Промозглым февральским днем Корделия, которая недавно отметила свой двадцать первый день рождения, стояла перед портретом, погруженная в мрачные раздумья. Беатрис отказалась – на первый взгляд резонно сославшись на плохую погоду – идти с ней на прогулку, но чуть позже Корделия увидела, как сестра, в плаще и резиновых сапогах, удаляется по дороге. Детьми они постоянно играли вместе, но их дружба прекратилась со смертью отца, который без единого ранения прошел четыре года войны и погиб за месяц до ее окончания. Корделия, которой тогда было тринадцать, пыталась поддержать сестру, но Беатрис отказывалась от утешения. Она не только не говорила об отце, но даже выходила из комнаты, если кто-то произносил его имя, и если и проливала по нему слезы, то делала это в одиночестве. Беатрис пресекала любые попытки вмешательства в ее чувства, которые выражались либо в глубокой апатии, либо в тихой злобе, которую она выплескивала на все и вся.
Так продолжалось вот уже много месяцев, и Корделии иногда казалось, что сестра никогда не оправится от горя; по крайней мере, их отношениям явно не суждено было стать прежними. Возможно, все дело было в том, что с возрастом их интересы разошлись: скажем, обе они любили литературу, но Корделия всегда жертвовала книгой ради общения с сестрой, в то время как Беатрис, которая читала только романы, терпеть не могла, когда ее отвлекали. В своих воображаемых играх, где героями были животные, Корделия всегда представляла сестру кошкой. Беатрис унаследовала материнские миндалевидные глаза; у нее было узкое лицо с маленьким, четко очерченным подбородком, от чего скулы казались еще более высокими. Сейчас, в девятнадцать лет, она все больше походила на кошку, которая гуляет сама по себе: осторожная, молчаливая, диковатая, презирающая ласки. Такая сядет на колени только к тому, кого сама выберет. Корделия иногда винила себя в том, что сама придумала романтический идеал сестринской дружбы; и все же не могла избавиться от ощущения, будто со смертью отца сестра захлопнула перед ней дверь, и уже навсегда.
Беатрис вела себя так, будто между ними ничего не изменилось, но настораживало то, с какой ловкостью она уходила от общения с сестрой. Своим поведением она словно говорила: «Ты нанесла мне глубокую рану, хотя и делаешь вид, будто не понимаешь, в чем дело; что ж, ссориться я не буду, в этом нет смысла; разумеется, мы останемся друзьями, но я больше не смогу доверять тебе. А насчет двери, которую я, по-твоему, захлопнула, ты ошибаешься; это ты закрыла ее; а может, никакой двери и вовсе не было, одна лишь голая стена; впрочем, другого ты и не заслуживаешь». Корделия беспрестанно терзала себя подобными мыслями, даже тайком спрашивала у дяди и тети, чем она могла обидеть сестру, но нет, Беатрис не откровенничала с ними и вообще не говорила о ней плохо. «Ты не должна принимать это на свой счет, – сказал ей на днях дядя Теодор. – Просто вы с сестрой очень разные; она человек замкнутый, держит все в себе, а ты открыта для всех. Думаю, ей вряд ли удастся смириться со смертью отца. А ты запомни: нельзя казнить себя за то, в чем ты не виновата».
Его слова вдруг вспомнились Корделии, пока она стояла перед портретом. Упоминание об отце и неясная тревога, промелькнувшая в усталых, добрых, слегка налитых кровью глазах Теодора (почему-то все время на ум приходило сравнение с собакой-ищейкой или гончей), всколыхнули дремавшее в ней подозрение, что смерть отца и стала причиной отчуждения. И, словно ожившие под пристальным взглядом Имогены де Вере, запретные мысли вновь заполонили измученное сознание.
Отец всегда винил Беатрис в смерти их матери. Винил невольно, в этом она не сомневалась; да и, пожалуй, жестоко было так говорить. Отец был бы возмущен до глубины души, услышав такое. Но, будучи отцовской любимицей, Корделия, как никто другой, чувствовала его сдержанность в отношении Беатрис. Когда он приезжал домой в отпуск, девочкам разрешалось встречать его у ворот; и они выбегали ему навстречу, стоило знакомому силуэту замаячить на дороге. Корделия, старшая, всегда добегала первой и ныряла в его объятия, отец подбрасывал ее высоко в воздух, а потом сажал на плечи. Но с Беатрис он никогда не был таким озорным и шумным; иногда казалось, будто он с трудом сдерживает отвращение к ней. Корделия замечала, что отец и не ищет общения с Беатрис, в то время как с ней он постоянно затевал какие-то игры (как было и в тот день, когда он пошел искать ее по дому, чтобы поиграть, а наткнулся на бабушкин призрак). Все домашние, включая и госпожу Грин, старались баловать Беатрис, но при этом Корделия никогда не чувствовала себя обделенной любовью; напротив, она была горда тем, что ее включили во взрослое братство, призванное потакать капризам единственного малыша, особенно в отсутствие отца. Этот тайный заговор взрослых продержался все четыре тревожных года войны, пока не пришло страшное известие о гибели отца, после чего Беатрис замкнулась в своем воинственном молчании.
Мысль о том, что отец невольно считал Беатрис виновной в смерти матери, впервые посетила Корделию только после его гибели. Чем сильнее сопротивлялась она своим подозрениям, тем глубже проникали они в ее сознание, и, не утерпев, она поделилась своими сомнениями с тетушкой. Но разговор с Уной не утешил ее: тетя выглядела очень печальной, вспоминая о том, как отец любил их мать, как они поженились, едва дождавшись совершеннолетия, когда уже не требовалось родительское согласие, – хотя бабушка, добавила она поспешно, и дала им свое благословение; их супружеская жизнь началась в Ашборн-Хаусе… и конечно, для папы было страшным ударом потерять ее такой молодой, но Корделия должна всегда помнить, что отец искренне любил и ее, и Беатрис, и вообще надо гнать от себя тревожные мысли.
Спустя годы она узнала от дяди Теодора, почему они с Беатрис никогда не видели родителей мамы и почему отец никогда не говорил о них. Оказалось, вовсе не потому, что их уже не было в живых, просто они так и не простили отцу смерть своей единственной дочери. Другими словами, они винили его так же, как он винил Беатрис.
Но почему из-за смерти отца Беатрис отвернулась от нее, Корделии? А ведь это было именно так, она не сомневалась. Эти нотки упрека в ее словах… как будто Корделия предала сестру, но в чем? В том, что была любимицей отца? А может, Беатрис угадала причину отцовской сдержанности и взвалила на себя бремя ответственности за смерть мамы? А потом решила, что и Корделия обвиняет ее? Боже, какую тяжкую ношу несет бедняжка… но почему она одна решила за всех? И отвергает все попытки сближения? ЭТО НЕСПРАВЕДЛИВО; ПОЧЕМУ ОНА ТАК НЕНАВИДИТ МЕНЯ?
Корделия вдруг осознала, что произнесла последние слова вслух, и тут же вспомнила, где находится. Лицо Имогены де Вере, казалось, выплыло из темноты холста, осветившись каким-то внутренним сиянием. «Да, это несправедливо. – Она представила, будто портрет заговорил. – А ты думаешь, справедливо, что я за одну ночь утратила свою красоту?» – «Конечно нет, – мысленно ответила Корделия, – так же как несправедлива была гибель отца». Да, она знала, что половина британских семей лишилась отцов, мужей, сыновей, братьев, но это нисколько не облегчало ее горя. Несправедливо было и то, что родители матери винили отца в смерти их дочери и по этой же причине отказывались признавать своих внучек. «До третьего колена…» Но ведь отец жил, не нарушая заповедей; и потому остатки ее веры в справедливого и всемогущего Господа умерли вместе с ним.
Тетя Уна и дядя Теодор подходили к воспитанию племянниц со всей ответственностью, так что обе они прошли обряды крещения и конфирмации, но Корделия не чувствовала в тете и дяде искренней преданности вере. Даже господин Готорн-Хайд, нынешний викарий, вызывал у нее сомнения – не похоже было, чтобы он полностью верил в свои проповеди о воле Божьей. Она не понимала, почему по воле Божьей люди убивают друг друга и почему голодают дети. Беатрис отказывалась ходить в церковь с того самого дня, как пришло известие о гибели отца. Корделия же иногда посещала службу. Но гораздо чаще она проскальзывала в церковь Святой Марии, когда там никого не было, и стояла в сумрачной тишине, вдыхая запахи старого дере ва и камня, пыльных ряс, оплывающих свечей и сухих цветов, «надеясь, что так оно и будет», но что именно, пока не знала.
Прошлой осенью она и дядя Теодор ездили в гости к Персивалю Торнтону, чей сын был боевым товарищем их отца и погиб незадолго до смерти Артура де Вере. С тех пор семьи поддерживали знакомство. Эти визиты, хотя и рождавшие тяжелые воспоминания, были особенно дороги господину Торнтону, который, овдовев, жил совершенно один. Каждый раз при встрече с ним Корделия и Теодор замечали, что он еще больше похудел, поседел и сгорбился; казалось, горе пожирало его изнутри. Медали Роберта, начищенные до блеска, как всегда, были выставлены в шкафу из красного дерева при входе, в его комнате на видном месте висела безукоризненно отглаженная военная форма, и весь дом увешан фотографиями Роберта, которые были сделаны самим господином Торнтоном и отражали короткую жизнь его сына чуть ли не поминутно.
Визиты эти проходили по раз и навсегда установленному ритуалу. Начинались они с осмотра памятных вещей, за этим следовал чай, который Корделия, по собственному настоянию, заваривала сама, а потом все прогуливались по саду, если позволяла погода. Но в этот раз, как заметила Корделия, старик Торнтон мучительно пытался скрыть сильнейшее беспокойство. И еще она обратила внимание на его руки, которые со времени их последней встречи покрылись странными пятнами. Уже в конце чаепития он вдруг замялся, а потом попросил разрешения показать им одну фотографию.