Темный инстинкт — страница 69 из 87

л музыку Шопена и боготворил всех своих жен, с которыми заключал весьма любопытные договоры.

Мещерский покосился на приятеля.

— А я и не знал, Вадя, что ты настолько сведущ в этих вопросах.

— Да это мы все в далекой испорченной юности проходили, — хмыкнул Кравченко. — Прошло время, и переросли, что ли, всю эту чушь. Переболели как корью. Стало все это только смешно и.., и ничего — просто смешно. В общем, как в этом анекдоте — лучше и не скажешь. Ну? — Он повернулся к мрачному Мещерскому. — Что ты, Серега, все переживаешь? Брось! Не стоит это все, чтобы ты еще нервы себе портил.

— Она стоит, — Мещерский отвернулся. — Она всего стоит, Вадька, а ты.., ты ничего не понимаешь. Это — конец. Конец всему.

Кравченко махнул рукой. Когда вот так нудно и трепетно прощаются с последними романтическими иллюзиями, можно поступить двояко: либо с благоговением снять шляпу, либо сочинить новый анекдот.

— Настоящий сумасшедший дом. — Сидоров взъерошил волосы на затылке. — Начали с огнепоклонника, кончили половой перверсией, как Наташка скажет.

— Ты тут всего два часа и уже за голову хватаешься, а мы в этом бульоне неделю булькаем. — Кравченко смотрел, как по садовой дорожке боком скакали наперегонки две вороны. — Тут забудешь, зачем пойдешь, а найдешь то, что и не думал искать. И все это в считанные часы. А неделя тут годом кажется.

— Вот что, пожалуй.., сейчас потолкуем с парнем и.., и я поеду в отдел. Надо обмозговать все детально. Да и бумажки твои отправить. — Сидоров явно не знал, что теперь предпринять. За кого хвататься в первую очередь: за зороастрийца Файруза, за избитого любовника, обвиненного семьей в убийстве? Прежнего ли любовника Корсакова, который «знал, да скрывал», наследника капитала, чересчур уж проницательно отгадавшего механизм совершения преступления, девицу Алису…

— Я б, конечно, сейчас с НЕЕ, с хозяйки, начал все выяснения, — мечтательно протянул опер. — Но с такой цацей это… И-эх! Ордерок бы подмахнуть у прокурора не глядя: мол, задерживаем вас, гражданочка дорогая, по указу до выяснения… Но это все равно как на министра замахнуться.

— Рискни, — усмехнулся Кравченко. — И приготовься сразу же положить на стол удостоверение. Может, Пит потом, когда станет большим боссом, по старой памяти тебя в вышибалы и возьмет. А потом, мечтать, конечно, не вредно, но и мечтать, Шурик, надо с пользой. На каком основании, интересно, ты мечтаешь ее задержать? Ведь чем-то мотивировать надо: цели, причины. А тут пока…

Нет, на Звереву ничего конкретного все равно нет.

Сидоров только плечами передернул. Фраза «мотивировать задержание» была ему явно малознакома.

Когда они вошли в его комнату. Шипов сидел все в той же расслабленной позе. Смотрел в пол. Со стены на него пялился дуче. Кравченко даже показалось, что берет у итальянского «вождя» еще круче съехал на ухо, а петушиное перо заломилось так лихо, что уж дальше некуда.

— Ну, надумал что? — спросил его Сидоров. — Они ведь тебя в убийствах обвиняют, Егор. Учти это.

— Я не убивал.

— Однако свидетелей против тебя наберется много.

— Но вы же сказали тогда, что верите мне, — Шипов вскинул голову.

Вместо ответа опер кивнул на плакат.

— Это что у тебя?

— Вас это не касается. Это мое дело.

— Ах твое, ну-ну. — Сидоров, щурясь, смотрел на Муссолини:

— Народу этот парень побил — тьма. А потом его и самого за ноги вместе с любовницей вздернули… Это ты из своей Италии, что ли, привез?

— Что?

— Ну эту свою дурь?

— За этой дурью — будущее!

— Упаси бог. У тебя, Егор, кто-нибудь из семьи воевал? Погиб кто-нибудь на фронте?

— Дед. Только не надо мне говорить, что я предаю его память. — Шипов скривил губы. — Это я уже слыхал.

— Да ничего ты не слыхал. Но воспитывать тебя, вижу, поздно. Труд напрасный. Воспитание — это убеждение, словоблудие. — Опер усмехнулся. — А тебя не уговаривать, тебя просто сечь надо по мягкому месту. И кое-кто это здесь понял даже раньше нас.

При этих словах глаза Шилова неожиданно наполнились слезами, он, видимо, и сам этого не ожидал. Но воспоминание о пережитом унижении и последующем публичном позоре, видно, было настолько сильным, что сдержаться он уже не мог.

— Чем она тебя, палкой, что ли? — опер хотел дотронуться до его плеча, но парень отшатнулся. — А что ж ты дался-то?

— Она сказала: или так — или никак. А я.., я ее люблю. — Шипов вдруг всхлипнул.

— Где она свои орудия сладострастья держит-то? Под кроватью никак? — хмыкнул Кравченко.

— В шкафу среди своих тряпок. Там еще плеть есть, хлыст. А это что-то вроде дирижерской палочки, только металлической, прут, в общем. — Шипов вытер глаза ладонью. — Она больная, наверное.

— А брат тебе никогда ничего об этих ее причудах не говорил?

Парень помотал головой.

— Андрюха вообще никогда о ней не говорил. Он знал, как мне это.., не все равно было. Я вам чем хотите клянусь — я его не убивал!

— А эту толстую гражданку? — спросил Сидоров.

— Тоже!

— Если ты лжешь, Егор, ты об этом скоро пожалеешь, — сурово посулил опер, — мучительно пожалеешь.

Не родился еще на свет тот человек, который бы не поплатился за то, что обманул мое доверие.

Глава 32СУДЬБА И ЧУВСТВА

Сидоров покинул их около одиннадцати. А в двенадцать к дому подъехала «Скорая» — у Марины Ивановны начался припадок. Впрочем, дело было вовсе не в плохом самочувствии вдовы. (Врач после осмотра сказал Новлянскому и Звереву: «Я не нахожу ничего серьезного. Сердце у нее работает как часы, электрокардиограмма в норме, давление, правда, несколько повышенное, но это скорей всего результат перемены погоды. Ей вообще не стоит быть такой мнительной».) Итак, все дело было не в здоровье, а в принципе. Глава семьи и хозяйка дома желала показать домашним, как глубоко и сильно она ими оскорблена. А посему хотела выглядеть в глазах всего света, да и в своих собственных в первую очередь больной и несчастной.

Когда же уехали и врачи, дом над озером снова погрузился в прежнюю тишину. Изредка ее нарушал какой-то звук — чьи-то шаги, вздох, — кто-то переходил в другую комнату, открывал дверь на террасу, поднимался наверх по лестнице — но голосов не было слышно.

В половине третьего Александра Порфирьевна молча нагрузила едой столик-тележку и повезла его в спальню Зверевой. Но та от обеда отказалась, просила только принести ей чаю и снотворное. Остальные обедали в гробовой тишине — кусок ни у кого в горло не лез. Место Шипова-младшего оставалось пустым: Егор так и не покинул своей комнаты.

Без четверти четыре позвонил помощник прокурора.

Он разговаривал со Зверевым: всех (и даже Марину Ивановну!) на следующее утро вызывали к десяти часам в городскую прокуратуру.

"Вот оно каково, оказывается, находиться в одном доме с убийцей, — печально размышлял Мещерский. — Это даже и не жутко, а.., нет, все равно, конечно, жутко, но очень уж утомительно. Прямо всю душу выматывает.

Люди пытаются оставаться людьми и вести себя по-человечески, а не по-дикарски. А это у них уже почти не получается. Отсюда и это ледяное безмолвие: они не знают, как себя теперь вести, им не о чем стало разговаривать, кроме как о том, кто из них убил. А об этом они говорить не хотят. Это тоже, наверное, своеобразная защитная реакция: они слишком напуганы, а кто-то из них…"

— Зачем же нас в прокуратуру вызывают? Как вы считаете, Сергей, у них что-нибудь уже есть? Какие-нибудь новости?

Мещерский поднял голову. Напротив него на диван у окна (дело происходило в музыкальном зале) уселся Корсаков. Выглядел он из рук вон плохо: утренняя безобразная сцена, видимо, окончательно его доконала.

— Нас снова будут допрашивать. Затем сопоставят наши показания. Затем сделают выводы, Дима. А уж какие это будут выводы…

— Все происходит как-то через задницу! — Корсаков скривил губы. — И до каких же пор они будут нас тут держать?

— До тех пор, пока им не вообразится, что они знают, кто убил. — Мещерский скользнул взглядом по фигуре джазмена. — Впрочем.., можно уехать отсюда прямо сейчас. Но будут неприятности. Это уж точно. Знаете, это как на охоте: гонят того, кто удирает.

— Но вас-то это, кажется, не касается.

— Второе убийство коснулось всех.

— Черт знает что такое, — Корсаков смотрел на пластырь на своей ладони. — Я уже все варианты перебрал того, что у нас тут может твориться, — и ни один не подходит. И они еще не верили в судьбу!

— Кто не верил?

— Майя Тихоновна, Лиска, Григорий Иваныч. Знаете, Сережа, мне все кажется, что это словно огромный катокасфальтоукладчик на нас движется. Размазывает нас как кашу по асфальту. Судьба. Рок. Но это же так ужасно! А где же бог тогда? Почему он все позволяет? Ну ладно, с богом — сложно. Но где же человек, а? Где человек во всем этом хаосе? Где его воля?

— Убийство, мне кажется, как раз самый волевой из всех волевых актов, — ответил Мещерский. — Тот, кто убивает, прекрасно осознает и то, что он делает, и зачем, если он не психически больной. И может быть, иногда действует вполне осознанно наперекор судьбе.

— Как это?

— А так. Судьбой Андрею Шипову, быть может, была уготована долгая счастливая жизнь, слава, успех, а что он получил благодаря чьей-то злой воле, чьему-то холодному расчету? Вы, Дима, наверное, возразите: но в то же самое время судьба убийцы — нести людям смерть. Это у него на роду написано. И он своей судьбой и распорядился. А все вместе составляет, быть может, какую-нибудь общую мировую судьбу, вселенский Фатум, сотканный из таких вот противоречий, но вместе с тем и единый. — Мещерский усмехнулся. — Может быть. Я не спорю. Но мне как-то все это надоело. Устал я — вот что, наверное. Единственное желание, которое у меня еще осталось, — это самое пошлейшее любопытство. Я хочу знать — и все. Точка. А уж что это — зло или там добро, судьба или рок, — мне как-то глубоко на все это чихать стало.

— Вы хотите знать, кто их убил? — Корсаков смотрел на него тоже устало, ему, видимо, тоже не хотелось пускаться в обсуждение этих смутных тем. — Кажется, сегодня нам всем уже дали понять, кто. — Он помолчал. — Если они все тут на него навалятся, я Егору не позавидую.