Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи.
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи.
Мы вспоминали вещие слова молодого Маяковского: «В терновом венце революций грядет шестнадцатый год».
Мы искали в литературе предсказаний о той войне, что была теперь нашей жизнью и судьбой. Многие советские писатели понимали: передышка, отпущенная нам историей, будет длиться недолго. В воздухе пахло грозой. Но, может быть, острее и полнее, чем другие, эту предгрозовую атмосферу ощущали еще в тридцатых годах, мне кажется, три писателя: Николай Тихонов, Петр Павленко и Всеволод Вишневский.
Однажды я набрел в библиотеке «Красной звезды» на сборник стихов Николая Тихонова, написанных в 1936 году, и когда с Петром мы начали читать стихи вслух, нас поразила их провидческая суть.
Цикл назывался «Тень друга», и эпиграфом к нему была первая строка из одноименного стихотворения Батюшкова: «Я берег покидал туманный Альбиона...»
В то ночи сорок первого года, как читатель уже знает, мы не раз обращались к знаменитому стихотворению Батюшкова, навеянному гибелью его друга, в «битве народов» под Лейпцигом.
Какими прихотливыми путями пришла к Тихонову мысль о стихах, посвященных Петину, и как связались они в его сердце с картинами предвоенной Европы — «тайна сия велика есть». И что именно пришло раньше — эпиграф или сам цикл, — также неизвестно. Я хотел спросить автора, но, подумав, решил, что вопрос будет праздным. А вот о том, как возникла жизненная основа его стихов, можно рассказать словами самого Тихонова.
В 1935 году он в составе советской делегации был на Международном конгрессе писателей в защиту культуры. Впервые увидел страны Европы, бродил по Варшаве — она еще не предчувствовала роковой осени 1939 года, по Вене, где на домах еще оставались следы уличных боев тридцать четвертого, когда австрийские рабочие-шуцбундовцы оказали вооруженное сопротивление полиции и войскам, видел Париж, где и проходили заседания конгресса, гулял по Лондону и возвратился морем в Ленинград.
Может быть, на последнем участке этого маршрута он и вспомнил ту строку из Батюшкова: «Я берег покидал туманный Альбиона...»
Пароход проходил Кильским каналом, и Тихонов видел признаки лихорадочно-поспешной подготовки немецкого фашизма к будущей войне. В небе почти непрерывно шли учебные бои истребителей, на воде маневрировало множество военных кораблей всех классов. Перед островом Гельголанд из морской пучины вынырнула подводная лодка — на ее палубе появились не только офицеры, но и люди в штатском: очевидно, происходила передача новой субмарины военным морякам, шли ходовые испытания.
Очень мне хочется вспомнить здесь стихотворение «Мы идем Кильским каналом», вспомнить все, целиком:
Кильский канал — это длинный канал,
Усыпительный, как веронал.
Как будто все то же стоят берега,
И стража все та же, все так же строга,
И поезд все тот же стучит над водой,
Все той же завалены барки рудой.
И ржавые тачки ползут, как одна,
И только на лицах пестра тишина.
Их надо, как шифры, читать не спеша,
Когда под конвоем проходит душа.
Но я не умею, но я не могу
Читать наугад на таком берегу.
Кильский канал — это длинный канал,
Мучительный, как трибунал.
На мачту, где флага тяжелый багрец,
Насмешливо смотрит фашистский юнец.
Повязка чернеет изломом креста,
И краска загара до злобы густа.
Недвижна канала седая струна,
А ржавые тачки ползут, как одна.
Как будто весь воздух иссвистан плетьми,
Молчанье металла — над людьми.
Но вижу, за мостиком барки одной
Стоит человек, отделенный стеной.
Тончайшей стеной от повязки с крестом,
Он мало заботится, видно, о том.
Кулак он сжимает, шагает вперед.
Рот фронта салют кораблю отдает.
И смотрит, как будто его не узнал,
На тихий, как каторга, Кильский канал.
Ни одного пустого слова нет в этих строчках. Каждое двустишие словно выковано из стали. Идет пароход, движутся берега, меняются картины, но полностью исключена соблазнительная перечислительность.
От одного двустишия к другому растет напряжение. Душа и сознание сообща всматриваются, вдумываются, охватывают чувствами эту чужую жизнь, и ты понимаешь: «тихий, как каторга, Кильский канал» — угрожающий образ путей, какие вскоре вдоль и поперек пересекут Европу, чтобы несколько лет мучила ее каторга войны и «нового порядка», где «...будто весь воздух иссвистан плетьми, молчанье металла — над людьми».
Тихонов вспоминал, с какой иронией встретили парижские «знатоки европейской политики» его прогнозы. А он говорил им, что чувствовал. Его томило предощущение близкой войны.
Мысленно он уже видел прыжок фашистского зверя на этот не думающий об опасности древний материк. Он представлял себе траекторию этого прыжка. Можно поразиться стихам того времени:
А в Варшаве шумят тополя,
Электричеством вымыты спицы,
Позабыв про немые поля,
Как на тризне, гуляет столица.
Послушайте дальше:
И встает неизвестный солдат
Из могилы, луной освещенной,
И, как маршал, последний парад
Принимает страны обреченной.
Через четыре года вторая мировая война началась с нападения гитлеровского вермахта на Польшу, «страну обреченную».
А в то время, когда Тихонов писал стихи, озаренные видениями недалекого будущего, реакционная пресса хлороформировала сознание европейских народов, стараясь усыпить их фальшивым миротворчеством будущих «мюнхенцев». Британский премьер Чемберлен получит аудиенцию у фюрера в Берлине, а вернувшись в Лондон, заявит соотечественникам: «Я привез вам мир».
Но история уже строгала доски на гробы жертвам второй мировой войны. И советский поэт слышал визжание тех рубанков и перестук тех топоров.
Перед ним теснятся образы истории. В Париже, у памятника французскому маршалу, складываются строки: «Всплывает детства дальний миг, ты над душой моей стоял в страницах рваных книг, веселый маршал Ней». Поэт обращается к красноречивой бронзе, к тому, кто хорошо знал мужество и отвагу, желая рассказать ему про героев Перекопа.
Про день, что не был бирюзов,
Про наших армий вихрь,
Про тех, что вышли из низов, —
Про маршалов моих.
Читая стихотворение, я размышлял над явлением поэтических импульсов, над тайной и чудом ассоциаций. Конечно, Париж легко навевает силуэты прошлого. И что неожиданного в возникновении перед поэтом картин Отечественной войны 1812 года и поражения Наполеона в России?
Но не пышный склеп в доме инвалидов, не прах императора-завоевателя пробуждает поэтическое вдохновение. Поэт пришел к герою своих отроческих основ — Нею. Быть может, здесь, под сверкающим клинком, в мыслях и воображении поэта с новой остротой и силой столкнулись тщета ложно-романтических «крестовых походов», бессмыслицы идей мирового господства и простое желание людей жить в мире и счастье.
Мы с Павленко вспоминали жизнь Мишеля Нея, сына бочара. Он стал первой шпагой императора, командовал авангардами и арьергардами, иначе говоря, либо прокладывал дорогу вперед, либо прикрывал тылы главных сил армии. Ему было присвоено звание герцога Эльхингенского и даже титул князя Московского. Он испытал на себе всю искусительную силу чар Наполеона и был готов идти с оружием в руках на край света по первому его повелению.
И чем все кончилось?
В начале 1813 года в Париже, где еще не знали подробностей разгрома «великой армии» среди русских снежных лесов и равнин, всех поразил рассказ, вдруг осветивший бездну поражения, в которую скатилась наполеоновская Франция. А рассказ такой.
Дело происходило в Гумбинене. В зал ресторации, переполненный офицерами гарнизона и тыловых служб, вошел бродяга в лохмотьях, обросший бородой, с давно не чесанной копной слипшихся, грязных волос.
Он был худ и страшен. Сидевшие за ближними столиками разгневанные офицеры вскочили с явным намерением вышвырнуть его вон.
Вошедший поднял руку и внятно произнес охрипшим голосом: «Не спешите, господа, посмотрите на меня хорошенько. Вы меня не узнаете? Я арьергард великой армии, я — маршал Ней».
А драма заключалась в том, что растаявшему арьергарду нечего было прикрывать — главные силы, вовлеченные в бои, были разгромлены, остатки их деморализованы и развеяны бурей преследования.
Ней чудом уцелел. У памятника этому человеку в сердце поэта закипали стихи не просто о былых победах русского войска, но и предрекающие славу советской военной силе и ее полководцам.
Плывет над площадью пустой
Июльских дней настой.
И бронзовый стоит над ней
Веселый маршал Ней.
Город, окутанный шафрановым плащом, тихий, безмятежный, кажется слегка сонным. И поэт взывает ко всем, кто закрыл глаза на уроки истории. Он предостерегает, он знает, что опасность рядом, там, где молятся коричневым идолам.
Возле мемориального столба, сооруженного богачом американцем в ограде на одном из пепелищ первой мировой войны с надписью «Здесь была деревня такая-то», поэт содрогается перед призраком другой, еще более грозной эпитафии:
«...Почтите мертвой честь —
Здесь Франция стояла! Скиньте шляпу!»
Трудно даже представить себе, как выглядела бы Европа сегодня, если бы не Советский Союз, вынесший на своих плечах основную тяжесть войны с гитлеровской Германией. Ведь половина Франции уже в сорок первом году существовала лишь как добыча немецкого рейха, а второй половиной управлял коллаборационист — маршал Петэн.