Помню, я обиделась, когда мама сообщила мне новости. Она добавила, что ни за что не продала бы кукольный дом, если бы не заметила, что он мне уже не очень-то интересен, и пообещала, что, как только позволят финансы, взамен старого подарка мне купят что-то получше. Когда отец, фальшиво насвистывая и делая вид, что неудача с работой – пустяки, дело житейское, возвратился к ужину, я спросила, сколько он за него выручил.
– Чуть больше, чем отдал, – ответил он. – Так дела и делаются.
– И у кого он сейчас?
– Какая разница?
– Скажи ей, – вмешался Константин. – Лина имеет право знать.
– Молодой человек, – отрезал отец сухо, – ешьте и не встревайте в чужие дела.
Таким вот образом мой дом очень скоро оказался забыт, а снившиеся мне время от времени кошмары вернулись к прежним темам.
Итак, в 1921 году я два или три месяца владела игрушечным поместьем и время от времени видела во сне, как существа, которых я считала его обитателями, каким-то образом вторгаются в мой дом. Следующие тридцать лет можно проскочить относительно быстро – то было время, когда я мерялась силами с внешним миром.
Я умудрилась взаправду стать танцовщицей, и хотя вершины искусства, равно как и профессии, остались для меня недостижимыми, мне все же удалось держать себя несколько лет на плаву – не такое уж и скромное достижение. Я смогла отойти от дел после того, как вышла замуж. Мой супруг впервые пробудил во мне физическую страсть, но уменьшил и притупил многое другое. Он числился пропавшим без вести во время последней ошибочной войны. Ко мне он точно не вернулся. По крайней мере, я все еще скучаю по нему, но часто презираю себя за это.
Мой отец погиб в дорожно-транспортном происшествии, когда мне было пятнадцать – в тот самый день, когда француженка с бледным лицом, учившая меня танцевать, вручила мне выпускной диплом. После его смерти моя нежно любимая мама стала часто мечтать о возвращении в родную Германию. Вскорости я более-менее встала на ноги – ну или сделала вид, что встала, – и создала все условия для воплощения маминой мечты в жизнь. Дважды в неделю она неизменно писала мне, и я часто затруднялась найти подходящие слова для ответа. Иногда я навещала ее – до тех пор, пока условия в ее родной стране не стали мне слишком чужды. Она устроилась на хорошую должность преподавателя английского языка и литературы в маленьком университете и, казалось, все больше попадала под новые веяния и умонастроения, бушующие в немецком обществе. Должна признать, их пылкость и сумбур нарушали равновесие и в моем ходе мыслей – хотя я была иностранкой и, вдобавок, отнюдь не сангвиничкой. Ошибочно считать, будто все танцовщицы – женщины веселые.
Несмотря на то, что можно было принять за растущие симпатии к новому режиму, моя мать бесследно исчезла в какой-то момент немецкой истории. Она была первой из двух столь по-разному близких мне людей, пропавших без всякой причины. На какое-то время мое здоровье пошатнулось, и, конечно, я все еще любила ее больше всех на свете; останься она со мной – ни за что я не вышла бы замуж. Не вдаваясь в психологию, которую я на дух не выношу, скажу только, что мысли и воспоминания о моей матери – я в этом уверена – лежат в основе того ухода в себя, на который так горько и так справедливо жаловался мой муж. Но я была поглощена не собой, а своими воспоминаниями о совершенстве. Ни в ком больше я не знала такой красоты, великодушия, глубины и способности любить, кроме как в маме.
Константин забросил всю свою разностороннюю начитанность и стал священником, видным членом Братства Христова. Он очень одухотворенный человек – даже на фоне всех своих собратьев и высшего духовенства, – но я, увы, больше не могу разговаривать с ним и даже просто выносить его присутствие. Бедный мой братец!
А вот я из извечного агностика стала убежденной атеисткой. Я не вижу, чтобы мой брат Константин делал что-то, кроме как прислушивался к собственному, а отнюдь не к Божьему, внутреннему голосу – который изменил свой тон с тех пор, как мы были детьми. Что ж, мой говорит на совсем другом языке. В конечном счете, я сомневаюсь, есть ли что-то, чего можно желать, кроме смерти; есть ли устойчивость в чем-либо, кроме страданий. Жизнь прошла, и я больше не представляю себя угощающей сиятельных особ перепелами.
Вот вам и биографический антракт. Я перехожу к обстоятельствам моего второго и недавнего опыта домоправительства.
Прежде всего, я поступила в высшей степени глупо. Вместо того чтобы держаться дороги, отмеченной на карте, я выбрала окольный путь. Конечно, он тоже был нанесен на карту, но в столь редко посещаемой местности не стоит так или иначе доверять извилистым тропкам – зная, тем более, что нынешнее поколение картографов не ходит пешком дальше гаража или автобусной остановки. Это был один из самых малонаселенных районов страны, и помимо прочего, к тому времени, как я миновала первую обветшалую калитку, воздух пах терпкими осенними сумерками, неспешными и вкрадчивыми.
Началось все с того, что тропа вилась и мелькала через вереницу мелких болотистых лугов, где не было ни скота, ни урожая. Когда дело дошло до третьего или четвертого из этих лугов, дорога почти исчезла из-за усиливающейся сырости, и продолжить путь можно было, только высматривая перелаз или калитку в неухоженной живой изгороди впереди. Это было не особенно трудно, пока поля оставались небольшими; но через некоторое время я очутилась посреди унылой пустоши, каковую вообще вряд ли можно было назвать полем – скорее уж, большое болото. Именно в этот момент мне следовало развернуться и пойти назад, к извилистой дороге.
Но передо мной все же стелился некий путь, и я и так уже потратила слишком много времени на пустые петляния – потому и предпочла рискнуть, хотя совсем скоро пришлось прыгать с кочки на кочку, прилагая усилия к тому, чтобы не увязнуть выше ботинок в этой обступившей со всех сторон трясине. Поразительно, сколь далеко можно отклониться от прямого или четко определенного курса, когда так заботишься об элементарном комфорте. Живая изгородь на окраине болота все еще маячила далеко впереди, а кочки встречались все реже и становились у´же, так что я слишком часто проваливалась сквозь них в вязкую грязь. Как я заметила, топь слегка спускалась вниз в том направлении, по которому я следовала, так что, прежде чем я доберусь до изгороди, мне, возможно, придется пересечь целую реку. Но не река, как оказалось, ждала меня впереди, а еще больше грязи, стоячей воды и земляной мякины – и неясно было, как долго эта болотистая зона еще продлится. Я одолевала ее с трудом, перескакивая с ложной тверди на очевидный зыбун, вскоре отчаявшись и даже не пытаясь ступать осторожно. Обе мои ноги теперь промокли значительно выше щиколоток, и видимость стала хуже из-за сгустившихся сумерек.
Когда я достигла того, что приняла за живую изгородь, оказалось, что это граница обширных зарослей. Осень заразила большую часть здешней зелени ветрянкой и вянущей дряхлостью, так что голые коричневые кусты шиповника выгнулись дугой и взъерошились, а пурпурные шипы наклонились под всеми возможными углами, охочие до крови. Чтобы пройти дальше, потребовался бы топор. Либо я должна пересечь унылое болото в заметно убывающем свете, либо мне предстоит обогнуть его по краю и поискать проход в чаще. В нерешительности я оглянулась назад – и поняла, что потеряла из виду ворота, через которые попала на болото с другой стороны. Делать было нечего, кроме как изо всех сил пробиваться вперед по все еще предательски топкой почве вдоль барьера из засохших кустов шиповника, заплесневелой ежевики и буйно разросшейся крапивы.
Но прошло совсем немного времени, прежде чем я достигла значительного просвета, от которого сквозь спутанную растительность, казалось, вела хорошая тропа, пусть и ни в коем случае не прямая. Она довольно долго петляла, не встречая препятствий и даже обретя твердость у меня под ногами, прежде чем я поняла, что заросли совершенно неоспоримо превратились в лес. На смену колючкам, сердито впивавшимся мне в бока, пришли ветви, низко нависшие у меня над головой. Я не помнила, чтобы лес был отмечен на карте – будь он действительно там, я бы не встала на этот путь. Я заблуждалась, если понимать под этим ситуацию, когда неясно, что впереди, и не знаешь, как вернуться назад, лишь единожды – когда отец, возомнив себя бывалым грибником, завел нас в самое сердце чащи. В тот раз я раз и навсегда изменила свое отношение к лесу. Добрых полтора часа мной владел самый неподдельный страх смерти – я никому о нем так и не рассказала, да и угас он почти сразу, как только мы вышли-таки из леса.
Я вытащила карту из глубокого кармана платья – и, лишь попытавшись рассмотреть ее, поняла, что до ночи рукой подать. Видимо, до настоящей минуты я невольно напрягала зрение, высматривая препятствия на дороге, и не осознавала, до чего сильно стемнело. Я сощурилась – и не увидела на карте никакого леса, никакой зеленой зоны. Колеблющаяся линия точек продвигалась по очерченной белизне к началу желтой дороги, где заканчивался окольный путь, – и только. Но я не стала торопиться с неразумными выводами, решив, что просто слишком сильно забрала в сторону. Карта была испещрена зелеными отметками в местах, где я не хотела бы находиться; и единственный вопрос заключался в том, в какой из этих многочисленных чащоб я сейчас пребываю. Я не могла придумать никакого способа выяснить это. Да, я практически заблудилась – и на сей раз не могла винить в том отца.
Путь, которому я доверилась, все еще тянулся впереди, пока еще не расплывчатый, и я продолжила идти по нему. По мере того как деревья вблизи становились выше и гуще, меня охватывал страх – не смерти, как в прошлый раз, а знания. Мне казалось, я уже понимала, что ждет меня впереди, или, вернее сказать, знала об одной малой, далеко не главной части того смутного и непостижимого целого, которое ждало меня впереди. Как бывает при таких обстоятельствах, я чувствовала, что мое тело почти не принадлежит мне. Если бы я зашла слишком далеко, то, пожалуй, могла бы стать кем-то другим.