Темные вершины — страница 25 из 68

Девушка под локтем хрипнула еще раз. Он секунду подумал и ослабил давление на горло. Она закашляла, заперхала. Он подождал несколько секунд, повторил вопрос.

– Кто, отвечай?!

– Я… кх-кх… я Настя.

– Какая еще Настя? На Чубакку работаешь?

– Д-да…

Он не ждал такой откровенности, чертыхнулся, прижал ей лезвием сонную артерию, готовый в любой момент полоснуть.

– Н-нет, – проговорила она, – не надо. Я не на него, я у него. Уборщицей.

Он коротко оскалил зубы.

– Уборщицей? Так я тебе и поверил… Как ты меня вычислила?

Она смотрела на него прямо, неотрывно, и он почувствовал, что руки его слабеют.

– Не убивай Чубакку, – вдруг сказала она.

– А тебе-то что? – опешил он.

– Потому что у нас на него свои планы.

Секунду он смотрел на нее изумленно.

– У нас? У кого это – у нас? – спросил Приметливый. – Кто вы вообще такие?

– Мы – это Орден…

* * *

Чубакка Рыжий стоял на крыше башни «Коалиция», смотрел под ноги, вниз, в серую мглу.

– Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью, преодолеть границы бытия… – сквозь зубы напевал он. Напевал неточно, слегка фальшивя, но искренне, с чувством. – Нам дал Мертвец стальные руки-крылья, а вместо сердца не дал ничего…

Сто двенадцать этажей пустоты было у него под ногами, и черное всевидящее око Саурона над головой. Око пялилось в недужный рассвет, трепетало на ветру тощей жестью, издавало жалобные консервные звуки.

Око не нравилось Чубакке, он хотел его сковырнуть и сбросить вниз, на головы пешеходам – не фига ходить под окнами его резиденции. Но Мышастый воспротивился.

– Нехай будет, – сказал, – пусть электорат любуется, трепещет.

Хабанера его поддержал – два против одного, пришлось отступить. Чубакка не одобрял дешевой мистики, он и в Великого кадавра не очень-то верил. То есть не то чтобы не верил – кадавра он видел, еще когда доступ к нему был разрешен. Мертвец лежал в своей пирамиде в открытом гробу – лысый, картавый, с хитрым прищуром в глазу, в темных перчатках на костистых полуразложившихся лапках. И позже триумвиры неоднократно посещали страшную усыпальницу – как говорил Мышастый, поклониться великому праху. Ну пускай поклониться, пес с ним, Мышастому виднее, это он у нас тьмой заведует, управляет мертвечиной забытых традиций…

Рассветный ветер дунул, оледенил спину, задрожало перышко на крыле у Чубакки. Он зябко приподнял плечи, оглянулся назад. Крылья за спиной висели мертво, не двигались, не слушались. Он снова посмотрел вниз – все та же серая мгла, рассвет жидко плавал за тучами, никак не мог проклюнуться, коснуться живым красным лучом усыпляющей скудной земли. Там, во мгле, он знал, осторожно пробираются редкие автомобили, стараясь не провалиться в ямы и траншеи, раскопанные когда-то, да так и оставленные, как вечный памятник деловитости городских властей…

Прыгнуть или нет? Раньше бы не задумался ни секунды – прыгнул, мощные крылья подхватили бы отяжелевшее тело, распороли воздух, вознесли вверх, к свежему дрожащему эфиру, прорезали бы мутные тучи, выбросили прямо к звездам. Сгорел бы он на солнце, как Икар, упал бы вниз или, свободный, счастливый, равный богам, парил там, в высоте, где водят хороводы хоры стройные светил?

Прежде, в старые времена, не сгорел бы, конечно, да и с чего сгорать – он был им родственник, этим сферам, этим светилам. Нынче не то, нынче, пожалуй, от любого шага можно ждать самого худшего. Теперь не донесут его крылья до сфер, переломятся, и рухнет он со всего маху о твердый, как пасть динозавра, асфальт – отскребай потом кровавую лепешку, гастарбайтер Сухроб, бранись на древнем своем индоиранском наречии.

Он еще раз глянул в пустоту под ногами, покачал головой, аккуратно отстегнул крылья, сунул под мышку, пошел к своей мансарде. Рыжий, как сам Чубакка, луч солнца все-таки пробился, выпростался из-под облаков, ткнул его в спину. Но он уже не почувствовал, уже перешагнул через подоконник, спрыгнул на пол, крылья кинул в угол.

Из-за них, из-за крыльев этих, он знал, да еще из-за мансарды Хабанера и Мышастый дразнили его втайне Карлсоном-пролетчиком. Знал, но не обижался, всему свое время, поглядим, что дальше будет, кто в пролете окажется.

Крылья должны были вернуться, он верил, вернуться и возвратить ему былую силу. Ведь он летал на них когда-то, летал, пусть даже всего только во снах. А с нынешними и наяву не полетаешь. При том, что материал наилучший: гагачий пух на основе новейших поликарбонатов – прочных, легких, не подверженных разложению и коррозии. Те, старые, были совсем простые, он даже не знал толком, из чего сделаны, да и зачем, если летают?

Чубакка прошел сквозь гостиную, вошел в спальню. Прямо над диваном – узеньким, аскетичным, сиротским почти – был вделан огромный сейф с деньгами: для лучших снов. Сейф был такой большой, что Чубакка мог сам в нем спрятаться, да еще бы и для Мышастого с Хабанерой место осталось. Но даже мысли такой ему не приходило, в сейфе и без того было неладно: там хранились деньги. Если бы посчитать все, что там помещалось, вышло бы, наверное, что-то около миллиарда, вряд ли меньше.

По утрам, спустившись с крыши, он обычно открывал сейф, погружал в деньги руки, лицо, погружал туда всю свою душу, вспоминал великого русского поэта: «Весь день минуты ждал, когда сойду в подвал мой тайный, к верным сундукам…», а потом и великого английского поэта: «О дочь моя! Мои дукаты! Дочь!». Вспоминал и не мог понять, откуда такое пренебрежение, откуда смех? Разве люди не мечтают иметь побольше денег? Разве Бог не награждает деньгами тех, кто ему угоден, а дьявол разве не отнимает деньги у тех, кто не угоден ему… Быть нужно дельным человеком и верить в банковский кредит – кто это сказал? Да уж наверняка кто-нибудь поумнее нас с вами: Пушкин, Лермонтов или даже Мао Цзэдун.

Чубакка вспомнил бедное детство, вспомнил рваные кеды, жженых сахарных петушков на палочках: они казались ему вкуснее шоколадных конфет, которых он и не пробовал тогда, и на глазах у него появились слезы. Блеснули, обожгли, одна покатилась по щеке – ловить не стал, стыдиться ему нечего и не перед кем. При всех базилевсах был он эффективным менеджером, и дальше так же будет. Всю свою жизнь был он честен, во всяком случае, перед собой. Это тоже надо иметь в виду, когда настанет час давать ответ перед силой большей, чем базилевс, и даже большей, чем Мышастый.

Слезы продолжали литься, все равно как у японских самураев, известных своей сентиментальностью. Настоящий мужчина всегда готов пролить слезы, вот как считалось на Востоке, откуда, как известно, к нам ex oriente lux. Эту его слезливость хорошо знали двое оставшихся триумвиров, но числили ее не по части чувствительности и вдохновения, а по части гиперфункции почек.

– Ты пей меньше, а то вон рожа пухнет, – глумливо советовал Мышастый, – от людей стыдно, от наших западных партнеров, если что…

Рыжий только губы кривил: западные партнеры! Ну какие у нас могли быть на Западе партнеры, если все приличные люди там спали и видели, как бы закопать нас поглубже? Или, может быть, Мышастый офшорные зоны считал партнерами?

Чубакка не любил рациональности, механистичности. Люди простые полагали, что денежка любит счет, а он, Чубакка, знал, что денежка любит слезы. Понимать это надо было широко: плачет и тот, у кого денежку забирают, плачет и тот, кто забирает. Иногда от смеха, иногда – от отдаленных последствий своей жадности. Так уж лучше он, Чубакка, поплачет заранее, без видимого повода, чем потом, когда уже поздно будет. Расплачиваться, то есть плакать, лучше до того, как счет предъявят, вот это надо понимать отчетливо.

Кроме денег, была у Рыжего еще одна слабость – искусство. Но не так, чтобы на стены вешать Гойю и Веласкеса за бюджетные миллионы, нет. Любовь его к искусству была непосредственной, бескорыстной.

Чубакка любил авторскую песню.

Любил страстно, истово и в то же время нежно. Любил не только слушать, но и петь. Временами, под хорошее настроение, надевал он на себя черный семитский парик Элвиса Пресли, брал в руки гитару сэра Пола Маккартни (сэр не промах оказался, когда узнал, кто гитару торгует, вздул цену до миллиона баксов, сразу видно, аристократ, его усовестить пытались, говорили, что такая же на аукционе за шестьсот тысяч ушла, он только плечами пожимал, объяснял: так то для лохов, а Чубакка серьезный человек, если не нравится, так я Хабанере за полтора лимона скину; впрочем, может, и не говорил он этого ничего, все придумал надежный посредник – склизкий человечек из Внешторга, да и неважно, в конце концов, миллион, миллиард, главное, чтобы было) и пел песни Азнавура.

Может, зря он это делал, может Азнавур не потерпел бы такого нарушения авторского права – Чубакка, грешным делом, не отчислял роялти за исполнение никаким правообладателям. Но столетний дед Азнавур был далеко, на том свете, а гитара близко, вот он и пел ничтоже сумняшеся, пел, потому что просила душа.

А впрочем, была ли у него душа, осталась ли после стольких лет в триумвирате, на высочайших вершинах власти? Он считал, что да, была, только ушла, скрылась до времени. Мышастый же говорил, что никакой души вообще не существует, есть лишь химические реакции после принятия на грудь разных бодрящих веществ. Хабанера полагал, что душа либо есть, либо ее нет, промежуточных состояний не признавал.

Но ни Хабанера, ни Мышастый не были для него авторитетами, он сам для себя был альфой и омегой, тем, который… ну, словом, вы поняли. И он знал верный рецепт повысить себе настроение. Для этого надо было окунуться в изначальную энергию, слиться с ней, сплавиться, раствориться.

Он встал с узенького своего, вдовьего дивана, подошел к стене. Там, чудовищно углубясь в бетонный массив, царил и властвовал огромный сейф. Чубакка набрал сложный шифр из 64 символов, которые описывали все возможные состояния во вселенной, приложил к сканеру пальцы, тот распознал отпечатки, и тяжелая дверь, которую не пробить было танковым снарядом, отъехала в сторону.