Вид из окна напоминал карикатуру на городскую площадь. Наличествовали тут и свежие компоненты: конфетная коробка эстрады, где по вечерам в четверг и воскресенье оркестранты извергали музыку; покрытые зеленоватой патиной изящные медно-бронзовые скамейки, сплошь изукрашенные затейливыми фигурками и завитками; изящно выложенные голубой и розовой плиткой прогулочные дорожки: голубые, как только что подведенные женские глаза, и розовые, как женские потаенные дива; дополняли картину изящно подрезанные на французский манер деревья с кронами – точными подобиями шляпных коробок. В целом вид из окна гостиничного номера притягивал воображение немыслимой иллюзорностью, свойственной, скажем, какой-нибудь французской деревушке девяностых годов. Но нет, это была Мексика! Заурядная площадь в небольшом мексиканском городке колониального стиля с изящным государственным Оперным театром (где за входную плату в два песо крутили фильмы «Распутин и императрица», «Большой дом», «Мадам Кюри», «Любовная интрига», «Мама любит папу»).
Утром Джозеф вышел на нагретый солнцем балкон и присел на корточки перед решеткой, нацелив свой портативный фотоаппарат «Брауни». За спиной у него слышно было, как в ванной лилась вода, и оттуда донесся голос Мари:
– Ты что там делаешь?
– Снимаю, – пробормотал Джозеф себе под нос.
– Что-что? – переспросила Мари.
Джозеф щелкнул затвором, выпрямился, потом, скосив глаза, перевел кадр и сказал:
– Заснял городскую площадь. Господи, ну и орали же там прошлой ночью! До половины третьего глаз не сомкнул. Угораздило же нас попасть сюда, когда местный «Ротари» устроил здесь попойку…
– Какие у нас на сегодня планы?
– Пойдем смотреть мумии.
– Вот как… – протянула Мари. Наступила пауза.
Джозеф вернулся в номер, положил фотоаппарат и прикурил сигарету.
– Ну, если ты против, пойду и посмотрю сам, один.
– Да нет, – нерешительно возразила Мари. – Я тоже пойду. Только, может, лучше совсем выкинуть это из головы? Городок такой уютный.
– Глянь-ка! – воскликнул вдруг Джозеф, краем глаза заметив какое-то движение за окном. Он выскочил на балкон и застыл на месте, забыв о дымившейся в руке сигарете. – Скорее, Мари!
– Я вытираюсь.
– Давай поскорее! – Джозеф, зачарованный, смотрел вниз, на улицу.
Позади него послышался шорох, повеяло ароматами мыла, омытой водой плоти, мокрого полотенца, одеколона: Мари встала рядом.
– Стой, где стоишь, – предупредила она. – Я буду смотреть так, чтобы меня не заметили. А то я совсем голая… Что там такое?
– Смотри, смотри! – крикнул Джозеф.
По улице двигалась процессия. Впереди шел человек с ящичком на голове. За ним – женщины в черных rebozos[17]: они на ходу срывали зубами шкурки с апельсинов и выплевывали их на мостовую; бок о бок с ними увивались дети, мужчины им предшествовали. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в корку и отдирая ее крупными кусками, чтобы добраться до сочной мякоти внутри, которую они жадно сосали. Всего в толпе было человек пятьдесят.
– Джо… – выдохнула Мари за спиной у Джозефа, схватив его за руку.
Мужчина во главе процессии нес на голове не совсем обычную поклажу, стараясь держать ее ровно, точно это был петушиный гребень. Ящичек был накрыт серебристой атласной тканью с серебристой же каймой и серебристыми розочками. Мужчина придерживал ящичек смуглой рукой, другая рука свободно болталась.
Это были похороны, а ящичек был гробом.
Джозеф искоса взглянул на жену.
Кожа Мари после ванны была нежно-розовой, но теперь она сделалась белее парного молока. Сердечный спазм целиком втянул прежний цвет в некую потаенную внутреннюю полость. Мари вцепилась в косяк балконной двери и не отрываясь смотрела на шествие жующей толпы, вслушивалась в их негромкий разговор и приглушенный смех. О своей наготе она просто забыла.
– Видать, какой-то малыш переселился в лучшие края – или малышка, – заметил Джозеф.
– А куда они… ее… несут?
Выбор женского местоимения показался Мари естественным. Она уже мысленно отождествила себя с крошечным разлагающимся тельцем, упакованным в коробку, будто недозрелый плод. Сейчас, в эту самую минуту, ее несли наверх, стиснутую в кромешной тьме, как персиковую косточку, безмолвную и испуганную; пальцы отца касаются обивки гроба, но внутри тихо, нерушимый покой.
– На кладбище, разумеется, – куда же еще?
Облачко сигаретного дыма на миг застлало недоуменное лицо Джозефа и тотчас рассеялось в воздухе.
– На то самое кладбище? – пристально глядя на Джозефа, спросила Мари.
– А в таких городках всегда только одно кладбище. С похоронами тут обычно не тянут. Эта малышка, надо думать, умерла всего несколько часов назад.
– Несколько часов? – Мари неловко повернулась – голая, жалкая, – кое-как удерживая полотенце в ослабевших руках, и двинулась к постели. – Несколько часов назад она была жива, а теперь…
Джозеф продолжал:
– Вот они и торопятся затащить ее на гору. Климат для покойников здесь неподходящий. Жара, бальзамировать нечем. Надо побыстрее управиться.
– Но подумай, какой ужас – то самое кладбище, – будто во сне, пробормотала Мари.
– А, ты про мумии, – отозвался Джозеф. – Ну, незачем тебе расстраиваться.
Сидя на кровати, Мари без конца разглаживала лежавшее у нее на коленях полотенце. Глаза казались такими же незрячими, как и ее коричневые соски. Мари не видела ни Джозефа, ни комнаты. Знала, что, если он щелкнет пальцами или закашляется, она и головы не поднимет.
– На похоронах они едят фрукты – и смеются, – проговорила Мари.
– До кладбища неблизко, к тому же и подъем крутой.
Мари содрогнулась. Дернулась, будто рыба в попытке сорваться с глубоко проглоченного крючка. Она откинулась на подушку, а Джозеф смотрел на нее таким взглядом, каким изучают неудачную скульптуру, – придирчиво, бесстрастно, с невозмутимым спокойствием. Мари равнодушно думала о том, сколько его рукам пришлось потрудиться над ее телом – разминать, сплющивать, формовать. Теперь ее тело уж точно было другим: начинал он не с этим. Поправлять что-либо уже поздно. Глина, которую скульптор бездумно смешал с водой, меняет свой состав. Прежде чем приступить к формовке, нужно согреть ее руками, теплом рук выпарить влагу. Но теплых чувств между ними больше не осталось, давно забыты и дарившие наслаждение взаимные касания. Не стало тепла, чтобы выгнать застойную влагу, пропитавшую все ее тело, отяжелившую груди. А если тепло исчезло, горько и тревожно видеть, как быстро сосуд накапливает в ожиревших клетках воду, которая их разрушает.
– Я что-то неважно себя чувствую, – проговорила Мари, лежа на кровати и не переставая обдумывать, так ли это на самом деле. – Совсем неважно, – повторила она, так как Джозеф ничего не ответил. Полежав еще минуту-другую, Мари приподнялась. – Давай уедем отсюда сегодня же вечером, Джо.
– Но городок-то – просто одно загляденье.
– Да, но мы уже все тут повидали. – Мари вскочила с постели.
Она знала наперед, что последует за ее словами. Оживление, напускная веселость, притворное подбадривание – сплошная фальшь.
– Можно отправиться в Пацкуаро. Прямо сейчас: раз-два и готово. Укладывать вещи тебе не придется – милый, я сделаю все сама! Снимем номер в отеле «Дон Посада». Говорят, места там просто чудесные. И все дома оплетены бугенвиллеей, – добавила она.
– Вон, видишь? – Джозеф показал на цветы у окна. – Это и есть та самая бугенвиллея.
– А еще там можно порыбачить, ты же обожаешь рыбалку, – торопливо зачастила Мари. – И я тоже буду ловить рыбу, я научусь, непременно научусь – я ведь всегда мечтала научиться рыбачить! Говорят, что тарасканские индейцы с виду точь-в-точь монголы и плохо понимают по-испански. А оттуда мы можем отправиться в Паракутин – это рукой подать от Урапана, а там продают такие чудные лакированные шкатулки. Ох, как это будет здорово, Джо! Я сейчас возьмусь за вещи. Ты только ни о чем не беспокойся и…
– Послушай, Мари! – окликнул ее Джозеф на полпути в ванную.
– Да?
– Ты, кажется, сказала, что неважно себя чувствуешь?
– Ну да, да. И сейчас тоже. Но стоит мне только подумать, какие замечательные там места…
– Но мы же не осмотрели в этом городе и десятой части, – пустился в резонные объяснения Джозеф. – На горе стоит памятник Морелосу – я собирался его сфотографировать. А дальше на этой улице есть образчики французской архитектуры… Мы одолели триста миль, пробыли тут всего один день – и опять срываться с места? К тому же я внес плату за предстоящий ночлег…
– Деньги можно вернуть, – возразила Мари.
– Ну почему тебе так не терпится отсюда удрать? – с участливым простодушием допытывался Джозеф. – Тебе что, не нравится этот город?
– Да нет, почему же, я просто в восторге. – Мари улыбалась, но щеки у нее были как мел. – Здесь так много зелени – и все так мило.
– Вот и ладно, – заключил Джозеф. – Задержимся еще на денек. Тебе понравится. Решено.
Мари открыла рот, словно хотела что-то сказать.
– Что-что? – переспросил Джозеф.
– Да нет, ничего.
Мари закрылась в ванной. С шумом принялась рыться там в аптечке. В стакан полилась вода. Наверное, она принимала какое-то желудочное средство.
Джозеф выкинул сигарету в окно, подошел к двери ванной.
– Мари, тебя что, эти мумии так встревожили?
– Н-не.
– Тогда, значит, похороны?
– Н-не.
– Слушай, дорогая, если ты и вправду так напугана, я могу собраться в один момент – ты же знаешь.
Ответа Джозеф дождался не сразу.
– Нет, ничуть я не напугана.
– Ну и молодец, хорошая девочка.
Кладбище было обнесено толстой саманной стеной, и по ее четырем углам простирали каменные крылья каменные ангелочки: их закопченные головы покрывал птичий помет, руки украшали амулеты из того же вещества, такие же веснушки испещряли и лица.
В теплом плавном потоке солнечного света, схожем с бездонной ровной рекой, Джозеф и Мари взобрались на гору; косые голубые тени следовали за ними. Помогая друг дружке, они подошли к воротам кладбища, открыли голубую испанскую решетку и вошли внутрь.