Тень друга. Ветер на перекрестке — страница 19 из 98

В сорок первом году под Наро-Фоминском, в самом начале войны, командир Московской Пролетарской дивизии, мой друг Александр Ильич Лизюков писал первые брошюры «Из опыта боев». Эту серию очень быстро выпускал в свет Воениздат, и она без задержки шла в войска.

Я приехал к Александру Ильичу в дивизию и застал его сидящим за простым столом в красном углу избы под божницей, вооруженным школьной ручкой и перышком «рондо» (шариковых тогда еще не было).

— Вот, пишу, самому странно... Да ведь кто-то должен... — И с усмешкой: — Возьмут меня в Союз писателей, как думаешь?

— А Союз и сам сейчас на фронте, — отразил я выпад комдива, — пишет тоже, что и ты. Более художественно, но менее грамотно с военной точки зрения.

Чувство библиофила толкало меня на поиски первоисточника. Мне казалось, мы найдем в нем какое-то важное подтверждение собственным мыслям. Нам нужен был критерий, облегчающий ориентировку в военном прошлом, в оценке разных слоев русскою офицерства.

В 1809 году молодой полковник М. Воронцов получил в командование Нарвский мушкетерский полк. Одаренный офицер с ясным военным мышлением, воспитанный в культе Суворова, он превратил свой полк в прекрасный боевой инструмент. Вступая в новую должность и прощаясь с однополчанами, Воронцов как бы оставлял им боевое завещание: «Наставление господам офицерам Нарвского пехотного полка в день сражения».

Известно такое обращение к офицерам, написанное примерно в ту же пору Барклаем-де-Толли. Он тогда командовал дивизией, а став в 1810 году военным министром, расширил этот документ и рекомендовал разослать его в войска.

Какое из этих наставлений написано раньше, какое позже, я не устанавливал. Да и не в том дело. Важно, что мысли, выраженные в них, властно заявили о себе в канун войны 1812 года.

Лизюков писал брошюры. Другие просто докладывали «наверх» соображения о тактических новинках. Зерна боевого опыта прорастали в наших штабах всех степеней, вплоть до Генерального, инструкциями и наставлениями.

Но вернемся к тому, воронцовскому. Во втором его разделе речь идет главным образом о моральных принципах командного состава. Наставление говорит:

«Наш полк всегда славился отличными и храбрыми офицерами, не говоря про прежние еще войны. Теперь больше, нежели когда-нибудь, нужно, чтобы офицеры доказали, сколь репутация их справедлива и что ежели дух храбрости есть отличительный знак всего русского народа, то в офицерство оный соединен с святейшим долгом показать прочим всегда первый пример как неустрашимости, так и терпения в трудах.

Надобно стараться видеть неприятеля, как он есть, хотя он и силен, хотя он был бы проворен и смел, но русские всегда были и будут гораздо храбрее, новозаведенная наша картечь в близкой дистанции тысячу раз лучше его пуль; про штыки же и не говорю, никто еще никогда против русских штыков но удержался.

В прошедшую войну во многих полках была пагубная и престыдная привычка кричать, что отрезаны. Часто никто и не думал заходить ни вправо, ни влево, а фронт от сего проклятого крика приходил в смятение. За таковой проступок нет довольно сильного наказания.

Храбрые люди никогда отрезаны быть не могут; куда бы ни зашел неприятель, туда и поворотись грудью, иди на него и разбей. Коли неприятель был силен, то ежели он частью заходит к нам во фланг, он разделит свои силы и тем делает себя слабее; коли же он и прежде был слаб и хочет только испугать захождением, то он пропал, как скоро на него пойдут в штыки.

Теперь по уложению тот, кто причинит смятение во фронте, наказан будет как изменник.

Офицера, который громко скажет «нас отрезывают», в тот же день по крайней мере надобно выгнать из полка. Вообще к духу смелости и отваги надобно непременно прибавить твердость в продолжительных опасностях».

Да, «храбрые люди никогда отрезаны быть не могут»! Ах, каким злободневным для нас был этот старый девиз в первые месяцы Отечественной войны. Окруженные в районе Вязьмы, наши войска, среди которых костяком были разрозненные части генерал-лейтенанта И. Болдина, героически, стойко, самоотверженно сопротивлялись врагу. Они сковали не только 4-ю гитлеровскую армию, но и 4-ю танковую группу противника. Советское командование использовало это время, отвело основные силы на можайский рубеж, подтянуло резервы.

Помню, как неожиданно появился на моем пороге наш фронтовой корреспондент Саша Поляков — с перевязанной рукой, небритый, на костылях. Я не видел его еще с мирных дней. Война застала Полякова в пограничном округе, Западном, особом. Он очутился ближе всех своих товарищей-корреспондентов к фронту.

Так случилось, что 23 июня сорок первого года Поляков оказался в дивизии Галицкого. Какова ее родословная? Не простая, а титулованная. То была железная Самарско-Ульяновская дважды Краснознаменная стрелковая дивизия. Именно она водрузила красные знамена в Симбирске, освободив родной город Ильича от белых в жестоком бою.

Не успел Поляков познакомиться с новыми товарищами, как во встречном бою — самой неожиданной форме военных действий, когда времени для долгих размышлений по остается, — дивизия столкнулась с танковой группой генерала Гота.

Советская пехота нанесла сильные удары по немецким танкам, но была обойдена с открытых флангов. Вместе с дивизией Галицкого наш Поляков попал в окружение, прошел с ней болота и леса, весь боевой путь, вплоть до выхода к своим.

Месяц длился этот героический рейд в тылу врага. Раненный в ногу, Поляков приковылял в «Красную звезду», доложился редактору и тут же явился ко мне. «С ходу», еще не подлечившись, не отдохнув, не остыв от недавнего лихорадочного возбуждения, он стал запираться в маленькой комнатке — писал серию очерков «В тылу врага». И с таким же волнением я их редактировал.

Это были первые рассказы очевидца о том, как советская дивизия «не признала» окружения, как вырабатывала своими боевыми действиями тактику борьбы регулярной воинской части во вражеском тылу. Дух отваги, спокойная вера и готовность исполнить воинский долг хотя бы и в тяжелейших условиях окружения владели солдатами и офицерами дивизии Галицкого.

Читаю последний очерк Саши... Измученная, залитая кровью дивизия с боями вырвалась из окружения. Она сохранила знамя, нанесла противнику огромные потери, приковала к себе его значительные силы, отвлекая их с фронта, и вышла наконец на соединение с родной армией.

И я ясно, в мельчайших подробностях вижу, как она построилась у кромки леса, на широкой равнине, плавно уходящей к линии горизонта. Лица воинов черны и худы. В их глазах еще мелькают отсветы страшных дней и ночей. В шеренгах стоят и легкораненые, в бинтах, бурых от спекшейся крови. Кто-то не может долго стоять и со стоном опускается на землю, но не покидает строя, жестом отклоняя помощь подбегающих санитаров.

И привиделось мне: стоит поредевший фронт дивизии, и знамя ее, чудом спасенное, простреленное, изрешеченное осколками, со сломанным и вновь сбитым древком, пронесенное сквозь все опасности, победно реет над прямоугольниками батальонов. А вдали вдруг раскатилась словно бы приглушенная барабанная дробь.

Что это?

Из лесной просеки выдвинулась людская масса, темные квадраты на фоне еще более темной гряды деревьев. По слитному ее движению в походном порядке, по долетевшей песне сердце угадало стародавнюю солдатскую ухватку. А тут еще легкое сверканье штыков над колонной. Мерным, твердым и нерушимым шагом шла какая-то воинская часть.

Вот она скрылась за пригорком, вот ступила на дорогу, заклубилась пыль, и из нее, как из-за белой завесы, показался оркестр с серебряными трубами и императорскими орлами на боевых значках.

Военные флейты выводят маршевую мелодию песни Федора Глинки. Поэт-офицер написал ее 18 июня 1812 года у полевых огней под Смоленском: «Вспомним, братцы, россов славу и пойдем врагов разить. Защитим свою державу, лучше смерть, чем в рабстве жить».

Песня Глинки быстро разлетелась по полкам. Она выгодно отличалась от псевдонародных сочинений, чьи истоки и стилистику авторы находили в афишках Ростопчина, производя вот такую слащавость: «Не две тучушки вместе сыходилися, две армеюшки превеликие вместе съезжалися, французская армеюшка с россейскою, как французская россейскую очень призобидела».

За этими искусственными, нарочитыми оборотами угадывалась бойкая рука какого-нибудь виршеплета. Сочинителям подобного рода кое-кто из начальства усиленно подсказывал на разных этапах войны имена генералов, таких, как вполне заурядный Витгенштейн, для увенчания лаврами, и тогда на свет появлялись «народные песни» с намеренными искажениями «для верности тона»: «Был князь Ветьштитьштейн. Вступил в Париж, сделал Наполеону крыж».

Но сердце народное неподкупно, и в войсках гремело: «Приехал Кутузов бить французов».

Из действующей армии Батюшков пишет Гнедичу: «Скажи Крылову, что ему стыдно лениться: и в армии его басни все читают наизусть. Я часто их слышал на биваках с новым удовольствием».


Хочу отвлечься от картины, возникшей в моем воображении при редактировании последнего очерка Полякова. Слова Батюшкова о Крылове поразили меня и многое сказали о реальном литературном процессе той эпохи.

Мы говорим «классика» и часто обозначаем этим понятием нечто академическое, олимпийское, чуть ли не надзвездное и будто бы противостоящее злобе дня. Между тем русская классическая литература была более злободневной, чем газеты или императорские рескрипты. В ней бился пульс времени. Она чутко, даже если и иносказательно, отзывалась на события времени.

Батюшков упрекает Крылова в лености, пишет об успехе его басен на фронте совсем так же, как и нам приходится иногда сожалеть о творческой паузе у любимого писателя.

Но Батюшков был не совсем прав. Крылов потрудился в ту пору немало, и влияние сделанного им было огромно. Его басни вторгаются в самые насущные проблемы ведения войны, изобличают, советуют, требуют.

«Раздел», например, негодующе указывает на генеральские распри в «главной квартире» и предлагает «общую беду встречать дружней».