты сатанистов, черные мессы и шабаши, милые пирушки в моргах в обнимку с трупами, распятия кошек на кладбищах, осквернения церквей, наконец ритуальные убийства – про все это Славик читал в бульварных листках, до которых был большой охотник. Но Сатана, судя по всем сообщениям, не желал иметь ничего общего с этими своими скорбными умом адептами, по крайней мере земными благами вознаграждать их не спешил. Про богатых сатанистов Славик не слышал.
А возясь все последние годы с металлами, он примерно представлял, сколько стоит заказать на заводе модель, сделать опоку, отформовать и залить этакую штуковину – и из дефицитной бронзы, между прочим, которая тоже не пять копеек стоит. Сумма получалась кусачая, никакой сатанист не потянет. Правильно, наши доморощенные черные мессиры лучше такую пентаграмму в лесу выложат, из березовых палочек. А то и просто дома нарисуют, на паркете, мелом…
Нет, такая вещь предполагает не салонную игру в дьяволопоклонство на вечеринке – промежуточный этап между травкой или колесами и развеселой групповушкой… И она не сделана под старину (и, надо понимать, не старинная) – тогда наверняка ее украшали бы всякие загадочные знаки и символы, иероглифы там или руны… Больше всего пентаграмма напоминает функциональный рабочий инструмент – никаких излишеств, строгая и законченная гармония… Автору штуковины она была нужна для дела… И делом этим явно было не выкачивание денег из простаков, приходящих со своими бедами к расплодившимся до полного неприличия белым магам и потомственным колдуньям. Но если штука работает, то на каком-то же физическом принципе; мертвый кусок металла не может…
Славик внезапно вскочил, хлопнув себя по лбу. Сбегал на кухню, вернулся с дозиметром, которым дал зарок проверять все непонятное… Но пентаграмма если и излучала что-либо, то бытовому приборчику расшифровать это было не зубам – он бодро рапортовал: все ол райт, радиоактивность в норме, ложитесь спокойно спать, Вячеслав Анатольевич… Именно это Славик и сделал…
Суббота прошла как-то бездарно и незаметно – был день, и нет его, ничего не сделано и нечего вспомнить – просто одним днем меньше осталось жить на свете…
Встал поздно, позавтракал; Светка тут же пристала со всякой домашней мелочью, копившейся до выходного: повесить полочку в ванной, смазать петли на входной двери, еще что-то такое же недолгое и простое, но висящее над душой неделями – все руки не доходят; закончил, вышел на улицу, прогулялся неторопливо, нога за ногу, до вагончика – как там дела у Сереги-сменщика?; у Сереги (студента, подменявшего Славика по выходным) все было в порядке, пошел обратно, купив бутылку пивка; и все казалось – надо обязательно что-то сделать… а вот что? – непонятно.
После обеда смутное чувство несделанного усилилось – Славик послонялся по квартире, не зная за что взяться; открыл холодильник на кухне, обревизовал содержимое – и заявил Свете, что поедет завтра на дачу, поглядит, что там и как после зимы, а заодно привезет из подвала всяких варений-солений.
Жена посмотрела на него крайне подозрительно, обычно в это время отправить его на дачу было почти нереально; но ничего не сказала, стала громыхать стеклом, собирая пустые банки – вывезти заодно тару под летние заготовки…
А он успокоился, продремал вечер перед телевизором и около полуночи завалился спать (бронзовая пентаграмма простояла всю субботу в нише балконной двери, за занавеской, Славик в этот день к ней и не приближался…).
Спал плохо – почти всю ночь его преследовал дедушка. Покойный дедушка Зигхаля. Изрядно разложившийся старичок, одетый в полусгнившую эсесовскую форму, весь перемазанный свежей землей, клацал лишенной плоти челюстью и замогильным голосом требовал вернуть ему бронзовую пентаграмму. Славик во сне совершенно не боялся этого опереточного призрака, скорее смешного, чем страшного – пока тот быстрым движением руки не вцепился ему в глотку. Неправдоподобно белые костяшки пальцев вылезли из расползающейся кожи и осклизлого мяса кисти, как из драной, разваливающейся перчатки – и впились в горло Славика, оборвав в зародыше крик. Он попытался разомкнуть медленно сходящиеся клещи – тщетно, они вдавливались в кожу с безнадежной неотвратимостью винтового пресса; кровь не поступала в голову, а воздух – в легкие; дедушка-мертвец заквакал отвратительным высоким смехом, Славик узнал его, хотя прошло двадцать лет – так смеялся поганец Филя после какой-нибудь уж очень выдающейся пакости. Это он, это Филя… – подумал Славик, прежде чем провалиться в пропасть, кишащую желтыми, зелеными и красными воздушными шарами… Его голова тоже превратилась в красный шарик – и тут же лопнула с малиновым звоном бронзовой пентаграммы…
На даче все было в порядке.
Никто за минувший месяц не залез ни в маленький, пять на шесть, но уютный домик, построенный еще отцом Славика, ни в гараж, ни в две приткнувшихся по краям участка сараюшки. Алюминиевые листы, предмет вечных его тревог, покрывающие гараж, были в целости и сохранности (каждую зиму Славик с замиранием сердца ждал, что их сдерут залетные ханыги, сплющат безжалостными ударами молотка и сволокут кому-нибудь из собратьев по профессии – такая дурная шутка была вполне в духе его злодейки-судьбы). На участке тоже не замечалось признаков незваных визитеров – на полурастаявших, почерневших сугробах только расползшиеся кошачьи и птичьи следы…
На чердаке были оборудованы две маленькие летние спаленки, а по бокам от них, под самыми скатами крыши – два узеньких, забитых всякой всячиной чуланчика. В одном из них лежали перевязанные в большие неаккуратные пачки всевозможные книжки, большей частью без обложек – трофеи давних трудов Славика на ниве сбора макулатуры. Он и тогда чувствовал, что из некоторых книжек делать картон нельзя – и тащил домой все, что представляло или могло представлять хоть какой-то интерес… Ради этих пачек он и приехал.
…Если судьба решит потрепать кому нервы, то делает она это неторопливо и методично, обстоятельно, со вкусом. Искомая книжица лежала, понятное дело, в самом низу последней из развязанных Славиком пачек. Но если от двери чуланчика она была самая дальняя, то к входу во временное жилище мышей полевок, решивших перезимовать на дармовщинку у Славика – самая ближняя.
И неграмотные грызуны без малейших угрызений совести пустили на утепление апартаментов изданную в начале века библиографическую редкость… Славик посмотрел на кучу обрывков (или огрызков?), в которые превратилась добрая треть старого труда по прикладной магии и ему стало жаль и себя, и не пойми зачем потраченный выходной, и верную шестерку, последние двадцать километров изображавшую амфибию в глубоких и широких лужах, сплошь покрывавших проселок…
Но делать было нечего, современные издания на эту тему он считал сплошным шарлатанством – и стал укладывать в пластиковый пакет разрозненные обрывки…
Постоянные клиенты, заглянувшие в вагончик в понедельник, были бы наверняка удивлены небывалым занятием Славика. Он задумчиво сидел над мозаикой из неровных обрывков пожелтевшей, ветхой бумаги и старательно складывал их; более-менее восстановив страницу (многих кусочков не хватало) – запаивал в пленку утюгом антикварного вида, извлеченным из кучи принесенного жаждущими гражданами хлама…
Атмосфера в районе реставрационных работ также могла весьма заинтересовать чуткие носы посетителей – опасаясь мышиной заразы, Славик регулярно протирал руки техническим спиртом из большой пластиковой бутыли (призовой стаканчик особо отличившимся был еще одним его ухищрением в постоянной борьбе с подонком Филей).
Но несмотря на понедельник – день, как известно, тяжелый – никто из постоянного контингента к Славику не пришел и не смог удивиться его необычным занятиям. Поначалу это радовало – не мешали возиться с книжкой, потом удивляло, а под вечер просто встревожило. Удивительное дело – за весь день всего два посетителя: образованного вида дамочка в очках притащила прохудившуюся морозилку от холодильника, да Никитич, непьющий (!) сантехник из соседнего ЖЭКа, выложил на весы аккуратную кучку старых букс и вентилей…
Во вторник странное безлюдье повторилось; складывалось полное впечатление, что здешние старатели свалок и мусорных бачков дружно бросили пить и записались в общество анонимных алкоголиков, или поголовно устроились на работу, или по редкому невезению все как один попали в грандиозную облаву милиции, чистящей город к началу Игр Доброй Воли… В этот день Славика посетили четверо случайных клиентов, да притащили огромный мешок со сплющенными банками две тетки, промышлявшие сбором посуды по электричкам. Сказать, что это было странно – ничего, в сущности, не сказать. Это было небывало, это было загадочно – и Славик сильно подозревал, что источник странностей и загадок находится совсем неподалеку, метрах в четырехстах, за путями железной дороги…
В среду Славик отложил любовно восстановленную книжку, которую он изучал эти два дня самым внимательным образом, и, презрев гордость, самолично отправился к Филе, твердо уверенный, что все соглашения самым хамским образом нарушены и не миновать большой разборки…
В десятке шагов от подвальчика конкурента Славик остановился и долго стоял, недоуменно уставившись на низкую, обитую железом дверь. Дверь украшал амбарный замок и заметное издалека объявление: «НА ЭТОЙ НЕДЕЛЕ ПУНКТ ПО ТЕХНИЧЕСКИМ ПРИЧИНАМ ЗАКРЫТ».
Какие же такие у Фили причины… Одна у него может быть причина – загрузил в большой грузовик всех здешних бомжей и ханыг, вывез подальше в лес, к глубокой яме и…
Славик зримо представил искаженное лицо Фили с бешеными глазами и дергающийся в руках пулемет, заглатывающий конвульсирующую змею патронной ленты…
А утром в четверг пришел партайгеноссе Зигхаль.
И оказалось, что шальная мысль Славика попала почти в яблочко: Филя действительно загрузил в большой тентованный камаз весь цвет местных сборщиков металла, вывез в лес и… Нет, на самом деле поведанная Зигхалем история начиналась совсем по другому.
В отличие от Славика, Филя собирать грибы любил. И шастая по осени где-то в дебрях Карельского перешейка, заплутал и напоролся на просеку ЛЭП. Зная, что любые провода ведут к местам обитаемым, Филя бодро замаршировал вдоль опор и через несколько километров жестоко разочаровался. Сначала с опор исчезли провода, а потом с просеки исчезли и сами опоры – ЛЭП вела в руины заброшенного военного городка давно расформированной военной части. Безбожно матерящийся Филя повернул обратно и после еще пары часов упорной ходьбы убедился, что линия тянется из ниоткуда в никуда – на другом ее конце точно так же исчезали сначала провода, а потом и опоры…
Из леса Филя таки выбрался (Славик с сожалением вздохнул на этом месте рассказа) и, запомнив координаты, положил глаз на это позабытое скопление никому не нужного металла. Несколько месяцев у него ушло на подготовку великой операции (согласовать и поделиться с кем надо, разведать подъездные пути, засыпать гравием пару топких мест на лесных дорогах, подлатать и утеплить наиболее уцелевшую казарму в городке – возить каждый день работяг из города было себе дороже). А когда все было готово, Филя, не мудрствуя лукаво, набрал ударную бригаду из хорошо знакомого контингента. Принимал всех, с единственным условием – ничего не говорить Славику – мол, конкуренция, коммерческая тайна, и все такое прочее… И вот теперь на заброшенной просеке визжали десятки ножовок, разрезая толстенные плетенные алюминиевые провода на пригодные к погрузке в камаз куски…
Всех этих подробностей Зигхаль не знал, история в его изложении звучала как волшебная сказка с хорошим концом о найденных сокровищах – и горьким диссонансом на фоне этой идиллии виделась судьба самого Зигхаля, старательно пропивавшего выручку от пентаграммы и не явившегося к отъезду набранной бригады по причине жесточайшего похмелья. Но он не держал зла на Филю и даже не завидовал – Зигхаль им просто восхищался…
Вот так… Вот так вот бывает в жизни… Кто-то ходит по лесу и находит валяющиеся под ногами пачки долларов… а кто-то ничего не находит или наступает на старую ржавую мину… А некоторым вообще попадаются интересные такие местечки со следами черного шабаша и истыканными восковыми фигурками… Мать твою, ведь я слышал об этом, слышал, но не обратил внимания на пьяный бессвязный треп о непыльной работке и тоннах дарового металла… Надо было вслушаться и расспросить подробнее, и тогда я бы…
Славик с беспощадной ясностью вдруг осознал, что и тогда он ничего бы не сделал, просто не знал бы, что тут можно сделать… И попадись заброшенная ЛЭП ему, ничего бы, в сущности, не изменилось – не Филя кусал бы сейчас локти от ярости, сидя в своем подвальчике… Это была самая большая (и никогда не признаваемая) беда его жизни – сознавая, что живет не так и делает не то, он никогда не знал, что и как нужно делать… И подсознательно завидовал людям, которые знали… Даже ненавидел их, как сейчас Филю…
Бронзовая пентаграмма лежала на ковре несокрушимо и уверенно; Славик, задумавшись, сидел у стола с зажженной настольной лампой вполоборота, поглядывая то на нее, то на чистый лист бумаги, лежавший перед ним.
Мысли были невеселые. Хотя, конечно, и не слишком это удачная идея – подводить итоги прожитой жизни в конце самого провального дня отнюдь не самой благополучной недели, когда все видится исключительно в черном свете – но некоторые вещи и факты остаются такими же гнусными, в каком освещении их не рассматривай…
Четвертый десяток на излете, а что имеем в активе? Одна семья развалилась с треском и грохотом, вторая держалось только на нежелании начинать все сначала по третьему разу… Работа? Двадцать лет назад все начиналось хорошо и выглядело совсем по-другому: вчерашние одноклассники поступили в вузы и грызли никогда не привлекавший его гранит наук, клянча у родителей трешки-пятерки в прибавку к скудной стипендии – инфантильные переростки, дети, просто дети с развившимися половыми функциями…
А Славик… о, Славик был тогда уже взрослым и самостоятельным человеком – и не деньги тут были главным, хотя и их хватало, чтобы широким жестом расплатиться за всю компанию, сводив этих высоколобых недоумков в кафе по старой памяти – не деньги, а уважение: большие и солидные люди зовут Вячеславом Анатольевичем и ты знаешь, что нужен им, нужен больше, чем они тебе (хотя кому и когда мешали полезные знакомства?), ты один – их много…
Мать, вечная ей память, очень вовремя пристроила провалившегося в Политех Славика в пункт приема макулатуры (она-то думала, что это всего на год, поработать освобожденному от армии сыну перед второй попыткой). На удивление вовремя – в стране нарастал книжный бум, люди хотели читать интересные книги, саги о героях соцтруда уже никто не воспринимал всерьез, кроме ответственных товарищей, верставших планы издательств. И через полгода появилось новшество для жаждущих общения с прекрасным и вечным – дефицитные книги стали продавать за сданную макулатуру.
Это был взмах волшебной палочки, превративший серых и незаметных тружеников системы вторичных ресурсов из Золушек в сверкающих и всем нужных принцесс (что такое был приемщик? – чуть почетней дворника, но до гардеробщика далеко, тому хоть чаевые дают).
За два года работы Славик легко и просто купил машину, пусть не новую – но не откладывал ведь червонцы, отказывая себе во всем – хотя и хватило ума не сорваться в штопор, не запить-загулять на всю катушку… Славик не скопидомствовал, он вкладывал – в то, что казалось вечным. В книги.
Когда и как все это кончилось? Да как-то постепенно, не было никакой резкой черты… Сначала стали появляться в огромных количествах тонкие книжонки в мягких обложках и на дурной бумаге – самые забойные западные авторы. Паршиво переведенные (фактически подстрочники), без примечаний, рисунков и послесловий, эти поделки ничуть не встревожили Славика. Люди, желающие поставить в шкаф вещь, все равно шли к нему. К тому времени Славик занимался уже не только макулатурными изданиями – оброс связями в магазинах и на оптовых книжных базах (многих печатавшихся в стране книг на прилавках никто и никогда не видел, даже с огромной очередью); стал своим человеком в книгообменах и у букинистов…
Нет, понятно было, что через год-другой наверху прекратят эксперименты с экономикой и детские игры в кооперацию и все эти книжонки-однодневки исчезнут, как дурной сон… Но они не исчезли. Исчезли сотенные очереди, ломящиеся к Славику, дежурящие ночами и устраивающие переклички; исчезли книгообменные отделы и подпольные книжные толкучки.
А дрянные книжонки потолстели и оделись в твердые глянцевые обложки, они лежали на всех углах и не слишком дорого стоили – и вдруг выяснилось, что не так уж любит читать наш народ, как казалось, и переставшие быть дефицитом тома уже не служат предметом гордости и украшением квартиры, у каждой эпохи свои фетиши… Или просто появилась возможность жить своей настоящей жизнью – и на хрена тратить время и сажать зрение, читая про чужую?
Славик не пошел на дно вместе со старым книжным бизнесом и не стал искать место в новом, там хватало молодых, прытких и зубастых, на которых не давили многолетние привычки… Славику добрые люди помогли пересесть на металлы. Дело было похожее и привычное, и не бедствовал, на семью хватало, даже на две семьи… Но уважение… Славик, просто Славик, Вячеславы Михайловичи не громыхают железом в заплеванных вагончиках. И совсем, совсем не те шли теперь к нему люди – много ли радости, что ханыги смотрят тебе в рот и ты для них царь, бог и воинский начальник? – мало, очень мало в этом радости, если вспомнить, как без бутылки коньяка не приходили доценты и завмаги…
Вдруг еще неожиданно выросла цена так смешившего его высшего образования. Кое-какие из этих придурков, толкавшихся в переполненные троллейбусы, когда Славик гордо проезжал мимо на жигулях и, казалось, обреченные на беспросветную инженерскую жизнь – теперь работали управленцами в крупных фирмах, всегда казавшихся Славику чуть-чуть нереальными, существующими в основном в рекламных роликах; теперь они гордо проезжали на иномарках мимо приткнувшейся к грязному вагончику все той же шестерки… Нет, машина была, конечно, другая – но все равно та же…
А лоб неудержимо стремился к затылку, и пора было задумываться, где и как справлять юбилей (Славик… если в сорок лет ты опять Славик – это навсегда…). И тут еще, когда казалось, что пусть живешь и не как мечталось, и даже не как жилось когда-то – но налаженно, но все-таки стабильно – тут появляется гондон Филя и все опять начинает расползаться по швам…
Сука, сука, сук-а-а-а… Ему начинало казаться, что Филя виноват во всем – в том, что эта холодная стерва Светка живет с ним только ради денег, что со старшими детьми говорить все чаще просто не о чем, что он послушался мамочку и не пошел сразу на вечерний (только дневной, сынок, только дневной, на вечернем ничему толком не учат, это для выпускников школы рабочей молодежи, мечтающих к пенсии дослужиться до начцеха…) Он был готов убить гада Филю – и знал, что никогда этого не сделает; а что и как сделать – не знал.
Но узнает, обязательно узнает.
Славик еще раз оглянулся, вид пентаграммы его немного успокаивал, она, несокрушимая и надежная, казалось, просто говорила ему: не бойся, люди, создавшие меня, очень хорошо знали, что и как делать – узнаешь и ты. И сделаешь.
Да, да… они хорошо знали… это не петеушники, истыкавшие в парке фигурку нелюбимого мастера… Эти – знали…
Ручка Славика забегала по листу, выписывая в столбик что-то с запаянных в пластик пожелтевших листов… Когда он встал и решительно направился на кухню (домочадцы давно и крепко спали), на листе было написано неровным пляшущим почерком:
Кровь??
Ногти?
Слюна?
Сперма??????
Волосы
Против слова «волосы» вопросительных знаков не стояло. Ни одного…
Нинка, подрабатывающая уборщицей в парикмахерской «Фея», отнеслась к визиту Славика настороженно. Она подозрительно глядела на него из-под спутанных пего-седых лохм, когда он, продемонстрировав две принесенных в сумке «Балтики», предложил посидеть минут десять на улице, на скамеечке. Но искушение пересилило, Нинка накинула свое пальто, такое же грязное и замызганное, как она сама, и поспешила за Славиком…
А ведь она меня всего на пять лет старше… и я помню ее на школьных переменах – талия в рюмочку, грудь торчит под формой… двенадцать мне было, только издалека поглядывал… а старшие парни за ней ой как бегали… теперь, небось, от нее бегают… – закончил он мысль с неожиданным ожесточением…
– Что-то тебя давно не видно, – осторожно начал Славик, когда половина пива была выпита и Нинка одышливо запыхтела «Беломором». Она молчала, поглядывая на него так же настороженно.
– Как у тебя с деньгами? – взял быка за рога Славик, решив, что разводить антимонии тут нечего.
Настороженность во взгляде Нинки сменилась подозрительностью, даже неприязнью. Но извлеченная им из бумажника десятка с портретом заморского президента мгновенно изменила Нинкино настроение – теперь она изображала полное внимание и готовность выслушать любые предложения…
– Филю знаешь?
– Ну-у-у, – протянула Нинка, не понимая, чего от нее ждут. – Была у него как-то…
– Он по-прежнему у вас стрижется?
– Ну-у-у, – повторила Нинка, не усматривавшая пока прямой связи между этим фактом и маячившей перед носом бумажкой.
– Придет в следующий раз – подбери прядь и принеси мне. И десять баксов твои, – Славик аккуратно сложил и убрал купюру. И, не дожидаясь вопросов, добавил уже командным тоном:
– Подберешь так, чтоб не заметил, ясно? Мы тут одну хохму готовим, как раз к первому апреля… Если что узнает – плакали твои денежки. Ну все, мне пора…
Встал со скамейки и пошел, не допив пиво. Нинка ошарашенно смотрела вслед…
На кухне ночью работалось отчего-то плохо, и он довольно скоро понял, почему. Не хватало уже привычного пятиугольника за спиной – и все, что Славик сейчас делал, казалось глупой и никому не нужной игрой. Он прервался, вышел в свою комнату, посидел минут десять, не включая света, снова вернулся на кухню и взял в руки нож…
…Обломки расколотых стеариновых свечек лежали кучкой на подстеленной газете; рядом – аккуратно вынутые фитили; формы для отливки Славик сделал из свернутых цилиндром и обернутых ниткой полосок ватмана… Объединение «Эра», выпустившее лежавший рядом пакетик с краской для ткани, наверняка и не подозревало, что их продукцию можно использовать для изготовления черных свечей. (Эти горе-химики вообще много чего не подозревали; например, иные свойства такого их детища, как клей «Момент», явно оставались для них загадкой…)
Все было готово, но тут Славика опять охватили сомнения.
Воск… ясно написано – воск… но, может, тогда стеарина и не было… а разницы на самом деле никакой… может, конечно… но лучше не рисковать, а то напутаешь – и клиент не загнется от цирроза через полгода, а умрет в глубокой старости, не зная проблем с печенью… нет уж, раньше лучше знали, как делать… Вот только где найти нынче этот хренов воск?
И он решил отложить отливку и попробовать достать нужный компонент, благо волосы у него неизвестно когда появятся…
Волосы появились на следующей неделе.
К любым ошибкам, в том числе самым фатальным, ведет недостаток информации.
Славик не знал, что дни Нинки в «Фее» уже сочтены – установить взаимосвязь между понижающимся быстрее обычного уровнем одеколонов, лосьонов и прочих спиртосодержащих жидкостей и твердостью походки Нинки было делом несложным, не бином Ньютона. И терпели ее последние дни, пока искали замену. Нинка не сильно расстраивалась – уборщицы везде нужны, но вместе с этой работой исчезала возможность завладеть славной серо-зеленой бумажкой Славика…
Нинка как раз переводила доллары в рубли, а рубли во флаконы «Льдинки», когда сердце у нее радостно ёкнуло – показалось, что в зал входит Филя. Но это был не он, просто у человека оказались волосы такого же соломенно-рыжеватого оттенка…
Терять шанс было нельзя, она дождалась, когда на пол упали первые пряди и бочком пододвинулась поближе, зацепив их шваброй…
– Точно его? – подозрительно спросил Славик, не выпуская из рук купюру.
Нинка истово и размашисто закрестилась (в последние годы она ударилась в религию). Славик вовремя про это вспомнил и, рассчитавшись, стал выспрашивать, где ближайшая действующая церковь – сам он не имел понятия, просто никогда не нуждался в такой информации.
Нинка торопливо объяснила и посеменила в сторону обменного пункта. А Славик аккуратно убрал в карман пакетик с волосами. Они действительно очень напоминали Филины, каждый мог ошибиться…
Очередь в храм стояла вдоль всей Владимирской площади, не хуже чем к Славику в дни макулатурного благоденствия, не иначе подгадал на какой-то праздник.
Он вздохнул, но отступать не стал – и через два часа, взмокший, стал обладателем пузырька со святой водой. Восковых свечек Славик, поразмыслив, решил не покупать – кто его знает, как среагирует на церковный воск пентаграмма…
На Кузнечном рынке ждало разочарование – воск был исключительно в виде наполненых медом сотов. Славик уже раздумывал над идеей отжать их в домашних условиях, но тут какая-то сердобольная старушка из рыночной толпы просветила его, рассказав про магазин на Невском, торгующим всеми продуктами пчеловодства… Быстренько отделавшись от бабки, настроившейся было на долгую лекцию о великой пользе прополиса, он торопливо зашагал в сторону улицы Марата.
…В магазин медтехники, притаившийся за Музеем Арктики, он зашел совсем за другим – не хотелось возиться с крохотными клинками, думал найти каких маленьких скальпелей, или ланцетиков, или еще чего в этом роде… Не нашел ничего подходящего по размеру, развернулся к выходу, но зацепился взглядом за слово «воск» на соседней витрине.
Восков тут было несколько видов, на любой вкус – Славик выбрал базисный, его упаковка была самой увесистой, должно было хватить и на свечи, и на фигурку…
Субстанция, приобретенная им, называлась воском по традиции, с тех давних времен, когда стоматологи действительно употребляли настоящий пчелиный воск для своих зубопротезных дел. Теперь, когда количество действующих ульев в стране значительно уступало количеству беззубых ртов, пчелы к производству этого «воска» отношения не имели. Славик не знал таких тонкостей.
И это стало его второй ошибкой…
Крестил фигурку он в ванной.
В книжке ничего об этом не говорилось, но Славик заподозрил, что в присутствии пентаграммы этот обряд может и не сработать. Нареченная рабом божьим Валерием (в просторечии Филей) и окропленная святой водой фигурка с торчащими во все стороны рыжеватыми волосами была надежно заперта в ящик стола, рядом лежали пять черных свечей…
На часах был третий час ночи, глаза у Славика, несколько ночей не спавшего, начали слипаться – и он завалился в кровать, все равно пособие рекомендовало начать действо ровно в полночь.
Следующий день был воскресеньем. Светка с отпрысками уехала к своим родителям, Славик остался в квартире один. А может и не совсем один – в голове у него вели совсем не дружелюбный, просто яростный спор два совершенно разных Славика…
– Нет, ты точно придурок… Готовый клиент для Кащенко… Какой херней ты занимался целую неделю, а? Прочитал изгрызенную мышами книжицу и произвел себя в чародеи, да? Мерлин Черноморович Зарубин, потомственный колдун и белый маг с дипломом лечит импотенцию по фотографии… – первый Славик был саркастичен и напорист.
Второй Славик отбивался, как умел:
– Ну и что? Ну не получится ничего, так в чем убыток? В девяносто пяти рублях, что этот воск стоил?
– А крыша твоя уехавшая, что, не убыток? Будешь в дурдоме на полу пентаграммки рисовать, замазку из окон выковыривать и фигурку главврача лепить – да только не поможет…
– Значит те, из лесу, шизики? – осторожно поинтересовался второй Славик.
– Ясный день, шизики. И ты таким станешь. Ты уже почти стал – когда фигурку крестил, ведь верил, а? Верил, факт. А если Филька чисто случайно ногу подвернет или кипятком обварится, что тогда? Вот тогда ты и съедешь окончательно…
– В лесу, значит, шизики… – раздумчиво повторил Славик-II. – А ту, что в комнате, тоже шизики сделали? Найди и покажи мне такого шизофреника…
– Ну, мало ли чего шизоиды сделать могут… – Славика-I, похоже, слегка поколебала логика оппонента. И он решил зайти с другой стороны. – Ну хорошо, на секунду представь – штука работает. Так ведь это тогда оружие, куда там твоей помповушке… А даже из дробовика, если не знать, с какой стороны за него браться, яйца себе или другим отстрелить недолго…
– Вот на Филе и потренируемся, если что – хрен с его яйцами, невелика потеря… А потом, – тон Славика-II стал неожиданно стал вкрадчивым, – не ты ли сам тут как-то раздумывал, как бы избавиться от Светки, сохранив детей, а?
– Ты что, козел? да разве я в этом смысле?! – Славик-I был так возмущен, что даже не заметил, как сам оказался в обороне.
– Не знаю, не знаю… Но с волосами, ногтями, слюной и даже кровью тут проблем точно не будет. Разве что со спермой… Но это как посмотреть, что-то она по ночам совсем никакая стала, может и ходит к кому, пока дети в саду, а ты на работе…
– А ну, хватит!!! – рявкнул на дуэт спорщиков Славик первый и единственный. Наружу полезли мысли скрываемые, даже от себя хранимые в тайне… И Славик пошел в комнату, где была пентаграмма – ночь опять предстояла бессонная, надо подремать часика три-четыре…
Без пяти полночь Вячеслав Анатольевич Зарубин приступил к сеансу черной магии.
Пентаграмма, слегка развернутая против обычного своего положения, блестела на ковре (Славик долго возился с компасом, точно ориентируя ее по сторонам света). Блестела гораздо сильнее, чем в тот день, когда попала в дом Славика – он, смотря на нее ежедневно, не заметил этого постепенного изменения.
Черные свечи, пока незажженные, крепились по углам; ровно в центре возвышалась подставка – медный треножник, принесенный позавчера из вагончика. Охранительный круг Славик не стал рисовать, все равно письмена, которыми его следовало украсить, стали жертвою прожорливых мышей… Пора было начинать.
– А может не надо? – последний раз слабо пискнул в голове потерпевший окончательное поражение Славик-рационалист…
Он встал и выключил свет – стало совсем темно, небо было затянуто тучами, а окно выходило на пустырь, через который совсем не доходил свет дальних фонарей… Славик торопливо чиркнул зажигалкой и по очереди, против часовой стрелки, поджег черные свечи. Они горели неровно, пламя вздрагивало, искаженные тени плясали на стенах безмолвный и мрачный танец.
Он осторожно взял в левую руку куклу-Филю и медленно, нараспев, стал читать заклинание – по шпаргалке, которую держал в правой…
Заклинание было на совершенно незнакомом языке и тоже слегка попорчено мышами, но все слова повторялись в нем много раз и Славик самонадеянно считал, что восстановил его достаточно точно… Эхо? – небывалое дело, ему казалось, что в заставленной мебелью комнате слова повторяет эхо – звонкое, с металлическим оттенком, эхо… С последним словом заклинания Славик опустил фигурку на треножник – она лежала, распластав крестообразно руки и выставив вверх розовый восковой детородный орган…
Именно в него должно было нанести первый удар…
Славик взял с блюдца маленькую и изящно сделанную шпагу-зубочистку с палец длиной (на блюдце остались лежать еще шесть).
– Филя, сука, – понес он полную отсебятину, обращаясь к восковой фигурке. – Я не верю, что сюда сейчас придет Велиал и сделает с тобой то, что ты заслужил… Но если есть хоть что-то, кроме твоего поганого пуза, хоть какие биополя или ауры – ты почувствуешь, ты не можешь не почувствовать все, что я хочу с тобой сделать… И сделаю!!! Сдохни! Сдохни!!! Сдохни-и-и!!!!!
Стекла задребезжали от крика; он нагнулся внутрь пентаграммы (на мгновение рука со шпагой ощутила легчайшее сопротивление, совсем как тогда, с магнитом) – он прицелился и ударил. Ударил, метясь прямо в основание Филиного пениса…
За долю секунды до удара пентагонон зазвенел – тем же протяжным, переворачивающим все внутри звуком (зацепил ногой? – мелькнуло на краю сознания) – а рука продолжила движение к цели… Секунды и терции непонятным образом удлинялись, и в каждую из них мозг Славика успевал зафиксировать странные изменения вокруг – вот свечи вспыхнули ярко, очень ярко – шпага преодолела лишь полпути к треножнику и фигурке – и тут же погасли, все до одной, словно задутые внезапным порывом ветра – клинок летел вслепую, но на сетчатке глаз еще отпечаталась светло-розовая фигура, и он заканчивал удар по памяти, в то самое место, где только что ее видел…
Лишь когда рука прошла тот уровень, где шпага должна была встретить неподатливое сопротивление воска – прошла и продолжила кажущееся таким медленным движение – еще ниже, и еще – он понял, что треножника и фигурки там нет, внутри пентаграммы – пусто.
Не встретивший ожидаемого сопротивления Славик потерял равновесие и опрокинулся лицом вперед, на ковер внутри пентагонона. Вот только ковра там уже не было.
Раздался громкий, жадно-чавкающий звук, с похожим болотная топь вцепляется в упавшую жертву – раздался и смолк, повторившись металлическим эхом. Пришли тишина и темнота…
Следователю, ведущему дело об исчезновении Зарубина В.А., 1958 г.р., русского, несудимого, Света ничего не рассказала о пентаграмме. Она никак не связывала сверкающий как новенькая монета пятиугольник (черные свечи с него бесследно пропали) с таинственной утратой мужа – опять притащил какую-то ерунду с работы, только и всего.
Для Светы настали черные времена – заначки кончились довольно быстро, а необходимости работать последние пять лет у нее как-то не наблюдалось… Это было ее единственное неудобство от пропажи Славика.
Портреты Славика повисели какое-то время на милицейских стендах, в микрорайоне посудачили о непонятном деле – а потом оно позабылось за другими новостями… Только пятилетний Алешка долго еще плакал ночами в подушку – тихонько, чтобы не услышала мать…
Через несколько лет, когда Славика признали умершим и пришел срок вступать в права наследства, квартиру пришлось разменивать – нашлось еще два наследника первой очереди, дети от первого брака, до сих пор здесь прописанные…
С помогавшими при переезде доброхотами (из числа старых знакомых Славика) Света расплатилась кое-какими из его вещей, до сих пор пылившихся в кладовке…
Валерий Кириллович Филинов, когда-то известный под прозвищем Филя, прибыл глянуть хозяйским оком, как идут дела в бывшем вагончике Славика. (Постепенно он прибрал к рукам все точки в довольно обширной округе.)
Внимание его привлекла интересная штуковина, прислоненная к стене и появившаяся, похоже, совсем недавно. Не замечая вытянувшегося в струнку приемщика, молодого круглолицего паренька, он подошел поближе и стал внимательно рассматривать здоровенный пятиугольник из благородной темной бронзы… Было в этой фигуре что-то, не позволяющее вот так просто отправить ее в переплавку…
– Отнеси-ка эту фиговину ко мне в машину, – процедил он приемщику, не оборачиваясь. – Я ее, пожалуй, домой возьму и…
Он не стал заканчивать – да и к чему, в самом деле, всякой мелкой сошке слишком много знать о планах хозяина?
Филя обладал крайне здоровой, непробиваемой, просто слоновьей психикой, и в жизни не интересовался ничем потусторонним; никаких аналогий пентагонон у него не вызвал. «Хреномантией», как называл это Филя, давно и серьезно увлекалась его единственная дочь…