Другое дело, если бы я опубликовал в нашей газете статью о мнимых преследованиях писателей в Западном Берлине или, скажем, в ФРГ. Написал бы, к примеру, что не так давно пятнадцать полицейских чинов ворвались в дом всемирно известного писателя Генриха Бёля, учинили обыск и допросили его гостей. Да еще бы и приписал ему драматическое восклицание, характеризующее духовную атмосферу на его родине, — «эмоции расцениваются у нас как своего рода «душевный сифилис», и заведомо ложно сообщил бы, что эти слова напечатаны в интервью писателя западногерманскому журналу «Штерн». А потом бы выдумал, что в западной прессе возникла в связи со всем этим мысль о возможной эмиграции Генриха Бёля из ФРГ. И, мало того, пустившись во все тяжкие, сочинил бы заявление от имени представителей западногерманской интеллигенции, выражающее их солидарность с Бёлем, заявление, где было бы сказано о «нездоровой атмосфере подозрительности» в ФРГ, приобретающей «формы открытой травли» писателя. А в довершение всего сообщил бы, что заявление подписали 149 писателей, журналистов, издателей — не сто пятьдесят, а именно сто сорок девять. Вот если бы я этакое сочинил — было бы другое дело! Тогда, я не сомневаюсь, советская газета напечатала бы статью Вашего сотрудника, опровергающую такой чудовищный навет. Но ведь Вы прекрасно знаете: все, что я рассказал о Генрихе Бёле, — чистая правда, и никаких опровержений по этому поводу, стало быть, но предвидится.
Не я оболгал в своем открытом письме жизнь интеллектуалов в Западном Берлине. Не я оскорбил писателей, живущих в этом городе. Но я обнаружил гомерическое незнание его общественной жизни. Все это сделал г-н Краус по нашему адресу. С какой же стати советская газета будет публиковать его инсинуации? Два раза он брался за перо и дважды был изобличен фактами, не поддающимися опровержению. Цифры, названия, даты — это все твердые предметы.
Спрашивается: так ли уж необходима «Дер Тагесшпигель» некомпетентность в столь злокозненном выражении? Не то у нас тысячелетие на дворе. Вряд ли два миллиона западных берлинцев тоскуют по идеологическому режиму «фронтового города». С трудом представляю себе их заинтересованность в бессмысленной клевете на жизнь советского общества. Вот почему я надеюсь увидеть и это свое открытое письмо на страницах Вашей газеты. Под ее заголовком стоит обозначение: «независимая». Если имеется в виду независимость от сил реакции, жаждущих вернуть Западную Европу в эпоху политического неолита, то моя надежда не окажется напрасной.
Второе письмо мое газета «Дер Тагесшпигель» не напечатала, но Вольфганг Краус на ее страницах больше не появлялся.
КОЕ-ЧТО ИЗ ЖИЗНИ БОГАТЫХ
Турин называют «ночлежкой «Фиата». Три четверти его жителей так или иначе связаны с производством автомобилей. Если в Турине сильно пахнет бензином, то в городе Асти, центре одноименной провинции, не выветривается аромат вермута.
Каждый четвертый бокал вина, осушаемый в мире, налит из бутылки с надписью «Made in Italy». Вся округа Асти очень давно прозвана «винной». Пятьдесят заводов производят здесь столовые вина, а шестьдесят — шипучие и, конечно, знаменитые вермуты. Нам знаком этот аперитив, чуть маслянистый, с легкой горечью, напоминающий вкус раздавленного ядра вишневой косточки. В наших магазинах итальянский вермут бывает представлен двумя фирмами — «Чиндзано» и «Ганча».
Я еду из Турина в Асти, чтобы встретиться с хозяином здешних мест. Ганча — это также и фамилия.
Доктор Леонардо Ганча, миллионер, пригласил меня в свою вотчину, хотя сам постоянно не живет нигде. Его рабочий кабинет, как он сказал, оборудован в самолете. Он член исполнительного комитета «Конфиндустрия», объединяющей большую часть итальянских промышленников.
Высокий, худощавый, с любопытствующими глазами, Ганча стоит у подъезда отеля — там на первом этаже большой ресторан. Здоровается со мной, широко улыбается, протягивает руку шоферу.
Мы стоим несколько мгновений у машины — трое мужчин, случайно одетых совершенно одинаково: летние серые костюмы в космополитическую мелкую клеточку. Свой я подутюжил в туринской гостинице, самый мятый — у миллионера. Все понятно: деловому человеку вроде нет времени возиться со своей одеждой.
Секретарь доктора Ганча в самой изысканной форме обусловила лимит времени — час с четвертью.
Зал ресторана уже пуст или, скорее, еще пуст, и мы садимся за столик в глубине, у стены. Мой собеседник бывал в Москве, останавливался в «Национале» и там же главным образом кормился. Ему понравилось. Он спросил меня об источниках тонкостей русской кухни.
— Охота и рыболовство, — сообщил я.
— А именно? — поинтересовался Ганча.
— Например, тертый рябчик с икрой.
— Феноменально! Это, должно быть, прекрасно! — восхитился миллионер.
Но тут я счел нужным объяснить, что в старой России было два меню: в одном — тюря и толокно, в другом — тертый рябчик с икрой, курник и омлет «сюрприз».
Ганча, почуяв недоброе, заметил:
— У нас в Италии люди разного состояния едят одни и те же спагетти.
Я почти согласился:
— Да, конечно, однако все зависит от приправ и гарнира, но так ли? Традиционные блинки-лепехи ела и царская деревня, но в Петербурге у Кюба — да и повсюду, где были деньги, — из тончайшей муки пекли воздушные блины с ажурной каймой, а уж к ним полагалось бог знает что!
Стремясь поберечь время для чисто итальянских тем, я перевел беседу на экономическую конъюнктуру. Ганча пожаловался: вялость, инфляция. Мы заговорили об укреплении взаимовыгодных связей между нашими странами. Вспомнили Геную, Рапалло, 1922 год, когда западный мир впервые увидел официальных представителей Советского государства и услышал предложение мира и торговли «на равных».
— В нашей семье я еще ребенком узнал имя Чичерина, — неожиданно сказал Ганча. — В дни Генуэзской конференции наша знать устраивала приемы в честь съехавшихся дипломатов. Моя бабушка — графиня Массуко-Спинола — дала торжественный ужин на своей вилле в Куаттро деи Милле в честь вашего министра иностранных дел...
В Москве я заглянул в архивные и мемуарные материалы. Георгий Васильевич Чичерин вспоминал, как его посещали в Италии заводские рабочие и служащие и даже государственные чиновники, просившие автографы. Аристократы приглашали в гости. Он писал: «Меня приняла и показала свой дворец маркиза Бальби — вместе со своими родственниками, как принчипесса Боргези, маркиз Савиньи и др. Потом принимал меня маркиз Паллавичино, состоявший при нас маркиз ди Нобиле и его друг, граф ди Санта Кроче и т. д.»
Таким образом, по чичеринскому списку, графиня Массуко-Спинола попала в число «и т. д.». Но здесь нет обиды семейству Ганча: приемы следовали один за другим. А местечко Куаттро деи Милле было хорошо знакомо Чичерину. Туда его пригласил Ллойд-Джордж, чтобы преподнести «Лондонский меморандум» — требование признать царские долги. Советская делегация, как известно, отклонила эти претензии.
Наверно, в те дни Чичерин и побывал у бабушки моего собеседника.
Я легко представил себе парадный зал, теплые огни люстр, отраженные венецианскими зеркалами, толпу сановных вельмож — раззолоченные мундиры, ленты через плечо, фраки, белый глянец туго накрахмаленных, выпуклых на груди сорочек; светских дам — модные тогда собольи и шиншилловые палантины, шелк и кружева, блеск драгоценных камней в низких вырезах вечерних туалетов. Сияют ордена и кулоны.
Входит Чичерин.
Он устало сутулится. Он тоже во фраке. Таким его можно увидеть на старой фотографии, снятой в Генуе. Вместо с ним Рудзутак, Воровский, Красин, Литвинов... За ними — Советская страна, дотла разоренная двумя войнами, и пролетарская диктатура, отчетливо сознающая свое историческое величие.
Уже на другой день после отъезда из Куаттро деи Милле советская делегация подписала договор между РСФСР и Германией. Шантаж и угрозы Антанты оказались бессильны. Советская страна в блеске ленинской дипломатии выходила на международную арену, чтобы спокойно и неотвратимо влиять на ход мировых событий. Теперь даже школьник знаком с понятием «Рапалло», и, похоже, Ганча гордился причастием своей родни, хотя и весьма косвенным, к страстям того времени.
— Ваша бабушка была дальновидной женщиной, — отметил я.
— Да, — не без удовольствия подтвердил Ганча, — она обладала чувством реального. Но вот мой отец стал видным фашистом. Он поднялся на высшую ступень иерархической лестницы и, собственно говоря, был губернатором Асти, всей этой провинции. — Ганча описал рукой широкое полукружие, внимательно поглядел на меня и добавил: — Когда рухнул фашизм, отец сказал: «Каким безумцем я был, поверив во все это!»
Трудно было понять, всерьез ли говорит Ганча о прозрении отца, действительно ли не ощущает трагикомизма этой метаморфозы фашистского чиновника «под занавес». Но, модифицируя тему, я спросил, что он думает о неофашизме.
— Это блеф! — воскликнул он. — К ним идут люди без убеждений!
— А кто им дает деньги?
— Только не «Конфиндустрия», — поспешно бросил Ганча.
Мы возвращаемся к проблемам итальянской экономики.
— Деловое партнерство со всем миром — наш принцип. Мы хотим дать нашей промышленности новую скорость. В исполнительном комитете «Конфиндустрии» веют свежие ветры. Мы понимаем свою ответственность перед обществом. Мы хотим работать не для прибыли. Человечество должно выйти на новые рубежи.
В потоке обычной риторики просвещенного капиталиста я различаю обрывки новейших теорий. Ганча ведет речь о «зрелых корпорациях», в чьей практике проблема профита отступает на второй план перед стремлением увеличить массу продукции и расширить рынок с помощью снижения цен.
Мотив этот хорошо известен хотя бы из труда популярного американского экономиста Джона Гэлбрайта «Новое индустриальное общество». Но эта проповедь техноструктуры, способной стабилизировать капитализм и достичь мира в промышленности, наскочив на реальности жизни, быстро перешла в нечто газообразное. Она рассеялась уже к концу шестидесятых годов, и сам автор грустно засвидетельствовал ее испарение. В мире собственников ей в принципе нет места.