Темные проемы. Тайные дела — страница 51 из 85

Между красотой Венеции и людьми, населяющими ее, не было никакого связующего звена, даже в виде глупого восхищения – его, пожалуй, было меньше всего. Когда-то плебс разорил римские виллы, теперь пришел черед Венеции разориться; Ферн чувствовал – сам факт того, что разграбление перекрестили в сохранение, намекает на близость окончательного ее исчезновения с лица земли. Дивный город на воде подхватил грибок новой мировой ничтожности. Слишком многим бросали вызов его красоты, ибо они задавали планку, соответствовать которой очень непросто. Вскоре венецианскую реальность оплетут цепкие щупальца пуританства, презирающего диктат плотских утех, коему город на воде поклонялся целую эру. Те, кто пришли по следам Гарибальди, понимающие лишь язык непрерывных экспансий, заберут этот край; Местре, отгороженный тысячей масок, капитулирует. Нынешнее положение более всего в завязанной на личины истории Венеции напоминало напускной маскарад. Дивертисмент виделся Ферну вполне справедливым для города на воде концом, но огненный рассвет уж близился, уж пробивался сквозь ландшафт – и все никак не наступал.

Венецианская мечта?

…Сидя на колонне, Ферн, вздрогнув, осознал, что он пробыл здесь уже семнадцать дней – и ни разу не задумался о своей мечте, о том сне, что привел его сюда. За весь этот срок он ни с кем не заговорил, если отбросить общение с продавцами и обслугой. Знакомства никогда ему не давались легко, но противоречивое впечатление от города на воде, великолепного и при том отталкивающего, усложнило все стократ. Ферн бродил по Венеции с видом одуревшего мечтателя, потихоньку утрачивающего все материальные качества и перевоплощающегося в призрак, фантом. Большие корабли, как отмечал он краем глаза, частенько подплывали к восстановленной Муссолини пристани по Канале делла Джудекка – столь живые и яркие на фоне всего остального. Близ них, приниженный разочарованиями и глубоко личными проблемами, Ферн чувствовал себя безмерно одиноко.

За его спиной какой-то типичный британец, лысый, с телосложением бочки, сошел на берег с трагетто на пару с юношей-итальянцем. Пышные моржовые усы и клочкообразная поросль на голове соотечественника Ферна сохранили рыжину. Бурый твидовый пиджак кое-как сходился у мужчины на брюхе, серые брюки видали виды, рубаха под полосатым галстуком явно не могла похвастаться свежестью. Подобного типа легко было вообразить ведущим выходного авторалли где-нибудь на выселках Хэмпшира или Суррея. Взбираясь на самый край каменного выступа, усач волок итальянского юношу в расстегнутой белой сорочке и рельефно облегающих мускулистые ноги светлых брюках за собой, вцепившись тому в руку. Итальянец изображал жеманное девичье сопротивление. Англичанин, замерев в считанных метрах от колонны, занятой Ферном, простер свободную руку к чему-то вдали – явно даже не думая, что кому-то плевать на восхищавшие его зрелища, особенно кому-то, столь милому его порочному сердцу. А юноше было именно что плевать. Он более не делал капризный вид – лишь стоял на месте с остекленело-скучающим взглядом, глухой ко всему тому знанию, которым стремился поделиться с ним англичанин.

– Черт бы тебя драл, Джорно, – проскрипел усач. – Мог бы и проявить какой-никакой интерес.

Юноша смолчал в ответ, и англичанина всего перекосило – желчная маска злобы тут же припала к лицу. Он что-то резко бросил на итальянском – по одному лишь звучанию похабное. Отбросив ладонь юнца, словно та обожгла его, усач, гордо влача свое уязвленное достоинство, побрел в сторону Дзаттере.

Итальянец все еще стоял, пристально глядя на камни мостовой. Затем он сунул руку в задний карман брюк и достал аккуратную записную книжку: возможно, подарок от усача. Изучив пару страниц с едва ли не комичным тщанием, он вернул вещицу на место и пошел прочь. Преследует кого-то, вообразил Ферн; лишь вообразил – не став оборачиваться и проверять догадку. Судя по многочисленным впечатлениям с момента прибытия сюда, из-за непрошенного взгляда он вполне мог стать тем самым преследуемым. Собственное положение вдруг представилось Ферну тупиковым – с какой стороны ни посмотри. Он ведь ни в чем не соответствовал тому, чего ожидали от англичанина-одиночки в Италии.

И одиночество навалилось сильнее, сдавило безжалостнее. Как жаль.

До этого в Венеции Ферн не был счастлив или несчастен – лишь изумлен, застигнут врасплох чем-либо время от времени. Философ-путешественник в нем скоротечно умирал – бередя напоследок память о фантасмагорическом сне. Привыкание к Венеции наступило слишком быстро. Сентябрьский бриз с канала Сан-Марко оглаживал нежно лицо Ферна – сладковатый и стылый, напоминающий последний выдох отмучившегося больного. Лодки, сверкая бортами, с визгом проносились мимо, не давая проходу весельным гондолам. Ферн ладонью провел по плечу, спустился на руку, помассировал ногу – возвращая себя в свое же существо, чувствуя боль, о которой почти забыл за все эти годы хождений по канату.

В конце концов, чем могла одарить его Венеция, кроме новых печалей? Он решил, что завтра же вернется домой – если хозяин пансиона дозволит ему ранний отъезд. Распрямив спину, Ферн сделал несколько странных марионеточных шагов вперед-назад, с усилием сгибая колени, и в последний раз взглянул на один особенно впечатляющий венецианский пейзаж. Слезы встали в глазах – и он дал бы им волю, не будь этой проклятой неловкости чужака в чужом краю. Все, что ему оставалось, – удалиться, молча и одиноко.

III

Тем же вечером Ферн прокладывал себе путь по Моло, не желая оставлять у сердца неулаженных дел.

Владелец пансиона намекнул, что за комнатой в современной Венеции, равно как и за многим другим, всегда стоит очередь. Ферн заплатил ему за неделю вперед. Уговаривать его задержаться подольше или возвращать разницу, что характерно, этот проходимец не стал – и Ферн заключил, что в противостояниях приезжих с венецианцами однозначные победы редки.

У Ферна нашлось оправдание для своего променада – раз уж близится его последняя ночь в Венеции, значит, надо побывать в гондоле. Их век недолог, равно как и век людской, и явно близится к концу. Но гондолы, чьей сильной стороной не выступает более функциональность, не особо хороши, если рядом с тобой нет любимой.

На Моло толпились американцы, неловко или же чересчур самоуверенно подшучивая друг над другом; задаваясь вопросом, как заполнить анкету перед вылетом в Афины или обратно в Париж на следующее утро; разыскивая замысловатые коктейли или местные вина со льдом. Гиперактивные итальянские дети и их дородные любящие родители без особых усилий доминировали в этой перспективе. Далеко на юге, по направлению к Кьодже, романтично мигали огни. Небо обретало лиловую насыщенность и полнилось празднично-серебристыми звездами.

Ферн свернул налево, в переулок, где было тише, запетлял по темным переулочкам – как жук по строчкам книги. Как только он остался один, или почти один, среди огромных темных зданий, его мысли вернулись к тем маленьким элегантным спальням и будуарам на вершине палаццо, которые он посетил. Воспоминание о них заставило его содрогнуться от предвкушения чего-то столь безнадежно непоправимого, что все еще было так безнадежно необходимо. Думая о них, все еще ощущая напряженность их атмосферы, Ферн обонял дух венецианского декаданса. В тот долгий век, когда лев дремал, дожидаясь Наполеона[73], город на воде переживал неизлечимый распад, и все его модники скрывали лица за гротескными плотно прилегающими личинами, уподобляющими их странному зверью, арлекинам, тем, кто жаждет жертв, – и тем, кто жертвы и есть.

Перед ним стояла как раз такая фигура – темная и неподвижная, прислонившаяся к перилам вдоль канала, окаймлявшего маленькую площадь, на которую забрел Ферн. Она и не попадала в пятно света единственного фонаря на площади, и не избегала его. Пройдя по дорожке из теней, Ферн обратился к фигуре взглядом, молча внемля ритмам своего сердца.

На другой стороне канала вырисовывалось бесформенное каменное строение, из всех окон которого, казалось, лился ровный, бледный свет, промежуточный между розовым и голубым; и Ферн, чей слух всегда был чрезвычайно остер, будто бы улавливал слабое эхо музыки и веселья, просачивающееся сквозь толстые стены и закрытые ставни. Затем он понял, что бледный свет был отражением позднего вечернего неба на стекле и что звук был не более чем обычным шумом Венеции. Он взял себя в руки.

Почти беззвучно по каналу скользнула гондола. Ферн, каким бы примечательным ни был его слух, улавливал лишь негромкий звук, с каким весло бьет по воде. Затем показался ферро[74], и гондола остановилась у фигуры, прислонившейся к перилам. Гондольер, казалось, был одет в черное. Но внимание Ферна было сосредоточено на столь же темном пассажире; человеке, за которым прибыла лодка.

Странное дело – поначалу будто бы ничего не происходило. Гондола упокоилась во слабо подсвеченных сумерках – ее рулевой оставался почти незрим, а пассажир, вестимо, все еще кого-то или чего-то ждал, не торопясь взойти на борт, да и в принципе не двигаясь. Двое мужчин средних лет, оба в светлых одеждах, пересекли пьяцетту с противоположного угла и направились в том направлении, откуда прибыл Ферн. Они разговаривали громко и в унисон, и не подали виду, что заметили лодку и фигуру у перил. Конечно, не было никаких причин, по которым они должны были их заметить. Тем не менее Ферн почувствовал, что, похоже, две или три минуты вся композиция – весь мир в ее рамках – хранила полнейший покой, смутно вырисовываясь на фоне огромного каменного здания на противоположной стороне канала.

По крайней мере, столько минуло времени, прежде чем Ферну пришло в голову, что, возможно, ждут именно его. Он намеревался разрушить свою грезу – сам про себя он, конечно же, именовал процесс иначе – и тем самым, как часто бывает, возможно, завел механизм для ее осуществления; потому что жизнь всегда идет наперекосяк, как постоянно заявлял великий венецианец барон Корво