– Это мудрейшая из всех книг, написанных рукой человека, – сказала кумеянка. – Жаль только, ее прочтение мало кому принесло хоть какую-то пользу. Дитя мое, объясни ему, тому, кто со временем обретет немалую мудрость, что мы собираемся сделать.
Ведьма, что помоложе, кивнула.
– Все время есть нечто цельное, сущее, непреходящее. Такова истина, лежащая в основе легенд, рассказываемых эпоптами. Как можем мы двигаться к будущему, если оно не существует здесь и сейчас? А если здесь и сейчас не существует прошлого, как можем мы оставить прошлое позади? Во сне разум всякого окружен своим временем – вот отчего, уснув, мы так часто слышим голоса умерших и узнаем о грядущих событиях. Те, кто, подобно матери, научился достигать того же состояния во время бодрствования, окружены собственными жизнями и, подобно самому Абраксасу, воспринимают время словно один-единственный непреходящий миг.
Ночь та выдалась тихой, почти безветренной, но в этот момент я заметил, что ветерок окончательно стих. Воздух стал столь неподвижен, что мягкий, негромкий голос Доркас показался мне звучным, как колокольный звон.
– Значит, сейчас женщина, которую ты зовешь кумеянкой, войдет в это состояние, послушает голоса умерших и расскажет тому человеку все, что ему хочется знать?
– На такое она не способна. Да, лет ей уже немало, но этот город был разорен за тысячи лет до того, как она появилась на свет. Время ей ведомо только свое – ведь это все, что разум ее постигает из первых рук, путем прямого познания. Дабы восстановить город, нам нужен разум, существовавший, когда он был цел.
– Но кто ж в нашем мире настолько древен?
Кумеянка покачала головой.
– В нашем? Никто. Но такой разум существует. Взгляни, куда я указываю, дитя мое. Видишь алую звездочку там, над самыми облаками? Звезда эта зовется Рыбьей Пастью, а единственный уцелевший из ее миров служит обителью древнему, неизмеримо мудрому разуму. Меррин, возьми меня за руку. Барсук, ты тоже. Ты, палач, возьмись за правую руку той, хворой девицы, свободную руку дай Хильдегрину, а твоя возлюбленная пусть возьмет за руки Меррин и хворую… вот так. Теперь мы соединены в круг; мужчины по одну сторону, женщины по другую.
– Поспешить бы нам, – проворчал Хильдегрин. – Гроза, чувствую, собирается.
– Хорошо. Мешкать напрасно не будем. Теперь мне потребуются все ваши разумы без остатка: от хворой девицы толку немного. Куда я мысли ваши направлю, сами почувствуете; главное, следуйте, куда поведу.
На миг отпустив руку Меррин, старуха (старуха ли? человек ли?) вынула из-за корсажа что-то вроде жезла – палочки, оба конца коей тут же исчезли в ночи, словно бы за пределами поля зрения, хотя была она вряд ли длиннее кинжала – и приоткрыла рот. Я думал, она собирается зажать жезл в зубах, однако старуха проглотила его целиком. Спустя минуту я сумел различить его мутноватые, мерцающие малиново-алым очертания под обвисшей, сморщенной кожей горла провидицы.
– Закройте глаза… все закройте глаза… Тут еще женщина, незнакомая, высокого роста, в цепях… вздор, палач, вздор, теперь я знаю, кто это. От руки моей не уклоняйся… и вы тоже… сидите смирно…
В оцепенении, последовавшем за «пиром» у Водала, я узнал на собственном опыте, каково это – делить собственное сознание с кем-то еще. На сей раз все вышло иначе. Кумеянка выглядела не такой, какой я ее видел, и не такой, какой была в молодости, и вообще (по крайней мере, на мой взгляд) утратила всякий облик. Мысли ее окружили мои мысли со всех сторон, подобно незримой воде, окружающей рыбу, помещенную в стеклянный шар. Текла тоже была здесь, рядом, но целиком я ее не видел, будто она стоит за спиной, то легонько касаясь плеча, то щекоча дыханием щеку.
Еще миг – и Текла исчезла, а вместе с ней исчезло все остальное. Мои мысли стремительно понеслись в ночь, затерялись среди руин.
Очнувшись, я обнаружил, что лежу на черепичной кровле невдалеке от огня. На подбородке обильно пенилась слюна пополам с кровью из искусанных губ и языка. Ноги ослабли так, что не подняться; сесть – и то удалось с трудом.
Поначалу мне показалось, что остальные исчезли. Если крыша подо мной сохраняла прежнюю твердость, то они сделались туманными, полупрозрачными, словно призраки. Справа от меня распростерся навзничь призрачный Хильдегрин – сунув руку в его грудную клетку, я почувствовал, как бьется, трепещет в ладони рвущейся на волю бабочкой сердце внутри. Прозрачнее всех – еще немного, и вовсе не разглядишь – оказалась Иолента. Над нею проделали вовсе не только то, о чем догадывалась Меррин: под плотью виднелась и проволока, и полосы металла, но даже они утратили четкость очертаний. Окинув взглядом собственные ступни и ноги, я обнаружил, что отчетливо вижу Коготь, сияющий голубым огоньком, сквозь кожу голенища, и потянулся к нему, но в пальцах не нашлось сил, чтоб вытащить камень из сапога.
Доркас словно бы просто спала. На губах ее не пузырилась пена, и выглядела она куда более осязаемой, чем Хильдегрин. Рядом с ней, точно кукла-марионетка в черном тряпье, покоилась Меррин, столь туманная, невесомая, что даже хрупкая Доркас в сравнении с нею казалась дородной и полной сил. Не оживленная разумом, костяная маска ее лица словно бы превратилась в обтянутый пергаментом череп.
Кумеянка, как я и подозревал, оказалась вовсе не человеком, но и не одним из тех чудищ, которых мне довелось увидеть в садах Обители Абсолюта. Вокруг мерцающего жезла обвилось кольцами глянцевитое тело сродни змеиному. Головы я, поискав ее взглядом, найти не сумел, однако узоры вдоль змеиной спины составляло множество лиц, и каждое из тех лиц лучилось неописуемым, самозабвенным восторгом.
Пока я разглядывал остальных, Доркас пришла в себя тоже.
– Что с нами случилось? – проговорила она.
Рядом со мною встрепенулся, зашевелился Хильдегрин.
– По-моему, мы смотрим на самих себя, так сказать, с расстояния куда более одного-единственного мгновения.
Доркас открыла рот, но крика за сим не последовало.
Грозные тучи не принесли с собой ветра, однако внизу, среди улиц, вихрями кружилась пыль. Не знаю даже, как описать эту картину… как будто бесчисленный рой крохотных, во сто крат мельче мошек, насекомых, гнездившихся в щелях и трещинах меж неровных камней мостовой, разбуженный светом луны, устремился в беззвучный брачный полет. В мельтешении насекомых не чувствовалось никакого порядка, но вскоре, с течением времени, их скопище разделилось на стаи наподобие туч, колышущихся из стороны в сторону, неуклонно растущих, густеющих, и наконец эти тучи снова осели на россыпи обломков камня.
Едва полет завершился, насекомые словно бы поползли друг по дружке, стремясь к середине роя.
– Да они же живые, – вырвалось у меня.
– Нет, взгляни – мертвые, – негромко откликнулась Доркас.
Она оказалась права. Минуту назад бурлившие жизнью, сонмы крохотных тварей обернулись выцветшими на солнце ребрами; пылинки, в точности так же, как ученые собирают вместе осколки цветного стекла, дабы воссоздать для нас древние витражи, разбитые вдребезги тысячи лет назад, соединились в черепа, заблестевшие глянцем в изумрудном свете луны. Среди мертвых появились, зашагали куда-то всевозможные звери – элюродоны, неуклюжие спелеи и прочие, названия коих мне неизвестны, и все они были гораздо призрачней нас, наблюдавших за ними с крыши.
Но вот мертвые один за другим поднялись. Звери исчезли, как не бывало, а поднявшиеся начали мало-помалу отстраивать город заново. Тесаный камень рядами ложился в стены, возродившиеся из пепла стропила обрастали прочной глиняной черепицей, и вскоре создания, поначалу казавшиеся не более чем ходячими трупами, набравшись сил за работой, обернулись кривоногим, коренастым народом, ходившим по-моряцки, вразвалку, да двигавшим циклопических размеров камни мощью одних только широких плеч. Спустя некоторое время строительство было завершено, и мы замерли, ожидая, что произойдет дальше.
Ночная тишь взорвалась барабанным боем, и, судя по его отзвукам, с последним ударом барабанов вокруг города поднялся лес, так как подобное эхо рождается только среди стволов огромных деревьев. На улицу величаво, торжественно вышел бритоголовый шаман – обнаженный, сплошь изукрашенный рисунчатыми письменами никогда мною прежде не виданного языка, столь выразительными, что каждый знак будто выкрикивал собственное значение во весь голос.
За шаманом колонной по одному потянулись танцовщики – сотня, а то и более, скачущие друг другу в такт, удерживая ладонь на темени идущего впереди. Лица их были подняты кверху, отчего я невольно задался вопросом (ответа на который не нахожу по сей день), не изображает ли их танец ту самую стоглазую змею, которую мы зовем кумеянкой. Вереница танцующих неторопливо огибала шамана, змеилась вдоль улицы из конца в конец и обратно и вот наконец достигла входа в тот самый дом, с которого мы наблюдали за танцем. С оглушительным грохотом рухнула наземь каменная плита, закрывавшая дверной проем, изнутри пахнуло густым ароматом смирны и роз, и…
Навстречу танцорам выступил человек. Обладай он целой сотней рук или держи в горсти собственную голову, я и тогда не был бы потрясен сильнее: лицо его оказалось знакомым мне с детства – тем самым лицом с бронзового саркофага из мавзолея, где я так часто играл еще мальчишкой. На его руках сверкали массивные золотые браслеты, богато украшенные гиацинтами и опалами, халцедонами и искристыми изумрудами. Неторопливым, размеренным шагом шел он вперед, пока не остановился в центре процессии, посреди раскачивающихся танцоров. Здесь он повернулся к нам и воздел руки к небу. Смотрел он прямо на нас, так что я сразу же понял: из всех этих сотен людей только он, он один нас и видит.
Завороженный разворачивавшимся внизу представлением, я не заметил, как Хильдегрин успел покинуть крышу, и в этот миг он, стрелой (если только сие выражение уместно, когда речь идет о человеке столь грузном и рослом) метнувшись в толпу, сгреб Апу-Пунчау в охапку.