Вцепившись в поручень веранды и смигивая слезы, он молча озирал окрестные поля.
На залитых лунным светом пологих холмах колыхалась пшеница — плескалась пшеница, взблескивая отраженным светом. Бал за валом, как волны в море. Его дом, ставший вдруг кораблем, находился прямехонько посреди великого и безграничного тихого океана колосьев.
Остаток ночи он провел вне дома — перебегая с места на место, все еще ошарашенный своим открытием: море в самом центре континента!
Следующие годы были посвящены переделке дома. Пристроечка здесь, пристроечка там, досочка здесь, планочка там — глядишь, и вышло со временем подобие корабля. И внешне похоже, и по существу, и с тем же чувством надежности в случае лютых ветров и крутых волн.
— Слышь, Хэнкс, как давно мы не видели моря?
— Двадцать лет, капитан.
— Врешь! Мы его видели не далее как сегодня утром.
Капитан вернулся в дом. Сердце тяжело колотилось. Барометр на стене словно тучей заволокло, а по краю век будто молнии змеились.
— Не надо кофе, Хэнкс. Просто глоток чистой воды.
Хэнкс вышел за водой. Когда он вернулся, старик сказал:
— Обещай мне кое-что. Похорони меня там же, где я похоронил ее.
— Но, капитан, она же...— Тут Хэнкс осекся. Потом энергично кивнул: — Стало быть, где она. Хорошо, сэр. Не сомневайтесь, сэр.
— Замечательно. А теперь водицы.
Вода была свежая, ключевая, родом с островов под твердью земной. И с привкусом вечного сна.
— Чашка воды... А ты знаешь, Хэнкс, она была права. Никогда больше не ступать на берег — никогда-никогда. В этом что-то есть. Как права она была! И всего-то я ей дал — чашку воды с суши. Пригоршней воды коснулась суша ее губ, и в этой пригоршне нечистой воды... О, если бы, если бы...
Порыжелая от времени рука всколыхнула воду в чашке. Из ниоткуда вдруг налетел ураган, вздыбил волнами уютный чашечный штиль. Смертоносная буря разыгралась в крохотном сосудце.
Капитан поднял чашку к губам и быстрыми глотками испил ураган до дна.
— Хэнкс! — вскрикнул он.
Нет-нет, это не он вскрикнул, это ураган прощально взревел, уносясь и унося его с собой.
Пустая чашка покатилась по полу.
Стоял довольно ясный день. Воздух был приятно свеж, а ветер приятно крепок. Полнота Хэнкс копал могилу и полови fry утра закапывал ее. Теперь работа была закончена. Городской священник пособил ему немного, а теперь стоял в стороне и наблюдал, как Хэнкс укладывает поверх зарытой вровень с землей могилы куски прежде срезанного верхнего слоя почвы — с золотыми колосьями зрелой пшеницы ростом с десятилетнею мальчишку. Эти куски, отложенные при рытье, Хэнкс аккуратно пригонял один к одному, как части головоломки.
Наконец он поставил последний и разогнулся. Теперь поле сомкнулось над могилой и казалось нетронутым.
— Хотя бы крест или еще какой знак! — возмутился священник.
— Нет, сэр. Тут никакого знака быть не должно. И не будет.
Священник снова запротестовал, но Хэнкс решительно взял его под руку и повел на вершину взгорка. Там он обернулся и жестом пригласил посмотреть вниз.
Постояли молча. Довольно долго. Затем священник понимающе кивнул и с умиротворенной улыбкой сказал:
— Вижу-вижу. И понимаю.
Под ними колыхался океан пшеницы — волны бежали одна за другой, все на восток да на восток — ни тебе пролысинки, ни тебе выемки, чтобы указать на место, где капитан погрузился в вечный покой.
— Выходит, это погребение по морскому обычаю,— сказал священник.
— По самому что ни на есть морскому,— отозвался Хэнкс— Я обещал ему. И слово сдержал.
Тут они разом повернулись и зашагали холмистым берегом — и ни словом не перемолвились, пока не дошли до дома, скрипящего на ветру.
Коса
И вдруг дорога кончилась. Самая обычная дорога, она сбегала себе в долину, как ей положено,— между голых каменистых склонов и зеленых дубов, а затем вдоль бескрайнего пшеничного поля, одиноко раскинувшегося под солнцем. Она поднималась к маленькому белому дому, который стоял на краю ноля, и тут просто-напросто исчезала, как будто сделала свое дело и теперь в ней не было больше надобности.
Все это, впрочем, было не так уж и важно, потому что как раз здесь иссякли последние капли бензина Дрю Эриксон нажал на тормоз, остановил ветхий автомобиль и остался сидеть в нем, молчаливо разглядывая свои большие грубые руки — руки фермера.
Не меняя положения, Молли заговорила из своего уголка, где прикорнула у него под боком:
— Мы, верно, не туда свернули на распутье.
Дрю кивнул.
Губы Молли были такими же бесцветными, как и лицо. Но па влажной от пота коже они выделялись сухой полоской. Голос у нее был ровный, невыразительный.
— Дрю,— сказала она,— Дрю, что же нам теперь делать?
Дрю разглядывал свои руки. Руки фермера, из которых сухой, вечно голодный ветер, что никогда не может насытиться доброй, плодородной землей, выдул ферму.
Дети, спавшие сзади, проснулись и выкарабкались из пыльного беспорядка узлов, перин, одеял и подушек. Их головы появились над спинкой сиденья.
— Почему мы остановились, пап? Мы сейчас будем есть, да? Пап, мы ужас как хотим есть. Нам можно сейчас поесть, папа, можно, а?
Дрю закрыл глаза. Ему было противно глядеть на свои руки.
Пальцы Молли легли на его запястье. Очень легко, очень мягко.
— Дрю, может, в этом доме для нас найдут что-нибудь поесть?
У него побелели губы.
— Милостыню, значит, просить! — отрезал он. — До сих пор никто из нас никогда не побирался. И не будет.
Молли сжала ему руку. Он повернулся и поглядел ей в глаза. Он увидел, как смотрят на него Сюзи и маленький Дрю. У него медленно обмякли мускулы, лицо опало, сделалось пустым и каким-то бесформенным — как вещь, которую колошматили слишком крепко и слишком долго. Он вылез из машины и неуверенно, словно был нездоров или плохо видел, пошел по дорожке к дому.
Дверь стояла незапертой. Дрю постучал три раза. Внутри было тихо, и белая оконная занавеска подрагивала в тяжелом раскаленном воздухе.
Он понял это еще на пороге — понял, что в доме смерть. То была тишина смерти.
Он прошел через небольшую прихожую и маленькую чистую гостиную. Он ни о чем не думал: просто не мог. Он искал кухню чутьем, как животное.
И тогда, заглянув в открытую дверь, он увидел тело.
Старик лежал на чистой белой постели. Он умер не так давно: его лицо еще не утратило светлой умиротворенности последнего покоя. Он, наверное, знал, что умирает, потому что на нем был воскресный костюм — старая черная пара, опрятная и выглаженная, и чистая белая рубашка с черным галстуком.
У кровати, прислоненная к стене, стояла коса. В руках старика был зажат свежий пшеничный колос. Спелый колос, золотой и тяжелый.
Дрю на цыпочках вошел в спальню. Его пробрал холодок. Он стянул пропыленную мятую шляпу и остановился возле кровати, глядя на старика.
На подушке в изголовье лежала бумага. Должно быть, для того, чтобы кто-то ее прочел Скорее всего просьба похоронить или вызвать родственников. Наморщив лоб, Дрю принялся читать, шевеля бледными пересохшими губами.
«Тому, кто стоит у моего смертного ложа.
Будучи в здравом рассудке и твердой памяти и не имея, согласно условию, никого в целом мире, я, Джон Бур, передаю и завещаю эту ферму со всем к ней относящимся первому пришедшему сюда человеку независимо от его имени и происхождения. Ферма и пшеничное поле — его; я также коса и обязанности, ею предопределяемые. Пусть он берет все это свободно и с чистой совестью — и помнит, что я, Джон Бур, только передаю, но не предопределяю. К чему приложил руку и печать 3-го дня апреля месяца 1938 года Подписано: Джон Бур. Kyrie eleison!»[28]
Дрю прошел назад через весь дом и остановился в дверях.
— Молли,— позвал он,— иди-ка сюда! А вы, дети, сидите в машине.
Молли вошла. Он повел ее в спальню. Она прочитала завещание, посмотрела на косу, на пшеничное поле, волнующееся за окном под горячим ветром. Ее бледное лицо посуровело, она прикусила губу и прижалась к мужу.
— Все это слишком хорошо, чтобы можно было поверить. Наверняка здесь что-то не так.
Дрю сказал:
— Нам повезло, только и всего. У нас будет работа, будет еда, будет крыша над головой — спасаться от непогоды.
Он дотронулся до косы. Она мерцала, как полумесяц. На лезвии были выбиты слова: «Мой хозяин — хозяин мира». Тогда они ему еще ничего не говорили.
— Дрю, зачем,— спросила Молли, не отводя глаз от сведенных в кулак пальцев старика,— зачем он так крепко вцепился в этот колос?
Но тут дета подняли на крыльце возню, нарушив гнетущее молчание. У Молли подступил комок к горлу.
Они остались жить в доме. Они похоронили старика на холме и прочитали над ним молитву, а затем спустились вниз, и прибрались в комнатах, и разгрузили машину, и поели, потому что на кухне было вдоволь еды; и первые три дня они ничего не делали, только приводили в порядок дом, и смотрели на поле, и спали в удобных, мягких постелях. Они удивленно глядели друг на друга и не могли понять, что же это такое происходит: едят они теперь каждый день, а для Дрю нашлись даже сигары, так что каждый день он выкуривает по одной перед сном.
За домом стоял небольшой коровник, а в нем — бык и три коровы; еще они обнаружили родник под большими деревьями, что давали прохладу. Над родником была сооружена кладовка, где хранились запасы говядины, бекона, свинины и баранины. Семья человек в двадцать могла бы кормиться этим год, два, а то и все три. Там стояли еще маслобойка, ларь с сырами и большие металлические бидоны для молока.
На четвертый день Дрю Эриксон проснулся рано утром и посмотрел на косу. Он знал, что ему пора приниматься за дело, потому что пшеница в бескрайнем поле давно поспела. Он видел это собственными глазами и не собирался отлынивать от работы. Хватит, он и так пробездельничал целых три дня. Как только повеяло свежим рассветным холодком, он поднялся, взял косу и, закинув ее на плечо, отправился в поле. Он поудобнее взялся за рукоять, опустил косу, размахнулся..