– Ты с черного хода, я через окно, – велел капитан и скрылся в кустах черемухи – они обросли темнотой и обступали дом по периметру, как забор.
Леча двинул к черному ходу. Ему повезло, тот не был закрыт на засов изнутри, только на замок. Он вытащил отмычку, поколдовал с замком, на ходу вспоминая спецпрактику в школе хранителей. Замок, хоть и нехотя, но подчинился, дверь открылась без единого скрипа…
С улицы он сразу, без перехода, попал в заднюю комнату. Именно сюда привел Аслан Буша. Доктор сидел в мягком кресле, Аслан колдовал с коферваркой. Ослепленный ярким светом, Леча во весь рост застыл на пороге – ненадолго, на один миг всего. Но этого мига хватило, чтобы Аслан обернулся на легкий шум.
– А, это ты, – сказал, поднимая пистолет.
Но перед тем как Аслан выстрелил, Леча еще успел узнать его. Аслан был брат убитого им Сулима, но только не настоящий, не названый, а двоюродный. Но двоюродный или нет, он был теперь кровником Лечи и должен был его убить, где бы ни встретил. Все это не успел подумать Леча, потому что пистолет в руке Аслана полыхнул чудовищно ярким огнем – и мир кончился для къонаха Лечи, кончилось для него и время, и пространство…
Знал ли он, мог ли знать, что так скоро возьмет по нему хворостину старый отец, что примет тезет, что покроют ему, Лече, голову саваном, обрызгают благовониями, раздадут за него красную милостыню… Нет, не раздадут, ибо никто не узнает, где он умер и как, никто не подсыпет ему земли под щеку, не ляжет он на барам, не поднимется в небеса высокий юношеский голос пропеть о нем салават-молитву. Не прочтут с четырех сторон старики суры из Корана, не украсят заботливые женские руки могилу плоскими камешками, не посадят на ней дерево. Думал ли Леча, что закопают его в землю собачьим русским обычаем и православный мулла в невидимых погонах хранителя закричит по нему отходную, и дадут в небеса богомерзкий воинский салют…
Буш вжался в кресло, с ужасом глядя на лежащего на полу человека. Отверстие во лбу было небольшое, аккуратное, и крови вытекло совсем немного. Аслан, не обращая внимания на мертвеца, засыпал в кофеварку кофе, залил сливок.
– Зачем ты его убил? – спросил, наконец, Буш.
– Это кровник мой, – сказал Аслан. – Закон гор: где увижу, там убью.
Чуть слышно пикнул телефон в кармане Аслана. Он вытащил его, прочитал сообщение от дяди: «С Кутаевыми договорились, выплатили откупные. Чир – отбой, встретишь Лечу – не убивай…»
– Черт, – не удержался Аслан. – Черт, черт…
Надо было, конечно, сказать по-чеченски, шайтан сказать, йилбаз, лилбаз, найти еще какое-то слово к случаю. Но так долго он прожил среди русских, что даже думать стал, как они, и ругаться, как они. И даже выстрелил не сразу, после секундного замешательства. Вот как плохо было с Асланом, совсем потерял тут форму. Все же знают, что стрелять надо или сразу, или ждать две секунды, пока не придет эсэмэска, которая все отменит – и выстрел, и месть-чир, и даже самое смерть…
– Как он тут оказался? – спросил Буш, по-прежнему со страхом глядя на мертвеца.
Аслан нахмурился. Этот вопрос надо было задать прежде всего, и вопрос этот должен был задать он, а не доктор.
Аслан подошел к остывающему телу, нашел в кармане и взвесил в руке пистолет, отыскал удостоверение красной кожи.
– Все ясно, – сказал он. – Мы с тобой, доктор, грохнули хранителя. Как говорит хозяин, нам теперь терять нечего, кроме своих золотых цепей.
И жутко оскалился, изобразив улыбку. Потом бросил удостоверение на грудь Лече, выключил свет и быстро вывел Буша из дома – как раз через тот самый злополучный черный ход, через который, на свою беду, вошел Леча. Ветки черемухи, обступившей дом, как часовые, схоронили их от постороннего глаза, плеснули в ночи ранним цветом.
– Куда мы? – шепотом спросил Буш.
– Прочь бежим, – шепотом же отвечал Аслан. – Или думаешь, он один сюда пришел?
Спустя минуту, взревев мотором, его мощный, как носорог, джип вырвался с грузинова двора…
Когда дом Грузина остался далеко позади, впереди беспрепятственно катилось шоссе, Аслан вдруг выговорил печально:
– Да, не смогли мы его удержать.
– Как удержать, – не понял Буш, – от чего удержать?
– Это так говорится, когда человек умирает: не смогли мы его удержать, – с легким раздражением объяснил Аслан и продолжал: – Аллаху, видно, он нужнее.
– Аллаху нужнее? – поразился доктор. – Какому Аллаху, ты же сам его к Аллаху и отправил!
Аслан молчал с минуту, потом сказал с тихой ненавистью:
– Что ты понимаешь в наших обычаях, ты, дикарь?! Думаешь, мне нравится убивать? Думаешь, я пою и танцую, когда убиваю человека, тем более соплеменника? Но долг мне велит делать это, закон кровной мести, а еще адаты и преданность хозяину.
– Слишком много у тебя законов, – проговорил Буш негромко. – И все почему-то велят убивать…
А в задней комнате дома Кантришвили стоял, покачивался в такт неслышной музыке, капитан Сорокапут. Он держал на руках легкое, невесомое почти тело лейтенанта Лечи Кутаева, орла, рожденного в Рамадан, орла мертвого, убитого беспощадным врагом. Глаза капитана были темны, недвижны и сухи, только отдельная капелька пота – соленая, горькая – выступила отчего-то на щеке.
– Дурак ты, – сказал он, кусая губы, – куда же ты полез? Дурак чеченский, щенок глупый, молоко на губах…
Он не мог дальше говорить, капля пота, иссыхая, стекла со щеки на шею, и тоска, тоска встала перед его глазами, сжала сердце, сузила небосвод до полоски узкой, последней, предсмертной.
Глава 22Хаос милостью божьей
– Жил в Аравии когда-то царь от Бога, царь счастливый – Ростеван, бесстрашный воин и владыка справедливый… Снисходительный и щедрый, окруженный громкой славой… он-достарости-глубокой-управлял-своей-державой-и-былауростевана-дочьцаревнатинатина-а-а-а… А! А-а-а-а!
Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, задыхаясь и подвывая, бормотал себе под нос священные строки Валерий Витальевич Кантришвили, широко известный воровскому сообществу под ником Грузин. Бормотал, прогонял, заговаривал боль, но тщетно, тщетно…
Не выдержав, наконец, страшной муки, он вскрикнул и схватился руками за голову, за раскалывающийся от боли череп, свалился с кресла на пол, пополз по нему, по мягким, нежным, тысячекратно истоптанным персидским коврам, уперся головой в стену, надавил сильно, еще сильнее, как бы надеясь выдавить муку из головы. На миг ему стало легче, он вспомнил, кто он, где – и снова застонал, от новой боли, уже душевной.
Бог, Бог наказал Валерия Витальевича, обрушил на него семь казней египетских – да нет, не семь, одной хватило, проклятой гемикрании. «Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня…» – грянуло в нем ветхозаветным громом. Бледный, как утопленник, обвитый зеленой морской травой, восстал перед взором его древний пророк Иона, вода лилась у него по лицу, по рукам, изливалась в океан, стоявший, словно суша, у ног его.
И его, Грузина, как смертельные эти воды объяла болезнь гемикрания, обступила со всех сторон, бездна боли заключила его в свои объятия, он трепетал в них последней дрожью, будто рыбка в руках рыбака. За что, за что, жестокий Бог, обошелся ты так с Валерием Витальевичем, авторитетом, уважаемым человеком, которого почтили своей дружбой все европейские монархи, да что там, сам Хабанера давал ему аудиенции в любое время дня и ночи – за что?
Нет, не говори, Бог, молчи, не размыкай тысячелетних уст, аравитар шемтхвеваши! Он сам все знает, Валерий Витальевич, знает и не ропщет, не винит никого. Да и кого винить, если сам виноват, своими руками отдал на заклание единственного друга, врача, спасителя, Максим Максимовича Буша… Но ведь он не для выгоды, не из страха – только для его же пользы, чтобы великому человеку – великое будущее…
Ай, врешь, Валерий Витальевич, брешешь, как последняя собака, рогори мтцухарэба, были бы силы, сам бы себя заколол кинжалом от позора! Не для пользы Максима, а лишь из страха, и еще для собственной выгоды отдал ты его дворцовым истязателям, обезумевшим от власти и денег садистам, которые замазали его макияжем, как последнюю проститутку, заставили служить себе, своим деньгам и своей дешевой идее, поставили вместо мертвеца, которого давно пора похоронить, но никак не решатся, чтобы по-человечески, по-божески. И ты тоже с ними, в одной упряжке с этими гибельными ослами, несущими возок государства вскачь к последней зияющей пропасти…
Он отдал его, предал, и в наказание ему, в возмездие вернулась страшная болезнь, от которой, мнилось, навсегда избавил его Буш. Но Бог все видит, и Бог карает, ибо он яростный, грозный, и тех, кто не соблюдает завет с ним, тем лучше не родиться на земле. Как это люди не хранят, что имеют, не понимают своего счастья, принимают все как должное?! И на них, беспечных, тоже есть вина, но двойная, тройная вина на тех, кто свое счастье предает, думая, что больше не понадобится, думая, что счастье лежит на каждом углу, только наклонись да подними его. Но нет, не так устроен мир, и, если уж дано тебе счастье – великое, настоящее, счастье встречи с человеком – храни его, береги как зеницу ока, взращивай, подпитывай. Ведь настоящий человек – это образ Спасителя нашего, отразившегося в смертной оболочке, он не тебя одного спасает, он многих спасает, всех, на кого падает его взгляд…
Так думал Грузин, сжимая от боли зубы, – железно, страшно, как тиски, – думал в те краткие мгновения, когда боль отступала и в мыслях хоть немного, но прояснялось. Он думал так и приуготовлялся нести эту боль по жизни дальше, месяцы, годы, сколько хватит сил.
Но вот еще что есть Бог – любовь, милосердие, и это в нем – в первую очередь. Бог – он всемилостивый, милосердный, он прощает всех, даже таких закоренелых грешников, как Грузин, которым клейма негде ставить, на всех местах позор виден и без клейма, невооруженным глазом. Чем еще, как не милосердием Божиим, объяснить тот благословенный полуночный звонок, который прервал его, Грузина, муку сообщением тревожным, удивительным, но главное – радостным, чудесным, таким, в которое и поверить было нельзя!