– Вы, часом, не медсестра? – поинтересовался я, но без нажима в голосе.
– Не я, а мисс Брейкспир. Это она меня научила. У нее есть диплом. – Было очевидно, что серая Элизабет восхищается Агнессой; я это и раньше подметил. – А теперь, сэр, если я пообещаю вам, что вы больше никогда ничего странного не увидите, вы сможете в ответ пообещать мне, что не станете обсуждать этот случай с хозяйками дома?
Мне это показалось излишней просьбой.
– Разве же это правильно – не предупреждать хозяев о живущих с ними призраках? – спросил я с легкой иронией. – Что уж говорить о гостях!
– Гости здесь редки, сэр. При всем уважении – помните… вас сюда не приглашали.
«А ведь она права», – подумал я.
– Потому я и прошу вас, сэр… лучше об этом не распространяться лишний раз. – Этот чрезвычайно простой намек напомнил мне, что в других владениях Фонда я сталкивался время от времени с секретами, о которых предпочел бы вовсе не знать, во избежание всяких недоразумений и неловких ситуаций. – Вам лучше, чем мне, должно быть известно, сэр, что в домах, где происходят вещи, о которых мы говорим, владельцы зачастую не хотят, чтобы о таком говорили. – И здесь она тоже была права; с определенных пор комитету Фонда по части психических и оккультных наук это обстоятельство изрядно препятствовало. Но я все еще не хотел ничего обещать, что было вполне естественно.
– С чего вы так уверены, что при мне больше ничего подобного не произойдет?
– Как я уже сказала, он является новым людям лишь раз. В нашем доме это правило никогда не нарушалось, – ответила служанка с неколебимой уверенностью в голосе.
– А если в моем случае оно нарушится?
– Даже если так, сэр, не захотите же вы чинить вред двум славным женщинам?
Правда заключалась в том, что теперь я до мозга костей осознал, что с сестрами мне не о чем говорить. Я даже не мог себе представить, как к ним теперь подступиться.
– Хорошо, – сказал я Элизабет. – Обещаю. Если больше ничего не произойдет…
Внезапно в дверях появилась Агнесса Брейкспир в одном из своих темных платьев.
– Что происходит? Элизабет, ты почему не вернулась и не доложила мне обо всем? Мистер Оксенхоуп, вы что, ранены?
– Я случайно порезался, – заверил ее я, – а Элизабет помогла мне обработать рану.
Что ж, этот вечер прошел, как и все три предыдущих.
Когда пришло время ложиться спать, я, конечно, не могу сказать, что у меня отлегло от души. Но на слова серой служанки, как мне казалось, можно было положиться. Я провел утомительный день на открытом воздухе с Хэндом и его невыносимой ватагой – и потому вскоре заснул.
Когда Элизабет принесла мне завтрак, я почувствовал, что мы с ней отныне состоим в сговоре, – и воспользовался этим, чтобы поподробнее расспросить, откуда все-таки берется несносная пыль.
– В старых домах ее всегда полно, – ответила она, спокойно избегая моего взгляда. – Уж вам ли не знать об этом, сэр. – Сказав это, она удалилась, не справившись, как обычно, о том, по вкусу ли мне еда.
В тот день, в субботу, Хэнд отметил, что в выходные, вопреки ожиданиям, волонтеров на реку прибудет вдвое больше обычного, и, если я захочу передохнуть денек-другой, люди справятся и без меня. Но я был отчего-то уверен, что в мое отсутствие произойдет что-то скверное, – поэтому не воспользовался его предложением. Неизбежные трения с местными фермерами уже начались – а как иначе, – и Хэнд только и ждал возможности спустить на них всех собак. Случись такое, имя Фонда, вполне вероятно, громко и бесславно прозвучало бы в национальной прессе. Пролистывая сводки, я убедился, что очистка реки большинству заинтересованных окружных лиц – старожилам, председателям окружных советов и всяким мелкотравчатым дельцам – видится «махинацией», прикрытием для какого-то коварства, и почти никто не высказывался в нашу поддержку. Редактор также опубликовал два длинных письма от самого Хэнда – пропитанных до того явной агрессией и носорожьей тупостью, что от них было больше вреда, чем пользы. Хэнд никогда не мог понять, какие возражения испытывают нормальные, разумные люди по отношению к акциям без очевидной выгоды. В наше время поперек идеализма извечно кладутся ограничители в виде общественного одобрения: «хочешь быть прожектёром – будь, но только не у нас под боком и не там, где мы без твоих завиральных идей трудимся». Можно противиться таким взглядам на жизнь, можно ими восхищаться – нельзя отрицать их факт. А Хэнд отрицал, и в этом была его главная проблема.
По выходным на реку добровольцами стекались даже девушки – вероятно, подруги парней-волонтеров, – и тогда хаос и неразбериха достигали непомерных масштабов. Некоторые из местных тэйсинтаев[87] проявляли качества, несомненно, во многом превосходные, хотя и плохо приспособленные к сегодняшнему миру, когда все мало-мальски серьезное решается путем соглашения, явно или за кулисами. Что до меня – от меня никто не требовал громко одобрять план, при условии, что Фонд не оговаривал такой способ нашего взаимодействия. Но все-таки иногда, стоило признать, руководство Фонда само норовило наступить на мину или что-то похуже, образно выражаясь. И мне ничего не оставалось, как наступать туда же – в компании людей, с которыми у меня имелось крайне мало общего… просто из-за того, что я был старше и повидал куда больше, чем они.
И каждый вечер я возвращался в огромный, сумрачный, тихий дом; поднимался в комнату, где произошла эта странная встреча; вешал одежду сушиться; соскребал с ботинок остатки грязи на лист местной газеты; полчаса лежал на своей кровати; спускался к Оливии, разыгрывающей свои бесконечные фантазии на пианино в музыкальной комнате. Иногда она обращалась ко мне, но при этом никогда не переставала играть и не предлагала мне выпить. А потом в вымощенном камнем зале слышались шаги Агнессы, и уж она-то не оставляла меня без слова – не проявляя притом более теплых, чем в первую встречу, манер. Было ясно, что привычное молчание Оливии само по себе раздражало ее, и можно было понять, сколь многое успело наболеть за годы совместной жизни. Не приходилось сомневаться и в том, что, помимо сестринской немногословности, Агнессу раздражало и нечто другое.
Агнесса всегда носила одно из шерстяных платьев, о которых я упоминал, – всего я на ней повидал не то три, не то четыре модели. Видимо, в отличие от Оливии, она старалась хоть как-то принарядиться к ужину – а до сей поры я не заставал ее дома ни в какое другое время суток. Агнесса обычно обращалась ко мне с каким-либо дежурным вопросом о ходе реализации речного проекта, на который я давал не менее дежурный ответ – и больше на эту тему ничего не говорилось, к моему некоторому облегчению. Если я пытался узнать о ее местных заботах чуть больше, Оливия нарушала свой обет молчания и встревала в наш разговор с какой-нибудь шуткой – предельно незлобивой. Увы, никто из нас не преуспевал ни разу в том, чтобы чем-нибудь заинтересовать собеседника. Агнесса доставала огромные пяльцы для вышивания и корпела над ними часами. Из-под ее иглы, как мне казалось, не выходило ни разу мало-мальски красивого узора – но вышивку ей требовалось закончить к Рождеству, для презентации на собрании женского клуба в соседнем городке.
Помню, как-то раз вечером мы разговорились о самом Фонде. Агнесса, как и всегда, вела свою полемику резко и безжалостно.
– С тех пор, как поместье перешло Фонду, – утверждала она, – мы здесь чувствуем себя на птичьих правах. – Что-то подобное я нередко слышал от других арендаторов, и уже был готов к такого рода разговорам.
– На Фонде лежит неблагодарная задача – удовлетворить запросы государственного уровня, – мягко парировал я. – Мы делаем все возможное, чтобы ветер перемен в своих порывах не набирал катастрофическую мощь.
– Вместо того, чтобы пресечь сами перемены? – Агнесса недовольно фыркнула. В этот момент она звучала почти как Хэнд – от него я весь день слышал такую утомительную чепуху.
– Вершить историю Фонд, увы, не волен, – заявил я с такой нарочитой твердостью, какой только мог добиться. – Без наших методов ваш дом, это чудесное поместье, может статься, уже бы снесли – или переоборудовали в какое-нибудь учреждение.
– Наш дом! – воскликнула Агнесса с горечью. Она была не одинока в этом неприятии – и, полагаю, ни ее, ни остальных нельзя было ни в чем винить. – С тех пор как Фонд взял на себя управление, мы живем здесь лишь как постоялицы, временные содержанки. Он нам уже не принадлежит, как и сама наша жизнь. Мы – арендаторы, с которых пока что не взяли арендную плату. Русской знати после революции иногда разрешалось содержать в собственных бывших поместьях комнату-другую. У нас в Англии, конечно, все пытаются обставить более цивилизованно – а суть та же, как ни крути. Я так считаю, по крайней мере. А что думает по этому поводу Оливия – мы, видимо, никогда не узнаем.
Оливия откинулась в кресле перед огнем, вытянув ноги и подложив руки под голову.
– Я согласна, – отстраненно произнесла она. – Надо просто подождать… Когда-нибудь это все просто исчезнет.
– Фонд, – заметил я, – вообще-то, заинтересован в том, чтобы хозяева жили в доме и дальше. Да, представители широких масс не ходят в музеи. Мало кто из них разбирается в архитектуре или живописи, интересуется такими вещами… Но их неизменно привлекает возможность зайти в чей-нибудь богато обставленный дом – поглазеть на его убранство, в меру сил и разумения прикоснуться к истории. Лишь на этой основе Фонд продолжает свою деятельность. Нам остается только принимать это. Хотя я прекрасно понимаю, что это далеко не всегда легко.
– Что это за жизнь, скажите на милость, – в доме, который больше не твой? – спросила Агнесса гневно. – Выбор, решения, ответственность… Все это уже не в нашем ведении. Я здесь – в лучшем случае экономка, в худшем – вообще неизвестно кто. И знаете, эти ваши «широкие массы» не перестали ненавидеть нас и завидуют не меньше. Зачастую – только больше, ведь теперь мы у них на виду. Разница в том, что никому теперь ничего не скажешь поперек. Надеюсь, на основе увиденного вы согласитесь, что я много сил отдаю ведению хозяйства. Но обратите внимание, как редко я бываю дома. Я отстраняюсь от всех этих новых порядков, насколько могу, даже если внешний мир за этими стенами вызывает не меньшее отторжение.