Темные вершины — страница 48 из 68

– Кому? – не понимал Леча.

– Всем. Всем, кто под руку попадется…

Леча молчал, думал, опять не понимал. Он думал, он къонах, думал, что мудрый, что Иблис лично против него войну развязал, а выходило, что мальчишка, щенок, обычных русских вещей не понимает. Или русских вещей никто в мире не понимает, даже сами русские? Ах, трудно, тяжело в этом разбираться, но надо, надо, если тут живешь…

И Леча делал новую попытку.

– А может, этот, который под руку попал, – он и не виноват ни в чем? Может, он никого не убивал?

Сорокапут улыбнулся как-то очень хорошо и обаятельно. Леча уже заметил, русские умеют так – обаятельно, хорошо, только не понял еще, что это такое значит и к каким последствиям ведет.

– Ты анекдот про кошелек знаешь?

– Нет, – повинился нохча, – я только пословицы, поговорки. Песни еще знаю… «Расцветали яблони и груши…» – запел он жалостным, как и положено тут, в средней полосе, голосом.

Но Сорокапут прервал его, махнул рукой досадливо.

– Обожди с яблонями, послушай лучше. Вечер. Какой-то мужик лазит на четвереньках под фонарем, что-то ищет. Идет мимо прохожий, спрашивает его: «Что-то потерял?» – «Да, кошелек с зарплатой». Стали искать вместе. Полчаса ищут – ничего нет. Прохожий не выдержал: «Ты его точно здесь потерял?» – «Вообще-то вон там, в кустах.» – «А чего же ты тут ищешь?» – «А тут светлее»…

Сорокапут посмотрел на Лечу.

– Понимаешь теперь?

– Понимаю, – кивнул Леча, он и правда, как ему казалось, понимал. – Это притча. Загадочная русская душа называется.

Капитан только усмехнулся, но объяснять не стал: придет время, сам дотумкаешь…

Бывало, что от философских разговоров переходили к личному. Сорокапут вытаскивал из кармана бумажник, из бумажника – фотографию жены и сына, лютого бутуза лет полутора, вряд ли больше. Бутуз смотрел сурово, грозно, как будто надул в штаны, а никто их не меняет. Так смотрел, словно всю оставшуюся жизнь, даже и выросши, предстоит ему теперь дуть в штаны и при этом делать вид, что это он по своей воле, что ему даже нравится…

– Хороший, – сказал Леча, глядя на маленького Сорокапута. – Вырастет – тоже, как папа, будет капитаном.

– Ну уж нет, – решительно отвечал начальник, – какие там капитаны, не меньше полковника бери. У тебя, кстати, у самого есть жена или девушка?

Леча вспомнил Мадину, с трудом подавил горький вздох. Даже если все уладится и его простят кровники, вряд ли она выйдет теперь за убийцу, тем более Сулим ей нравился. Это Леча считал ее своей невестой, а она, может, как раз себя считала невестой Сулима, теперь уже все равно не спросишь… Но капитану всего этого не стал объяснять, все равно не поймет, загадочная его душа, сказал только, что есть невеста.

– Сложно у вас там ухаживать? – спросил Сорокапут. – Небось, чадра там, лица не видно, только догадывайся, красивая или так себе…

Леча замотал головой.

– Нет-нет, у нас не то, – сказал он. – У нас женщины свободные, лица не закрывают, сами выбирают, за кого выходить. Не это сложность. Сложно, чтобы не было общих родственников – семь колен со стороны жениха, восемь – со стороны невесты. Если хоть один общий есть – нехорошо, нельзя.

– Семь поколений, – хмыкнул капитан. – Да я вон прадеда своего со стороны отца не помню, как зовут…

Леча неуверенно засмеялся, думая, что капитан так неудачно пошутил, что ли… Но капитан и не думал шутить. Позже Леча убедился, что некоторые русские не только семь поколений предков, но даже и деда своего не знали, как звать, и, что самое странное, не интересовались. Так что семь поколений предков здесь заменяла одна мать. Ее поминали при каждом удобном и тем паче – неудобном случае. Имя матери звучало всегда, когда кому-то что-то не нравилось. Причем звучало очень странно: тот, кто чувствовал себя обиженным, угрожал обидчику стать его отцом.

– Я твоим отцом стану! – так примерно звучала эта угроза, если перевести ее на понятный язык.

По-русски тут употреблялось короткое слово «йоп», оно означало продолжение рода. Отнесенное же к матери собеседника, оно указывало на желание стать ему отцом, то есть требование большего к себе уважения.

Иной раз это было совершенно невозможно. Ведь угрожали не только старые молодым, но и молодые старым. Впрочем, конечно, у молодого могла быть старая жена, и тогда теоретически… Нет, все-таки даже теоретически это было очень странно.

Еще дома, в ауле, Леча слышал, что русские не знают стыда, вместо стыда у них совесть. Он не понимал, как это может быть и почему стыд надо обязательно чем-то заменять… Разве стыд и совесть не могут уживаться в одном человеке? Или это опять загадочная русская душа?

На самом деле все оказалось сложнее. Как ни странно, русские часто поминали стыд вслух.

– Эхь, – говорили они, сожалея о чем-то, – эхь…

А ведь эхь по-чеченски – это и есть стыд. Значит, думал Леча, русские хоть что-то, но взяли от нас полезного для себя и своего народа. Это радовало его, примиряло с суровой действительностью, отогревало душу. Он сразу вспоминал старое дедовское поверье, что у всех людей на земле одна кровь, только понятия различаются. Но, как видим, не все понятия различны, значит, и русского можно считать братом, хотя, вздыхал Леча, много, много обид нанесли русские чеченцам…

Мысли его прервал капитан Сорокапут. Ему было скучно, он устал и не верил в успех предприятия.

– Сидим тут, как куры на насесте, – бурчал он, – а толку никакого. Они правда думают, что он домой к себе пойдет, этот Буш? Надо совсем дураком быть, чтобы на такое решиться…

Внезапно зазвонил телефон. Капитан подобрался, взял трубку.

– Слушаю, товарищ полковник, – сказал он. – Уже здесь? Не может быть, мы бы не пропустили… Ага… Ага, понимаю. Так точно. Так точно. Слушаюсь!

Он положил трубку и посмотрел на Лечу.

– Засекли все-таки, – сказал. – Сигнал поступил, что видели его тут рядом.

Глава 21План «Б»

Буш, конечно, не был совсем дураком.

Но, положа руку на сердце, недалеко ушел от этого. Во всяком случае, с точки зрения профессионала оперативно-розыскных операций.

К себе он, конечно, не пошел, пошел к старому своему наставнику дяде Коле. Но ведь это было совсем рядом с его домом, в соседнем дворе.

Когда Буш добрался до знакомой улицы, вокруг уже совсем стемнело. Редкие городские фонари длинно и глупо тянулись вверх, фиолетовыми своими, подслеповатыми, а кое-где и просто выбитыми глазами не могли и не хотели разогнать влажной липкой темноты. Но он все равно сторожился открытых мест, обходил их, держался в тени домов, прятался – мало ли что.

Так, незаметный, добрался он до знакомого подъезда, набрал пальцами код на домофоне, вошел в дом. На голову упала унылая электрическая полумгла, в ноздри стремглав кинулся теплый запах человеческой мочи пополам с какой-то затхлой, душной, несвежей бедностью. Кинулся – и застрял там, обжился навеки, так, что уже через полминуты он принюхался, перестал его различать.

Лифт, к счастью, был не сломан, работал… Что ж, пока ему везет, может, и дальше все получится.

Буш вошел в лифт, ткнул в пятый этаж. С надсадным гулом кабина полезла вертикально вверх, а он стоял и молился, чтобы не застрять или, хуже того, не рухнуть обратно, не разбиться в щепы вместе с ненадежным изобретением человеческого гения.

Лифт все-таки докарабкался до нужного этажа, несколько секунд стоял, словно раздумывая, выпускать ли пассажира. Наконец смилостивился, открыл дверь – всего одну из двух, но и на том спасибо.

Буш выскользнул на лестничную клетку, сделал два шага, оказался в предбаннике, отыскал взглядом знакомую обшарпанную дверь, номер 38. Волновался он сейчас, как первоклассник. Когда они виделись со старым хирургом в последний раз? Наверное, когда Буш завел свой собственный кабинет – пришел тогда хвастаться, не удержался. Как там дядя Коля, жив ли, в ясном ли уме, вспомнит ли его вообще?

Он надавил на звонок. Ждал минуту, другую, снова звонил, снова ждал – все без толку.

Когда уже совсем отчаялся, хотел уходить – заскрежетал засов, дверь приоткрылась. Буш растерянно заморгал глазами: вместо дяди Коли на него настороженно смотрел дворник-гастарбайтер… Как же его – Сухроб, не Сухроб…

– Чӣ лозим?

Буш напрягся, вспоминая уроки иностранного языка в школе, ничего не вспомнил, махнул рукой.

– Доктор дома?

В глазах Сухроба мелькнул страх.

– Дар хона касе нест, – сказал он и прикрыл дверь, в щель теперь торчал только узкий желтый нос. Кто-то еще мелькнул в щели, замаячил второй таджик.

– А когда вернется? – спросил Буш.

Таджики бурно заговорили между собой, голоса их дрожали от страха и возбуждения.

– Когда будет? – повторил он громче, думая, что его не расслышали, не поняли.

– Никогда, – наконец ответил второй. – Умер доктор, мурд, понимаешь?

Он вздрогнул – и тут покойник. В голову пришла дикая мысль, что хранители первыми добрались до доктора, взяли под руки, увели… Но если так, почему в квартире гастарбайтеры, кто их пустил?

– Давно умер? – спросил Буш осторожно.

– Моҳҳои пеш, – отвечал второй. – Месяц уже как.

Буш вздохнул с облегчением. Месяц назад он еще был во дворце, значит, хранители ни при чем.

Однако что же делать дальше? Не возвращаться же, в самом деле, обратно.

– А можно мне тут побыть немного? – проговорил он, заискивая слегка. – Я друг доктора, вы же меня знаете.

Таджики даже совещаться не стали, замахали руками в ужасе:

– Нельзя, нельзя!

И захлопнули дверь – чтобы не спросил еще что-нибудь такое же страшное.

В растерянности Буш стоял перед дверью. Как же хваленое восточное гостеприимство, на худой конец – простая человечность? Или азиаты так долго у нас живут, что забыли и про гостеприимство, и про человечность, не лучше местных теперь будут…

Буш очнулся, пришел в себя. Безжизненное белесое электричество от ламп дневного света заполняло пространство, мигало перед глазами, постукивало в висках: «умрешь – не умрешь, умрешь – не умрешь…».