Темные вершины — страница 47 из 68

День был яркий, солнечный, и было утро, нежное, как девушка. Ясень и орешник разрослись, хотели закрыть все вокруг, но за деревьями на горизонте вставал, высился зеленый с кирпичными вкраплениями скошенный горб Островерхой горы.

Из леса выбежала серна – стройная, длинноногая, с короткой рыжей шерстью, повернула голову, смотрела на них большими пугливыми глазами.

– Как Мадина, да? – шутливо сказал Сулим, подмигивая Лече.

Леча, поднявший уже было свое ружье, опустил, не смог стрелять. Сулим засмеялся, вскинул карабин, прицелился…

– Беги, – чуть слышно сказал Леча.

Серна словно услышала его, подскочила вверх, метнулась прочь и исчезла в лесу. Сулим выстрелил ей вслед, но так, ни на что не надеясь, больше для очистки совести.

– Э, ушла, – сказал с досадой. – Почему не стрелял?

Леча не ответил: что объяснять, если так не понятно? Перехватил ружье поудобнее, двинул к лесу, где, может быть, ждал их дикий кабан или, если повезет, то даже и медведь. Но не кабан их ждал и не медведь, в раскидистом тесном лесу ждала их сама смерть.

Как и почему так вышло, что ружье его, надежное, дедово, зацепилось за ветку, как он дернул его, попал пальцем в спусковой крючок и выстрелил в спину идущего впереди Сулима – этого не знал ни он сам, ни, подавно, Сулим.

Но выстрел грянул, запахло порохом… Сулим оглянулся, поглядел на Лечу через плечо с диким изумлением и медленно, молча осел на землю.

Секунду Леча смотрел на него, не веря глазам. Потом закричал, и эхо разнесло его крик по окрестным аулам, дрожало, смеялось шайтановым смехом.

Он поднял Сулима на руки, держал, прижимал к груди, и кровь друга снова жгла его руки, как в первый раз, когда они, братаясь, порезали себе пальцы и смешали эту кровь. Но в сейчас это была кровь смерти, кровь расставания. Брат лежал на его руках мертвый, суровый, без улыбки, лицо его белело под небесами, как снег, стремительно холодея.

Откуда-то прилетела муха, чуть слышно жужжа, стала примериваться к лицу мертвеца, к открытому его, потускневшему карему глазу. Хотела сесть, промахнулась, стала примериваться снова…

Леча выбежал на дорогу, неся Сулима на руках, все еще не понимая до конца, еще смутно надеясь на какое-то чудо.

– Люди! – закричал он. – Люди, помогите, я убил брата!

Но, как нарочно, никого не было на дороге в этот ранний час. И Леча наконец понял, что он натворил, и понял, что все это – невозвратно, ничего исправить нельзя.

И тогда его охватило отчаяние, отчаяние окончательное, безнадежное, все силы покинули его, душа опустела, и труп на руках сделался неимоверно тяжелым, как черный камень Каабы, черный и тяжкий от человеческих грехов. Он не вынес этого отчаяния, выронил тело, отступил, поддался страху и побежал прочь, прочь, забыв обо всем…

Недалеко от дома его, обезумевшего, перехватил отец. И хоть Леча путался в словах, не мог ничего сказать, только выкрикивал: «Сулим! Сулим!», по виду его, окровавленному и безумному, старый чеченец сразу все понял, оседлал коня, помчался к телу… но опоздал, опоздал безнадежно. Холодеющего Сулима уже нашел проезжавший мимо сельчанин, погрузил в машину, отвез домой.

Если бы тело привез сам Леча, беду еще можно было поправить. Нет, никто бы не воскресил Сулима, но все хотя бы поняли, что это несчастный случай и, значит, кара ему не может быть слишком жестокой, а скорее всего, его бы сразу простили. Теперь же дело выглядело так, что он попросту убил друга и сбежал с места убийства, как подлый шакал и сын шакала, – тем более все знали, что причины для убийства есть: Лече нравилась Мадина, а Мадине нравился Сулим. Но вышло как вышло, и вот уже почернело солнце над аулом – поднял голову змеиный закон кровной мести.

В тот же день, не дожидаясь обвинения, Лечу тайком, в багажнике всепроходного джипа вывезли из аула, отвезли в Грозный, а оттуда первым же самолетом – в Коску. Влиятельный родственник похлопотал, его приняли в службу хранителей и сразу же выдали лейтенантские погоны, форму и табельное оружие.

Конечно, лучше всего было попасть прямо в Москву, но на это влияния у родственника недостало. Впрочем, и Коска было тоже хорошо, глубинка, далеко от Чечни, в жизни никто не догадается, где Леча.

И хоть теперь он был защищен всей мощью государства, но для кровной мести, древней, как любовь и смерть, это не значило ровным счетом ничего. Его нашли бы и покарали, стань он даже самим базилевсом, об этом знали все, знал и отец Лечи, старый Саид-ваши, который сидел сейчас в своей сакле, опустив от позора седую голову на руки, и ждал приезда родственников для переговоров с кровниками. Единственным способом спасти сына была попытка объяснить случайность убийства, попытка откупиться или вымолить прощение.

Делать это надо было быстро, Саид-ваши не достиг еще возраста развязывания пояса, гнев кровников мог упасть и на него тоже. Но главное было сделано – согласно обычаю, убийцу увезли как можно дальше от места убийства, и теперь в дело вступала древняя чеченская дипломатия, еще более древняя, чем кровная месть.

Вот как вышло, что вместо того, чтобы стать рыцарем-къонахом, Леча стал убийцей и лейтенантом федеральной службы охраны. Его пристроили в седьмое управление, знаменитую наружку – легконогий, зоркий, приметливый чеченец очень пришелся тут ко двору. А присматривать за новичком, учить жизни и сыскному делу, а по необходимости и стреноживать поставили капитана Сорокапута, славного своим терпением и толерантностью – не только слова «чучмек» ни разу не произнес он при людях, но даже ни единого еврея не попрекнул сомнительным его происхождением.

Впрочем, изъяснялся Сорокапут максимально ясно, как и положено служивому человеку.

– Здесь тебе не там, – первым делом сказал он чеченцу, бешено сверкавшему на него глазами. – Свои горские замашки можешь засунуть себе в службу тыла. Земляки твои думают, что им всюду стрелять можно. Так вот, за Грозный не скажу, там свои добрые традиции, но тут, в Коске, стрелять могут только люди с погонами… И то по приказанию.

– А мне кто приказывать будет? – спросил Леча, вспыхнув от уязвленной гордости.

Капитан молча постучал себя в грудь пальцем – таким крепким и толстым, что, казалось, можно им продырявить бетонную стену.

– Аз есмь, – сказал он внушительно, – альфа и омега, начало и конец. Се, гряду скоро, и возмездие мое со мною, чтобы воздать каждому за неподчинение его… Уловил суть сообщения?

Много еще чего хотел спросить Леча в запальчивости, но по кратком размышлении решил не дразнить капитана. И правильно сделал. В сущности, начальник его был человек хороший – насколько, конечно, вообще может быть хорошим человеком хранитель.

Несмотря на опытность свою, погоны и суровый вид, Сорокапут был любопытен и имел живой ум. Он знал, конечно, что Леча ходит под кровной местью, интересовался деталями: когда закончится и закончится ли вообще?

– Кровная месть у чеченцев не имеет срока давности, – объяснял ему Леча. – Даже если на пенсию вышел, даже сто лет человеку исполнилось, все равно найдет его кровник, найдет и убьет.

– А если не найдет? Если тот умрет раньше? Машина, например, собьет? – спрашивал капитан.

– Если он такой наглый, что даст себя сбить машине, тогда месть на его родственников переходит – на братьев, детей, племянников, внуков – до седьмого колена.

– А если никого нет, только какая-нибудь троюродная бабушка? – не унимался Сорокапут. – Ее убьют?

– Если бабушка мужского пола, то убьют, – хмуро отвечал Леча. – А вообще с женщинами нохчи не воюют.

– Харам, знаю, – кивал головой капитан.

– Харам – это в шариате, для всех мусульман, – уточнил Леча, – а у нас еще свои законы есть, адаты называются. Женщина у нас – особый человек, не будет женщины – не будет человечества…

Сорокапут кивал согласно, не возражал как будто, но, стоило расслабиться, вдруг поднимал голову и говорил что-то вроде:

– Все ваши адаты, нохча, и весь ваш обычай кровной мести – только способ удержать буйную кровь в жилах. Потому что человек так устроен: от преступления его может удержать только страх наказания, смерти, страх за близких, а еще стыд и позор…

Лече было неприятно это слушать, но в глубине души он не мог не согласиться с капитаном. Тем более что тот вовсе не хотел поставить русский народ над чеченским, как это часто бывало с другими, да и ни над каким не хотел.

– Не думай, – говорил Сорокапут, – что вы одни такие из себя горные жители. У нас тут тоже кровная месть, только другая.

– Какая другая? – любопытствовал Леча, он прожил всю жизнь в ауле, о русских обычаях слышал только понаслышке: медведь, балалайка, водка из метанола, чу! русским духом пахнет, повернись ко мне передом, к лесу задом – и все в таком роде…

– Помнишь майора Зотова из отдела кадров? – спрашивал Сорокапут. – Он тебе еще удостоверение выписывал, довольствие, все дела. Помнишь?

– Помню, – кивал Леча, – угрюмый человек.

Угрюмый, конечно, было не то слово для характеристики майора. Но правильное слово говорить не пришлось, капитан и сам его знал.

– Говно человек, – припечатывал капитан. – Вот он как раз, Зотов, и есть типичный русский кровник. Только он не конкретному человеку мстит, а всему человечеству. Тебе, мне, всем вокруг, исключая вышестоящее начальство… Понимаешь?

– Не понимаю, – признавался Леча, не мог понять, да и как прикажете понять такое. – Зачем мстит, или у него убили кого-то?

– У него конкретно – никого. Но у кого-то где-то наверняка кого-то убили. Не может быть такого, чтобы нигде никого не убили.

– Почему? Православный Иса запрещает же убивать…

– Начхать нам на Ису, на Мусу и на всех пророков и апостолов, вместе взятых, – веско говорил Сорокапут. – Иса-Муса нам не шьет, не порет, он жизни нашей не видел, иначе бы совсем другую Библию написал… У нас, брат Леча, такая история, что читать про нее страшно, не то что жить ею. Крепостное право, революция, Гражданская война, Отечественная, коммунизм опять же, не говоря уже про стукачей. Представляешь, сколько народу пострадало? А раз так, то, значит, всегда есть за кого мстить. Вот он и мстит.