– Этот бокал Наполеон потерял под Веной во время бегства из России… Я никогда не собирался расставаться с ним, но все же думал, что в трудную минуту он меня выручит – и ошибся…
В хрустале матово просвечивал водяной знак.
– В сорок девятом меня объявили космополитом. Заработки прекратились. В продажу пошли вещи и книги, но их хватило ненадолго. Наконец остался только этот бокал, и я решил, что его пора продавать. Мне раздобыли адрес какого-то частного антиквара, и, предварительно созвонившись, я отправляюсь к нему домой в один из арбатских переулков. Старичок встретил меня крайне любезно – чувствовалась старая школа. Я поставил футляр на стол и откинул крышку. Антиквар заглянул в него и сразу сказал:
– Вы взяли это в Шёнбрунне?
– Ну да! А откуда вы это знаете?
– Молодой человек, мы, в силу профессии, обязаны знать, где и какая из подобных вещей находится.
– А как вы думаете, сколько она может стоить?
– Я не советовал бы вам продавать ее.
– Но все же?!
– Думаю, что по сегодняшнему курсу она должна стоить не менее четырехсот тысяч рублей, но вам их никогда не получить, особенно в госантиквариате.
– Так что же мне делать?!
– Я вновь советую вам не продавать эту уникальную вещь.
– Но мне позарез нужны деньги!
– Потерпите… потерпите… Я покажу вам этот бокал в старом каталоге, и вы поймете, что столько он и стоит. Допустим, я сделал бы вам одолжение и купил бы у вас эту вещь для себя, так как не имею права ее перепродавать – она каталогизированная историческая ценность. Я заплатил бы вам тысяч сорок, но для вас это не имеет смысла. Быть может, вы свяжетесь с западными посольствами – там вам заплатят полностью и настоящими деньгами?..
– Спасибо за совет! Но у меня нет ни малейшего желания ехать на восток!
– Понимаю… Тогда, увы, ничем не могу вам помочь…
Я ушел от него расстроенный и решил все же проверить, правду ли он сказал. Мне дали адрес другого арбатского старичка-антиквара. Когда я поставил перед ним футляр и откинул крышку, он, заглянув в него, спросил:
– Вы взяли это в Шёнбрунне?
Он тоже был жертвой
В 61-м Николай Погодин написал пьесу об Эйнштейне и американских атомных физиках. Ее большой фрагмент был напечатан в «Правде». Через некоторое время наши атомные физики подняли скандал: «Погодин, мол, ничего не понимает в предмете и тем более ничего не знает об американской научной жизни».
В начале лета советское правительство отправило его в Штаты «изучать натуру».
Наша компания отбыла в Коктебель.
За пару недель до конца пребывания в Крыму сын Погодина Олег получил телеграмму из Москвы: «Папа умирает, срочно выезжай».
Он немедленно вылетел в Москву. Вернувшись из Крыма, я тут же поехал к Олегу.
– Почему умер папа? Что случилось?
– Ты ведь помнишь, что он много лет тяжело пил. В прошлом году врачи предупредили: если не бросит пить, то проживет недолго. Он бросил. Когда вернулся из Америки, пару недель протянул спокойно, потом устроил чудовищный запой. Началось кишечное кровотечение, и его уложили в больницу; в этот момент меня и вызвали. Когда я пришел к нему, он еще был в полном сознании. «Почему ты это сделал, отец?» – спросил я. Он ответил: «Сынок, я больше не могу и не хочу жить. Их техника: самолеты, автомобили, холодильники – все это Марс. Но, знаешь, при наших деньгах мы и здесь могли бы ее иметь. Дело в другом… В силу обстоятельств я попал на самый верхний интеллектуальный этаж Америки. Это замкнутая каста – в нее даже своих не пускают. Общаясь с ними, я понял, что ничего не знаю и не понимаю, я не способен отрываться от земли. Я раб. Я больше не хочу жить!»
Попытка теодицеи
Два Андрея резко пересекли границу между светом и темнотой и вышли к горящему костру.
Один тянул за руку девицу и, после того как все перездоровались, быстро утащил ее в траву. Дальнейшее сопровождалось игривым хихиканьем, которое оттуда доносилось.
Мы с Колей Шебалиным задолго до их прихода начали разговор о Господе. И мы его продолжили.
Другой Андрей встал перед костром, по-наполеоновски скрестил руки на груди и, молча глядя в огонь, с напряженным вниманием слушал наши христолюбивые соображения.
Неожиданно он сказал:
– А по-моему, он был бандит с большой дороги. – И ничего более к сказанному не прибавил.
Это случилось в 64-м.
Потом, многие годы видя его работы, я не удивлялся тому, что лучше всего у него получались эпизоды, где действовало или побеждало зло. Мне казалось, что в эпизодах, где до́лжно было утвердить добро, случались лишь декларации.
Так продолжалось до тех пор, пока к нему реально не приблизилась смерть… Последняя работа свидетельствует, что смерть заставила его сделать единственный возможный выбор – вверх. Он пришел к необходимости искупления.
Господь настиг его.
Счастье было возможно
Британский культурный советник устроил у себя дома официальный прием по случаю приезда в Москву знаменитого английского дирижера Малькольма Сарджента. Вместе с Сарджентом из аэропорта прибыла почтенная Ксения Эрдели – наша знаменитая арфистка, она его торжественно приветствовала прямо на летном поле.
За столом ее посадили между послом сэром Гербертом Тревельяном и сэром Малькольмом Сарджентом.
При свете свечей сверкал сервированный серебром и хрусталем стол красного дерева. Вышколенная прислуга обносила присутствующих все новыми и новыми роскошными блюдами. Оба сэра наперегонки оказывали Эрдели галантное внимание.
После того как были отпробованы крабы в кокилях (до сих пор не могу простить себе, что гордо отказался съесть еще порцию), почтенная дама обратилась к хозяйке дома:
– Это кто же у вас так вкусно готовит?
– Прислуга, – ответила советница.
– Английская прислуга?
– Нет, русская. Мы их обучили.
– По-о-думать только! – удивилась Эрдели и продолжила трапезу.
Неожиданно она довольно громко спросила у моей жены:
– Ниночка, а нас не посадят?
Жена заверила ее, что не посадят. Почтенная дама вдруг вспомнила:
– А ведь я обедала с тремя царями!
К ней обратился советник:
– Мадам Эрдели, а не были ли вы знакомы с Лениным?
– А как же. Я всех русских царей знала: и Александра Александровича, и Николая Александровича, и Александра Федоровича Керенского, и Ленина, и Сталина!
Она вновь повернулась к моей жене и повторила вопрос:
– Ниночка, а нас не посадят?
– А были ли вы когда-нибудь в Англии? – не унимался советник.
– К сожалению, не была. Во Франции бывала довольно часто. В ту пору достаточно было дать дворнику три рубля – и он приносил тебе визу. Во Франции друзья говорили: «Поезжай, поезжай в Англию». Я такая дура была, все откладывала и откладывала. Думала, что еще успею!.. Ан не успела…
В конце трапезы, выкушав кофий, она заявила:
– Какой вкусный у вас кофе. У нас такого нет… А что у нас, вообще-то, есть?!
По позднему времени почтенная дама собралась уходить первой.
Она остановилась в дверях, оглядела апартаменты советника тоскливым взором и, тяжко вздохнув, произнесла:
– По-о-думать только!.. Ведь и я могла бы так жить!
Дай Бог последнее свидание…
Месяца через полтора после визита Н. С. Хрущева в Манеж мне позвонил сотрудник КГБ, который за год до того пробовал сделать из меня осведомителя – Комитет интересовала моя дружба с британским культурным советником. В обмен на информацию мне сулили издание и исполнение всех сочинений, поездки за границу и деньги на представительство. Вербовка продолжалась дня два, и я как мог «валял Швейка», ссылаясь на то, что кончал консерваторию, а не шпионскую школу. Отбился.
На сей раз он попросил о свидании на Трубном бульваре; когда мы сели на скамейку, начал:
– Николай Николаевич, вы, вероятно, знаете о том, что Никита Сергеевич, члены ЦК партии и правительства посетили выставку в Манеже и что там произошло?
– Да, я многое слышал об этом.
– Мы хотели бы знать, как московская интеллигенция отнеслась к событию. Не могли бы вы рассказать об этом?
– Не знаю, как отнеслась к событию московская интеллигенция, но могу точно определить, как сам я к нему отношусь.
– Пожалуйста, я вас слушаю.
– То, что я сейчас скажу, прошу довести до сведения соответствующего начальства, и пусть оно, по возможности, сделает выводы из моего сообщения.
Он пообещал.
– Думаю, что мы опять покрыли себя великим позором (я напомнил ему несколько отвратительных эпизодов, произошедших во время достославного визита). Понимаю, – продолжил я, – Никита Сергеевич руководит огромной сложной страной. Известно, что он спит пять часов в сутки и ему некогда заниматься искусствами и литературой. Поэтому и он и иные, нами управляющие, пользуются той информацией, что приходит от «своих» – тех, кто руководит искусством: секретарей Союзов, чиновников Министерства культуры и тому подобных – им доверяют. Но эти люди всегда выдают «наверх» информацию в собственных интересах. Они рассуждают в своей пошлой логике. Если так называемые авангардисты делают настоящее искусство, то искусство, которым занимаются они сами, не стоит ломаного гроша, и наоборот. В этом они усматривают угрозу своему социальному статусу, то есть своей власти, привилегиям, высоким заработкам и тому подобному. Повторяю: они подают «наверх» информацию только в своих интересах. Чтобы вам было понятно, насколько это серьезно, расскажу еще один эпизод, произошедший в Манеже.
Один молодой художник поместил на выставке несколько «сезанноватый» портрет ударника. Портрет был написан крупными мазками, чувствовалась энергичная лепка, и он подпустил в цветовое решение сиреневые и буро-красные тона – вполне обычная и, я бы сказал, не «вызывающая» работа.
После того как Никита Сергеевич с толпой сопровождающих приблизился к полотну и некоторое время изучал его, именно про эту работу Хрущев произнес известную фразу: «Это все падарасы!» – и плюнул на портрет. Затем толпа, с генсеком во главе, проследовала далее. Художник, с полотном которого обошлись столь диким образом, остался стоять перед работой в одиночестве, и легко себе представить, какие чувства он испытывал. Неожиданно к нему подкатил старичок из Академии художеств и как-то вполне по-человечески спросил: