Черные лошади
Крепче всех сказок я любил «Сивку-Бурку». А в ней особенно мне нравились главные слова: «Сивка-Бурка, вещая Каурка, встань передо мной, как лист перед травой!»
Когда несчастному Ивану грозили всякие беды, я заранее с тайной радостью шептал его врагам: «Ну погодите, голубчики…» Знал я, что сейчас выйдет Иван в чистое поле, на высокий травянистый бугор, свистнет в четыре пальца, позовет верного коня:
Встань передо мной!..
Эти слова были как пароль. Как начало песни, как сигнал тревоги, который поднимает друзей.
Встань передо мной,
Как лист перед травой!
Потом я часто слышал от разных людей, будто им непонятно: почему «как лист перед травой»? Что это значит? Я удивлялся. Никогда мне это не казалось непонятным. Совершенно ясно представлял я ночное поле под черным небом с большими белыми звездами, яркую траву, словно подсвеченную изнутри. Она кончалась у выбитой копытами глинистой площадки. И там, у края, вдруг, как по тайному сигналу, пробивал глиняную корку и стремительно разворачивался из спирали высокий упругий лист. Тонкий и длинный, словно лезвие меча. Травы колыхались и шелковисто стелились под ночным ветром, а лист стоял строго и прямо (а из темноты, от горизонта, с нарастающим топотом летела еще невидимая лошадь).
Что тут было непонятного?
Нет, я все понимал. Наверно, потому, что очень любил траву. В середине зимы, когда стропила нашего флигеля потрескивали от снежного груза, мне снился речной обрыв, заросший коноплей и полынью, сиреневое небо и осколок месяца над крышами Заречной слободы. По крутой тропинке среди щекочущих стеблей и листьев я бежал к воде, прыгал с уступа на уступ. Темные метелки высоких растений пролетали у щек. В воздухе стоял запах мокрого речного песка и трав.
Посреди ночи я просыпался от жгучей тоски по лету, по шороху травы и теплому ветру, который пахнет влажными листьями тополей. За окнами, как озябшая кошка, скреблась поземка. Мне хотелось плакать, но это было бесполезно: зимние месяцы впереди казались бесконечными, как те десять лет, которые я прожил на свете.
Но однажды среди зимы я увидел свежую зелень.
В палисаднике рядом с нашим флигелем я устраивал себе снежный блиндаж. Деревянная лопата была в два раза выше меня. Черенок цеплялся за кусты, и сухой, сыпучий снег падал мне за воротник. За воротником он противно таял, и колючий шарф натирал шею.
Возиться с блиндажом не очень хотелось. Но еще меньше хотелось идти домой, потому что сразу засадят за уроки. Правда, сестра Татьяна сейчас жила не с нами: она вышла замуж за летчика и уехала в Ростов. Но мама следила за моей учебой так же придирчиво, как Танька…
Я вырезал в снежной толще квадратную яму, окружил ее бруствером и начал расчищать дно. И вот вместе со снеговыми крошками лопата вынесла к свету черные комочки смерзшейся земли.
Я так давно не видел обыкновенной черной земли! Опустился на колени и варежками размел на дне кружок величиной с блюдце. Открылся пятачок чернозема с мертвыми, бурыми стебельками и бутылочным осколком. Рядом с осколком лежал земляной комок. Я щелкнул по нему. Комок отскочил. И на его месте, упруго разгибаясь, поднялся мне навстречу ярко-зеленый листик.
Крошечная зеленая стрелка!
Я ошеломленно смотрел на это чудо.
Открытие обрадовало меня и в то же время как-то придавило своей необычностью. Тоненький листик был таким беззащитным среди снежных нагромождений. Почти не думая, подышал я в варежку и накрыл ею листик. Потом, пятясь, выбрался из палисадника и побежал к маме.
Мама была не в духе. Она пыталась затолкать на место выпавший из нашей старой печки кирпич. Зловредный кирпич отчаянно сопротивлялся. Он ловко извернулся, упал на железный приступок и, назло маме, раскололся. Мама плюнула…
– Там, в палисаднике, травинка… – виновато сказал я, глядя на кирпичные половинки.
– Что? – откликнулась мама. – О чем ты?
Она старалась не перенести досаду с кирпича на меня, но это было трудно.
– Ты бы лучше об уроках вспомнил, – сказала мама. – Доучился до третьего класса, а таблицу умножения до сих пор не знаешь.
– Там совсем зеленая травинка, – подавленно повторил я. Было ясно, что мое открытие не имеет для мамы никакого значения.
Но она все-таки поняла. Спросила:
– Совсем зеленая?
– Да, – откликнулся я. – Как летом.
– Ну что ж… – вздохнула мама (и это был, видимо, вздох о лете). – Так бывает… Разве ты никогда не слышал, что зеленая травка зимует под снегом? Дожидается тепла.
Да, я вспомнил. Я слышал, конечно. Только верилось в это не очень.
Но ведь теперь-то я видел сам!
– Напрасно ты разрыл травинку, – сказала мама. – Она застынет на воздухе.
– А под снегом не застынет? Он же ледяной!
– Не такой уж он холодный. Он пушистый и мягкий.
Я побежал в палисадник.
Снегу я не очень доверял. Теплая варежка казалась более надежной, но за нее могло влететь.
Я убрал варежку. Узкий листик стоял смело и упруго. Я набрал с веток самого легкого и пушистого снега и белым курганчиком засыпал травинку. Потом уложил слой снега потяжелее. Потом заровнял яму…
Воспоминание о смелом листике наполняло меня радостным возбуждением. Я схватил санки и сбежал в овраг. Там летал с кручи на кручу, пока не пришли плотные темно-синие сумерки.
Вечером мне попало. Слипались глаза, и я никак не мог решить задачу про ящики с фруктами. Мама назвала меня бестолковым лодырем, растяпой и мучителем. Она решила задачу сама, велела убираться спать и пообещала выдрать, хотя никогда этого не делала.
Я забрался в постель и стал реветь от обиды. Виноватым себя я не чувствовал. Трудно было понять, почему какая-то задачка важнее радости, важнее чудесной находки. Ведь травинка была крошечным осколком настоящего лета.
А задачка была про груши и абрикосы, которых я никогда не пробовал и видел только на картинках…
Поревев, я устроился поудобнее, улыбнулся укрытому снегом листику и шепотом спросил:
– Не холодно тебе?
«Что ты!» – откликнулся он. Вытянулся в стрелку, разгорелся зеленым светом, и снег начал оседать и таять вокруг, а жухлые стебли на земле наполнились живым соком и заколыхались.
– Значит, это ты? – спросил я, радостно дыша. – Ты – «лист перед травой»?
Он не ответил, только снег от него разбегался все дальше, а в ночи нарастал легкий стремительный топот.
И вот в темноте я не увидел, а, скорее, угадал большую черную лошадь. Она ласково дышала мне в лицо. Чуть в стороне осторожно переступали еще два черных коня.
Это был не сон. Я отлично понимал, что лежу в кровати под вытертым одеялом (а сверху еще мамина телогрейка), и кругом наша комната, и наши ходики стучат в темноте. Но в то же время я взбирался на оттаявшие перила крыльца, а с них на спину лошади. Я чувствовал ногами влажную короткую шерсть на лошадиных боках, а пальцы тонули и путались в тугих прядях шелковистой гривы.
Я тронул щекой теплую шею коня и шепотом попросил:
– Ну пошли…
Лошадь взяла с места плавно, почти не коснувшись земли. И быстро. По бокам, не отставая, шли еще две черные лошади. Заструился навстречу ночной летний ветер. Побежали светящиеся точки – то ли звезды, то ли огоньки, то ли отблески костров на копьях далекой конницы…
Лошади стали приходить каждую ночь. Их было три. Две всегда держались в стороне, а самая главная подходила вплотную, и я обнимал ее большую добрую голову. Потом прыгал с перил на спину.
Лошади уносили меня то в синий лес, полный шорохов, огоньков и полузнакомых сказок, то к самому краю неба, где громадный месяц задевал нижним рогом большие ромашки. Иногда мы влетали в самую гущу битвы, где бесшумно и яростно рубились наши и вражеские всадники. Среди мелькания копий, мечей и щитов я самозабвенно размахивал подхваченной на лету саблей и, сразив вражеского атамана, невредимым уносился из схватки.
Но это было не главное. Вот что было главным: темное поле, высокие звезды и теплый воздух, который легко струился по траве; неспокойные горизонты, где прокатывались не то бои, не то грозы; певучий и немного тревожный голос трубы вдалеке. И надо скакать кому-то на выручку. Ничуть не страшно, только надо торопиться. И мы летели сквозь ночь, а она охватывала со всех сторон и мчалась впереди. Звезды исчезали. Казалось, мы несемся внутри громадного черного конуса, а этот конус, будто великанское копье, нацелен на одинокий огонек впереди. Под копытами дробно гремела мощеная дорога, и от булыжников сыпались искры…
Это ощущение тревожного полета я помню удивительно прочно. И так же помню нарастающую радость, когда от гремящего топота разлетались все опасности и тревоги, а огонек впереди превращался в яркую рассветную щель.
Я не знаю, тогда или после сложились такие строчки:
В край, где солнечные ветры разгоняют зимы,
Уноси меня, мой верный, уноси, родимый…
Через полтора десятка лет в целинной палатке под осенним звездным небом Хакасии я рассказал о Черных Лошадях одному человеку. Я считал его товарищем. Он любил быть откровенным. Он сказал:
– Знаешь… Я понимаю. Ты, конечно, был маленьким. Но вообще-то это все равно бегство от действительности.
Я назвал его чурбаном и замолчал.
Детство не делит действительность на жизнь и сказки. В детстве все – настоящее. И сказки – тоже настоящее, если они помогают жить. Если в них веришь.
Я крепко поверил в Черных Лошадей.
Лет пятнадцати в первой тетрадке с неумелыми стихами я писал, прощаясь с детством:
…А по ночам у косого плетня
Черные Лошади ждали меня.
Добрые,
Смелые,
Быстрые,
Рослые,
Черные – чтоб не увидели взрослые.
Косого плетня на самом деле не было. Я про него сочинил для пущей поэтической красоты и рифмы. А был шаткий палисадник, примыкающий к забору из досок от товарного вагона. Одну доску я оторвал и таким образом познакомился с Майкой, которая жила в соседнем дворе. Но это было потом. А пока я ждал по вечерам лошадей.
Я так поверил в них, что и вправду стал думать, что, может быть, они приходят по ночам. Стоят у заледенелого крыльца и терпеливо ждут, медленно переступая копытами.
Когда наступала тишина и мама, укладываясь спать, выключала свет, я сползал с кровати. Совал ноги в теплые мамины валенки, натягивал ее телогрейку и пробирался к выходу.
– Ну что тебя на холод толкает? – сердито удивлялась вслед мама. – На кухне ведро есть…
Я отвечал торопливо и неразборчиво. Выскакивал в сени, откидывал обжигающий пальцы крючок и шагал на крыльцо. Холод режущим ударом бил по коленкам – между телогрейкой и валенками. Обдувал голову. Но это лишь на миг. А потом становилось теплее.
Над крышами висела озябшая ночь. Звезды блестящими гвоздиками торчали в стылом небе. И была особая тишина: каждый звук отпечатывался на ней четко, будто новая калоша на свежем снегу. Далеко, за несколько кварталов, тявкал пес. Временами паровоз вздыхал на станции. Потом издалека выплывали и нарастали, поскрипывая, неторопливые мягкие шаги. Кто там? Наверно, сосед Виталий Павлович возвращается из депо, отработал смену… А может быть, это лошади?
Я разжимал кулак и оставлял на перилах хлебную корочку. Маленькую, с мизинец. Я берёг ее с ужина, с той минуты, когда доедал последний ломтик из нашего довольно скудного дневного рациона. Оставить гостинец побольше я не мог. Хотя уже и не было войны, а жилось еще трудно и до отмены хлебных карточек оставался почти год.
Теплая корочка лежала на перилах, а я шел в комнату и забирался под одеяло. За окнами опять звучали мягкие шаги…
Утром, уходя в школу, я старательно осматривал перила и снег у крыльца. На обледенелом затоптанном снегу трудно было разобрать следы. Но хлеба не было. Значит, они приходили!
До школы меня провожал полубеспризорный пес по имени Моряк. Он умильно махал хвостом. С некоторых пор Моряк стал проявлять ко мне особо дружеские чувства. Иногда я подозрительно измерял его взглядом. Но Моряк был низкорослый и коротколапый, а перила такие высокие…
Потом лошади стали приходить реже. С зюйд-веста по ночам накатывали сырые ветры. Они сбрасывали с тополиных веток снежные пласты и торжественно гудели в проводах. Это были первые налеты весны. А затем наступили синие от безоблачности дни, просохли тротуары, и на рыжей проталине у забора я нашел не одну, а несколько свежих травинок.
Про лошадей я почти забыл: радостное ожидание лета целиком заполняло меня. Но лошади напомнили о себе. Еще раз я увидел их – не ночью, а днем.
Был вечер в конце марта, и солнце висело над крышами в тонком облаке, похожем на золотистую пыль. Девчонки расчертили на упругих досках тротуара «классы» и прыгали, шлепая калошами. Чуть в стороне звякали пятаками о кирпичную стенку мой одноклассник Левка Аронов и второгодник по прозвищу Быпа. Они играли в «обстенок». На втором этаже из форточки временами появлялась завитая голова соседки Таисии Тимофеевны. Таисия Тимофеевна огорчалась испорченностью нынешних детей и пыталась перевоспитать Левку и Быпу. Они, однако, не перевоспитывались и звякали.
Я стоял у калитки и размышлял, к кому присоединиться. Прыгать с девчонками было веселее, но я опасался, что Левка станет меня презирать. Он и так уже отзывался обо мне насмешливо, узнав, что я боюсь Тольку Засыпина. А играть в «обстенок» не было особого смысла: в кармане лежал всего один пятак, и я знал, что Быпа со своей широкой пятерней в момент меня обставит. К тому же Таисия Тимофеевна могла донести маме, что я играю на деньги.
Вдруг сквозь шлепанье девчоночьих калош я услышал медленный и неровный топот многих шагов.
Из-за поворота, с Первомайской улицы, выходили лошади.
Девчонки перестали прыгать. Левка и Быпа сунули в карманы пятаки. Я оттолкнулся плечом от калитки и вышел на край тротуара.
Конечно, лошадей в нашем городе хватало. Они возили сани с дровами, хлебные повозки, телеги со щебнем для ремонта дорог. За отцом Вовчика Сазанова, известным хирургом, который жил в нашем квартале, часто приезжала пролетка, запряженная гнедым жеребцом. В общем, лошади были не в диковинку.
Но так много сразу (и без упряжи!) мы не видели никогда.
Их было больше десятка. Разные они были. Понуро шагали брюхастые савраски, лениво давил копытами грязь мохнатый битюг, неторопливо ступали изящные кавалерийские кони. Впереди табуна ехал на гнедой лошадке мальчишка. Ну, большой, конечно, старше нас. Но все равно мальчишка. В кепке козырьком назад и драной телогрейке. Он смотрел перед собой гордо, как маршал.
Чавкая копытами, лошади проходили мимо нас. И незаметно для себя мы пошли рядом с ними по краешку тротуара. Не знаю, что думали другие, а меня беспокоила смутная тревога и непонятная жалость к лошадям.
– Куда их? – спросил я у ребят.
– На колбасу, – ответил деловито Левка. – Колбаса из них ничего, только зазря такую соленую делают.
Левкина мать работала на мясокомбинате, в цехе ливерных пирожков, и Левка разбирался в колбасных вопросах.
Я подавленно молчал. Машинально двигался за лошадьми, которые шли на казнь. И не знаю, сколько прошло времени. Видимо, всего несколько секунд, потому что вдруг сзади, с высоты, я услышал ясный и крепкий голос:
– У тебя, мальчик, наверно, в голове кол баса.
Замыкая табун, ехал у обочины всадник на высоком вороном жеребце. В брезентовой куртке и кожаной фуражке. Он показался мне похожим на Багратиона, которого я видел на картинке в журнале «Огонек». Всадник со спокойным сожалением смотрел на Левку.
– Это колхозные лошади, – отчетливо сказал всадник. – Колхозу не колбаса нужна, а лошадиные силы. Они работать будут.
– Ну и силы! – нахально вмешался Быпа. – Одни шкелетины.
– Ничего, поправим, – откликнулся всадник. Негромко так, будто себе говорил, а не Быпе и Левке. Потом опять глянул на Левку: – Вам бы в таких передрягах побывать, как они… Тоже не потолстели бы. А среди этих коней половина на фронте была. Да и потом они не сладко пили-ели.
Упитанный Левка понял намек и обиженно отстал. И Быпа с ним. А я шел.
Черный конь легко ступал у тротуара и косил на меня темным глазом. Это был большой добрый глаз. В нем словно плавала золотая искорка. И еще в нем отражалась улица и я сам – крошечный, еле заметный. Мне казалось, что конь чуть улыбается.
– Ну, что домой не бежишь? – вдруг услыхал я голос всадника.
– Не хочу, – сказал я и посмотрел вверх.
Мне понравилось лицо этого человека: твердое, серьезное, но не сердитое. И очень неожиданной была его улыбка – быстрая и ласковая.
– Не хочешь… – сказал он. – А прокатиться хочешь?
Прокатиться?! Я обалдело выдохнул «ага» и даже не успел испугаться. Он легко прыгнул из седла и крепкими руками взметнул меня на спину лошади.
Я оказался на какой-то твердой штуке впереди седла. Сидеть было совсем не так удобно, как я думал. Жестко и страшновато. Но большие ладони прочно держали меня за бока.
– Не боишься?
– Не боюсь, – неуверенно сказал я.
Конь тронул с места, и улица качнулась навстречу. Я смотрел на знакомые дома и заборы с непривычной высоты, и все казалось немножко странным. Да еще закат окрашивал все вокруг в непривычный золотистый свет. Будто во сне. Черный конь (настоящий черный конь!) шел неторопливым шагом, временами дружелюбно косился на меня и покачивал головой.
– Как его зовут? – спросил я.
– Олень.
Это было чудесное имя. Такое стремительное и красивое. И я несколько раз повторил: «Олень… Олень… Олень…» И конь слышал меня.
Не знаю, долго ли мы ехали. Не помню. Я уже совсем не боялся, и сидеть мне стало хорошо. Я поверил в надежность державших меня ладоней. В доброту и верность Оленя.
– А ты не заблудишься? – услышал я. И очнулся.
– Не заблужусь.
Но мы были уже далеко от дома. У реки, перед мостом.
– Беги домой, – сказал всадник. – А то еще потеряешься.
Он ссадил меня на дорогу, и пришлось примириться с этим. Ведь чудо не может продолжаться вечно! Я посмотрел, как человек в кожаной фуражке садится в седло, провел рукой по гладкому боку Оленя и повернулся, чтобы идти домой. Хуже бывает, если долго прощаешься.
И тут услышал:
– Подожди, сынок.
Эти два слова толчком остановили меня. Он сказал не «мальчик», не «пацан», а «сынок». С давних пор никто из мужчин не называл меня так. И я не думал, что назовут когда-нибудь, потому что отец в апреле сорок пятого погиб от случайной пули в немецком городке.
Я медленно обернулся.
– Подожди, – сказал всадник.
Из кармана брезентовой тужурки он достал непонятную вещицу и протянул мне:
– Возьми. На счастье.
Я подошел. В руке у всадника была крошечная подковка. Ну совсем маленькая, даже для жеребенка не подошла бы. Я принял ее в ладонь. Она оказалась тяжелой и теплой.
Надо было бы хоть спасибо сказать. А я молча смотрел то на подковку, то на Оленя, то на всадника. Но, наверно, я все же по-хорошему как-то смотрел. Потому что всадник улыбнулся хорошей своей улыбкой. Потом тронул каблуками вороного Оленя и рысью стал догонять уходивший табун.
Во мне стремительно вырастало воспоминание о зеленом узком листике, пробивающем снег, и о лошадях, мчащихся сквозь ночь.
Я опять возвращаюсь к тетрадке своих полудетских стихов. Просто мне кажется, что в те дни я говорил о детстве лучше, чем сейчас.
Это память о зимнем садике,
О травинке среди зимы…
Жили-были на свете всадники —
Жили-были на свете мы!
Вся земля гудела под нами,
Были ночи, как копья, отточены.
Били кони
копытом
в камень —
Искры сыпались по обочинам.
Это был не сон, не бессонница.
Трубы звали за горизонт.
Мы не просто играли в конницу —
Мы, как конница,
Брали разгон…
Итак, табун ушел. Я помахал всаднику и Оленю рукой, в которой держал подковку.
И мне кажется теперь, что очень скоро, чуть ли не на следующий день, пришел теплый зеленый май и вымахали вдоль заборов густые высокие травы.
Американский товар
В одно из солнечных майских воскресений сорок седьмого года я совершил базарную кражу. Сейчас решаюсь признаться в этом. Надеюсь, что читатели и закон простят меня. Во-первых, прошло уже много лет. Во-вторых, на этот ужасный шаг меня толкнула любовь.
Вот что случилось.
В давние годы покоритель Сибири Ермак Тимофеевич поставил деревянную крепость. Чтобы она была неприступной, казаки окружили бревенчатые стены глубоким рвом. Ров заполнили водой. В воде отражались островерхие башни, сигнальные огни и копья казачьей стражи.
Но на крепость никто не нападал, и она постепенно развалилась. Вода ушла в реку. Только ров остался. Он был соединен с большим оврагом, по которому журчала речушка. Речушка эта пробилась в ров и проточила новое русло. Потом уже никто не мог сказать точно, где настоящий овраг, а где крепостные углубления, выкопанные казаками. Все вместе это называлось «лог».
А еще была река. Над ней хмурились обрывы.
Над обрывами, над заросшими полынью и коноплей откосами, склонами и косогорами раскинулся наш городок. С колокольнями, деревянными тротуарами, гранитными мостовыми на центральных улицах и афишными тумбами, стоявшими чуть ли не по пояс в траве. На тумбах пестрели объявления о продаже мебели, о пропаже козы, рекламы фильмов, афиши о концертах в городском саду и открытии цирка, в которое уже никто не верил.
Мы, мальчишки, любили наш город. Даже те, кто родился не здесь, а приехал во время войны, эвакуировался из прифронтовой зоны. Он был удобным для ребячьей жизни. В запущенных скверах и старых переулках отлично игралось в разведчиков. Невысокие крыши верно служили площадками для запуска змеев. Деревянные тротуары помогали бегать: гибкие доски пружинисто подталкивали нас. А лог с заросшими тропинками и закоулками был полон разных тайн и запахов трав. Особенно сильно пахло полынью. Я растирал ее семена в ладонях и прижимал руки к лицу. Губы становились горькими, и запах сухой земли и солнца долго не исчезал. Мне казалось, что так пахнут саванны неведомой Африки. Я не знал тогда еще, что это запах детства и родины…
Но иногда нам хотелось, чтобы город был большим. Чтобы блестели рядами окон многоэтажные домищи, звенели трамваи, сияли по вечерам разноцветные огни. Чтобы в цирке каждый день шли представления, а по улицам проносились тысячи легковых машин.
И поэтому все заволновались, когда прошел слух, что главную улицу собираются покрывать асфальтом. Асфальт казался признаком настоящей городской культуры.
Во дворах торопливо застучали молотки: мальчишки сколачивали самокаты. Вы представляете, какие возможности открывали перед самокатчиками асфальтовые тротуары!
Я тоже взялся за дело. У меня был один кольцевой шарикоподшипник – он годился для переднего колеса. А для заднего я надеялся раздобыть позднее. Еще нужен был строительный материал.
Ранним утром, вздрагивая от прикосновения росистой травы, я босиком, в трусиках и безрукавке, пробрался к забору и стал расшатывать доску. Нижний край оторвался быстро, но верхний держался на крепчайшем гвозде. Я разозлился. К тому же во дворе могла появиться Таисия Тимофеевна – тогда не миновать скандала. Я вцепился в доску и начал раскачиваться, как на громадном маятнике, обдирая о забор пальцы и засаживая в колени занозу за занозой.
Доска не отрывалась, и я усилил злость и размах. И тут мелькнуло в широкой щели сердитое девчоночье лицо. Девчонка что-то крикнула.
Я прервал полет. Встал перед щелью, придерживая плечом отодвинутую доску. Девчонка смотрела очень недружелюбно, и я на всякий случай сообщил ей, что она дура. Тут же я был поставлен в известность, что сам дурак, хулиган и жулик. На «жулика» я обиделся.
– Я у тебя что украл?
– А доску зачем отрываешь?
– А она твоя?
– Это наш забор.
– А фигу не хочешь? Ваш! Он наш двор отгораживает!
– А наш, что ли, не отгораживает?
– А доски с нашей стороны прибиты! Значит, наш!
– Я дедушке скажу, – пообещала она.
– Хоть начальнику милиции.
– Вот он тебя поймает – тогда запляшешь.
– Я твоего дедушку одним мизинцем на трубу закину!
Мы оба посмотрели на верхушку высоченной трубы, которая дымила над пекарней.
– Хулиган! – снова сказала девчонка.
Я, не нагибаясь, нащупал стебель прошлогоднего бурьяна, вырвал его с корнем и, как снаряд, пустил в противника. Девчонка присела и подняла с земли ржавую консервную банку. Я отодвинул плечо. Доска опустилась и закрыла щель, разделив мир на две враждующие половины.
Я ушел на крыльцо, сел, зубами вытащил из колена самую крупную занозу и задумался.
Ее звали Майка – это я знал. Она приехала недавно, и раньше я видел ее только издали. А сейчас разглядел как следует.
Эх, ну зачем я поругался!
Оттого что она сердилась, волосы у нее слетали на лицо и глаза блестели, словно за живой золотистой сеткой. И вся она, Майка, была легкая, тонкая, как та маленькая балерина, про которую я читал в сказке «Стойкий оловянный солдатик».
Странная грусть и нежность овладели мной. И было ясно, что это – любовь.
Ну что ж! Любовь так любовь. Я знал, что за нее надо воевать. Надо быть стойким, как солдатик. Я сдвинул брови, встал и даже поджал одну ногу, чтобы больше походить на оловянного героя. Чипа – драный петух Таисии Тимофеевны – подошел и с интересом уставился на меня одним глазом. Я метко плюнул ему в спину. И начал действовать.
Во-первых, я все-таки оторвал доску. Во-вторых, тут же распилил ее за сараем тупой ножовкой. Из коротких досок я сколочу вполне приличный самокат. Может быть, не очень красивый, но прочный. Я даже придумал ему имя – «Олень». Как у того черного коня.
На нем, на «Олене», я буду как смерч проноситься мимо Майкиных ворот. По единственной доске развалившегося тротуара – длинной и гибкой. Под железный рев подшипников и крики изумленных пешеходов. А Майка, упрямая и капризная, с тайным восхищением станет следить за мной сквозь дырку в заборе, которая осталась от выпавшего сучка.
А потом… Потом переднее колесо «Оленя» сорвется с дороги, и я грохнусь с размаху на твердую землю и, наверно, потеряю сознание. И Майка, позабыв про свою вредность, выскочит на улицу, начнет трясти меня за плечи, вытирать кровь с моего лба, и ее волосы будут щекотать мне лицо. Я медленно открою глаза…
– Ты несносный человек, – услышал я мамин голос. – Ну-ка, марш домой! Вместо того чтобы умыться, одеться, сразу хватаешься за какие-то доски. Пошевеливайся! Пойдем сейчас покупать тебе штаны.
Вот вам мечты и действительность!
Впрочем, штаны были необходимы.
Надо сказать, что мой гардероб не блистал богатством. Был у меня один костюм: байковая лыжная курточка и такие же шаровары. Когда-то костюм был коричневым, но потом облинял и приобрел жидко-табачный цвет. Курточка была еще так себе, а штаны совсем обветшали. На заду и коленях они вытерлись до такой степени, что материя стала похожа на редкую мешковину. Резинки у щиколоток давно лопнули, и получилась какая-то бахрома. Зимой с валенками или весной с мамиными сапогами эти штаны еще можно было кое-как носить. Но когда я надевал их с сандалиями или ботинками, мама вздыхала и говорила:
– Жуткое зрелище.
И вот мы пошли покупать новые штаны. На толкучку.
Я и раньше бывал с мамой на толкучке. Но тогда мы ничего не покупали, а старались продать мамино шерстяное платье или старые папины ботинки.
А сейчас мы были покупателями!
Мы вошли в ворота и сразу окунулись в суету и шум. Толпа оттеснила нас к забору, где приткнулась фотография под открытым небом. Она мне очень нравилась. Здесь можно было сняться в настоящей морской форме, или верхом на деревянной лошади, или у тумбочки с надписью: «Привет от друга». Но лучше всего был всадник, нарисованный на громадном полотне. Он скакал по степи, над которой вспыхивали белые мячики взрывов, и размахивал саблей. Вместо головы у всадника было круглое отверстие. Каждый, кто хотел, мог просунуть в отверстие голову и потом получить фотокарточку, будто он лихой кавалерист.
Я давно уже намекал маме, что не прочь иметь такой снимок. Раньше мама терпеливо объясняла, что кавалерист большой, а я маленький и получится смешно. А сейчас с досадой сказала:
– И так денег нет, а ты с глупостями пристаешь…
Она взяла меня за руку и увлекла в круговорот.
Люди толкались, кричали, спорили. Толстая женщина с обиженным лицом продавала фотопластинки в довоенной упаковке и сиреневую стеклянную вазу. Вертлявый дядька голосил: «Кому будильник?» – и шепотом предлагал кремни для зажигалок.
Слепой парень держал на вытянутых руках полосатую шелковую тенниску с обвисшим подолом и с безнадежной бодростью кричал:
– Эй! Здесь рубаху дешево продают! Нале тайте!
Никто не «налетал», и парень, повернувшись в другую сторону, кричал те же слова.
Мне стало жаль его. Если бы у меня было много денег, я купил бы эту рубашку, хотя она мне совсем не нравилась. Но денег было мало. К тому же они лежали в сумочке у мамы. И прежде всего надо было думать о штанах.
Но оказалось, что найти их не просто. Продавали полосатые костюмные брюки, зеленые и синие галифе и даже настоящие матросские брюки клеш. Но для меня ничего не было. Лыжные штаны с объемистыми задними карманами мама забраковала, а парусиновые штанишки с лямочками крест-накрест я сам с презрением отверг. Мама сказала, что я чудовище, и пошла покупать ножи для мясорубки.
Небритые торговцы железной мелочью располагались у самого забора. Они сидели на рогожах, на старых одеялах и ковриках и почти не смотрели на покупателей. Или делали вид, что не смотрят. А покупатели вертели в руках, щупали и громко обсуждали их товар. Здесь продавались очень нужные и очень интересные вещи: радиолампы, паяльники, плоскогубцы, разные замки, дверные ручки, мышеловки и рыболовные крючки.
И ножи для мясорубок, наверно, тоже продавались. Мама пошла их искать, а я поплелся следом. Именно поплелся. Но не потому, что устал, а потому, что нравилось разглядывать разложенную для продажи мелочь. Я замедлял шаги. Потом остановился совсем. Замер!
Потому что на серой кошме, среди мотков проволоки, электропробок и непонятных железяк, лежал подшипник.
Два блестящих кольца с шариками между ними. Подшипник для заднего колеса «Оленя»!
Горбоносый продавец в войлочном колпаке немыслимой формы отрешенно смотрел сквозь толпу. Мой первый робкий вопрос он, видимо, не слышал. Я поднял с кошмы подшипник, проглотил слюну и опять, погромче, спросил:
– Вот это… сколько он стоит?
Не двинувшись, торговец сказал:
– Двадцать пять рублей.
Я обомлел.
Конечно, двадцать пять рублей в те годы были не те, что сейчас. Большая порция мороженого стоила, например, десятку. Но все равно. Таких оглушительных сумм у меня сроду не бывало.
Среди мальчишек подшипники имели другую цену: от рубля до трех. Но беда в том, что никто сейчас не продавал. Все строили самокаты.
Я уныло переступал с ноги на ногу. Может, этот дядька в колпаке просто так сказал, чтобы я отвязался? Или мы, ребята, ничего не понимаем в таких вещах?
От растерянности я забыл положить подшипник, и он все еще оттягивал мне ладонь. Его хозяин по-прежнему равнодушно смотрел перед собой и про меня, видимо, уже не помнил.
Суетливый парень отодвинул меня локтем и стал копаться в электропробках. Потом чьи-то широченные галифе совсем заслонили меня от торговца.
И отчаянная мысль толкнулась во мне.
Я еще внутренне вздрагивал и колебался, а ноги сделали шаг назад. Потом второй. И не было слышно криков и шума погони. Я сделал еще два шага.
Сердце не колотилось, не бухало, а стреляло очередями, как крупнокалиберный зенитный пулемет. Спина стала мокрой. Я боком пробирался в толпе, ускользая от места преступления.
Должен признаться, что совесть лишь мельком кольнула меня. Я загнал ее в угол мыслью, что дядька в драном колпаке все равно спекулянт и жулик. Зато страх никуда загнать не удавалось. Я был готов к тому, что вот сейчас крепкая милицейская рука ухватит меня за воротник и прямо по воздуху перенесет в заплесневелую тюремную камеру. Мне даже казалось, что я ощущаю ржавый запах оконной решетки.
Несколько раз я уже совсем хотел незаметно выбросить опасную добычу. Но кроме видения тюремной камеры передо мной стояло еще одно: сердитая девчонка с золотистой сеткой волос перед глазами. Смутное сознание, что поступок мой не столько кража, сколько подвиг во имя любви, поддержало меня. И я опустил подшипник в карман. Штаны начали сползать, и пришлось их придерживать.
Я догнал маму. Она не купила ножей для мясорубки и была окончательно раздосадована.
– Где тебя носит? Всегда фокусничаешь! Что это у тебя карман отвис?
Она извлекла подшипник, и я почувствовал, что становлюсь пунцовым.
– Нашел, – хрипло сказал я.
– Обязательно надо всякий хлам подбирать! Убери с глаз.
Я в душе порадовался маминому невежеству в технике и медленно отдышался.
– Ума не приложу, во что тебя одевать! – сказала мама. – Пошли поищем снова.
Я был готов на все, даже на те парусиновые штанишки, лишь бы покинуть опасный участок.
И наконец нам повезло!
Худая решительная женщина предложила нам брюки изумительной красоты.
Это был полукомбинезон из вельвета (его тогда почему-то называли «бархат»). Черные штанины, малиновая грудь, такие же отвороты внизу и широкие лямки со сверкающими пряжками. Я от восхищения даже забыл про подшипник. Представил, как появлюсь перед Майкой в столь мужественном виде, и горячая волна восторга накрыла меня с головой.
Но тетка назвала такую цену, что маму пошатнуло.
Она даже сказала:
– Совесть-то у вас есть?
Женщина ответила, что совесть есть, но денег за нее не дают, а жить надо. К тому же товар заграничный, американский.
Наверно, эти брюки попали к нам в одной из посылок – тех самых, которые вместе с яичным порошком и тушенкой Америка посылала нам во время войны.
Мне очень хотелось получить заграничные штаны. Я готов был обещать маме полное послушание на вечные времена и сплошные пятерки в табеле. Но мама и женщина торговались, и нельзя было вмешиваться, чтобы не сорвать дело.
Наконец чудо свершилось. Сверток с брюками перешел ко мне, и солнце засияло в два раза ярче.
Жизнь состоит из постоянной смены радостей и огорчений.
Дома, когда я надел обновку, мама ахнула, опустилась на стул и вдруг начала смеяться. Все громче и веселее.
– Санкюлот, – говорила она. – Гаврош! Кошмар, честное слово!
Что такое «санкюлот», я не знал, а в слове «Гаврош» не видел ничего смешного. И при чем здесь кошмар?
Я обиженно повернулся к зеркалу. Ну и что? Надо сказать, что брюки пришлись впору, сидели как влитые. Правда, были они длинноваты, на ногах собирались в гармошку, да и ширина внизу была, пожалуй, чрезмерная. Малиновые манжеты подметали пол. Но это даже придавало особый шик!
Мама, однако, думала не так. Она уже перестала смеяться.
– Да, без переделки здесь не обойтись…
Этого еще не хватало! Какая переделка?
Мама смотрела прицеливающимся взглядом.
– И вообще… Зачем тебе к лету длинные штаны? Я тебе две пары сделаю.
Я взвыл.
Но мама уже приняла решение. Она заявила, что плату за брюки отдала двойную и, значит, иметь двое штанов за эти деньги правильно и справедливо.
В комнате лязгали ножницы и стучала машинка. Она мне казалась пулеметом, открывшим огонь из предательской засады.
Через час мама позвала меня на примерку. Я сердито подчинился и не стал смотреть на себя в зеркало. Но потом украдкой посмотрел.
Ну, если говорить честно, то вид был не хуже, чем раньше. Даже аккуратнее как-то. Однако я не признался в этом даже себе.
– Все прекрасно. Нечего дуться, – сказала мама.
Но я продолжал дуться до вечера. А вечером перестал.
Во-первых, потерянного не вернешь. Во-вторых, пора было приниматься за самокат, а в плохом настроении браться за работу нельзя. В-третьих, если разобраться, то длинные штаны летом и вправду были ни к чему. Кроме так называемой солидности, в них не было ничего хорошего. Жарко в них и неловко. По лужам не поскачешь, футбольный мяч гонять неудобно. Через забор полезешь – зацепятся. К тому же я очень любил бродить по густой прохладной траве, когда высокие листья и стебли мягко щекочут колени и кажется, будто идешь в струящейся ласковой воде.
Враг
Ночью мне приснилось, будто я в длинных, еще не обрезанных штанах еду на самокате мимо Майкиной калитки. Майка выходит на тротуар, удивленно смотрит на меня и начинает хохотать. Она так обидно хохочет, показывая на меня пальцем и встряхивая волосами!
«Отойди, сшибу!» – ору я.
Майка отскакивает и ехидно кричит вслед: «Жулик! На краденом подшипнике едет!»
Ой, мама! Я от внезапного страха чуть не лечу кубарем. Оглядываюсь. Горбоносый дядька в колпаке большими шагами настигает меня. Он дует в милицейский свисток и лязгает громадными ножницами. Я понимаю, что он хочет отстричь мне голову. Пытаюсь набрать скорость, а ноги путаются в штанах и примагничиваются к тротуару. А ножницы: ж-жик, ж-жик!..
И так несколько раз в эту ночь. Правда, голову он мне не отстриг: я успевал проснуться.
Поднялся я рано. Лучше уж совсем не спать, чем видеть во сне такие страхи. А мама решила, что мне просто не терпится отправиться в обновке в школу.
Напрасно она так думала. Наоборот, я опасался, что американские штаны, да еще в урезанном виде, вызовут в классе обидное веселье. Но главная забота у меня была другая: понадежнее спрятать проклятый подшипник. Пусть лежит подальше от всех глаз, пока не поставлю на самокат. Мне казалось, что, как только я его приделаю к «Оленю», он перестанет считаться краденым. Ведь он будет частью самоката, а самокат-то мой…
В школу я пошел дальней дорогой – через сквер у цирка. Утро было теплое и ясное-ясное. Такая синева стояла над городом, что даже оконные стекла сделались голубыми, как осколки моря.
Листки на тополях были пока маленькими и блестящими, а трава в сквере стояла уже высокая. На солнце она обсохла от росы, а в тени еще сверкали капельки. Я сперва прошелся по теневой траве, и холодные мурашки разбежались по всему телу. А ботинки стали блестящими, будто новыми. А потом я шагнул в солнце.
Оно сразу обняло меня за плечи, а мягкая трава шелестящим ветром смахнула с ног росу. От изгороди я повернул к середине сквера, пересек поляну, усыпанную золотыми веснушками одуванчиков, и нырнул в полосу кустарника. Это была желтая акация.
Зеленые стволы кустов разрастались по сторонам от корня, а в середине получался будто шалаш. Тенистый, прохладный, кружевной. Крошечные кусочки неба голубели в разрывах листьев, похожих на перья. Здесь пахло травяными соками и влажной землей. И можно было найти много местечек для тайника.
Я забрался в такой «шалаш» и на земле, среди корней, расчистил ямку. Потом из противогазной сумки (она была у меня вместо портфеля) вытащил подшипник. А во что завернуть? Содрал с задачника газетную обертку.
Ямка была подходящая. Аккуратно засыпал я краденое сокровище землей, забросал тайник прошлогодними листьями. Прислушался. В сквере была шелестящая тишина, только чвиркала какая-то птица. Да сердце тукало…
Я выбрался из укрытия и поскакал в школу, поддавая коленками сумку.
В общем-то я зря опасался. Никто не обратил особого внимания на мои штаны. Только Вика Малеева засмеялась совсем необидно и сказала, что я как снегирь – вся грудь красная. Да Вовка Вершинин, воображала и хвастун, заметил на моем кармане иностранное клеймо и продекламировал:
Один американец
В ноздрю засунул палец
И думает, что он
Заводит патефон.
Подумаешь! Я знал про этого американца строчки похлеще. Мог бы ответить этом типу, если бы захотел. А тут еще за меня заступился Быпа.
– Чурбан, – сказал он Вершинину. – Чего пристал к человеку? Он ведь не сам себе шьет. Что мать достала, то и носит.
От такой неожиданной и серьезной поддержки у меня даже в носу защипало. Но, конечно, я виду не подал. Назвал Вовку обезьяной и пошел на место, потому что уже тренькал звонок.
Сидел я рядом с Викой Малеевой. Мы никогда не мешали друг другу. Она хотя и девчонка, но не придиралась и не ябедничала, если я рисовал в учебниках или читал на арифметике книжку.
И в этот день она не мешала мне. А я мечтал. О самокате мечтал, о Майке. О том, как прокачу ее, может быть, на своем «Олене» по асфальту, когда его сделаю. Майка будет стоять впереди меня, и мы помчимся по длинному спуску на Пристанской улице, и ветер полетит навстречу, и Майкины волосы будут щекотать мне щеки…
Но мечты мечтами, а суровая действительность в лице Антонины Петровны угрожающе надвинулась на меня. Антонина Петровна пожелала узнать, почему я блаженно улыбаюсь, хлопаю глазами и не решаю заданные примеры. Уж не хочу ли я получить двойку и остаться на второй год? Или я забыл, что с арифметикой у меня дела не блестящи?
Я вздохнул, возвращаясь в унылый мир чернильных клякс и примеров со скобками. До каникул оставалось меньше недели, и ни о каком «втором годе» теперь не могло быть речи, хоть завались двойками. Все это понимали. Но что поделаешь? Я полез в сумку за ненавистным задачником.
– Ух какой чистый! – шепотом удивилась Малеева. – Новый купили? Зачем сейчас новый?
– Обертку содрал, – объяснил я.
И тут же с полной четкостью вспомнил подшипник, завернутый в газетную обложку от задачника. Старая газетная бумага с кляксами, нарисованным чернилами рыцарем и моей фамилией.
С фамилией… Ой-ей-ей! Какой же я дурак! Ведь там даже школа и класс написаны, а не только имя! И если кто-нибудь найдет подшипник и узнает, что он краденый, сразу мне конец.
Напрасно я успокаивал себя здравыми мыслями, что хозяин подшипника, скорей всего, и не заметил пропажи, а если и заметил, то, конечно, плюнул и забыл. Не пойдет же он в милицию заявлять о такой мелочи! И не будет же милиция обшаривать все кусты в городе. А если кто-то наткнется на тайник, ну и что? Откуда он узнает, что подшипник этот я не нашел, не выменял, а стащил?
Но несмотря на такие разумные доводы, тревога грызла меня безжалостно. Я машинально списывал у Вики примеры и хотел только одного: чтобы скорее задребезжал звонок.
И вот он задребезжал.
Я первым выскочил из класса. Потом из школы. И, как выстреленный из рогатки, полетел к цирку.
Ну стоило ли так психовать? Все оказалось в порядке. Вот он, круглый газетный сверточек с подшипником. Куда он денется? Я взял сверток в руки.
Странно… Почему он такой легкий?
Я сорвал газету. Вместо подшипника в ней была баночка из-под сапожного крема. Ничего не соображая, ногтями отколупнул я тугую крышку. Там лежал свернутый вчетверо листок из блокнота. Я развернул. На листке была старательно нарисована фига.
…Я опоздал на урок чтения. За это Антонина Петровна поставила меня в угол у доски. Я стоял, украдкой разглядывая рисунок, и мне хотелось зареветь от злости, досады и ненависти. Но реветь было нельзя: все решат, что я ударился в слезы потому, что в угол поставили. Я скомкал бумажку, запихал ее в баночку из-под крема, а баночку в карман. Вернее, мимо кармана.
Жестянка со звоном покатилась к учительскому столу. Крышка отскочила, и бумажный комок услужливо запрыгал к ногам Антонины Петровны.
– Очень интересно, – провозгласила Антонина Петровна, развернув рисунок. – Маме будет приятно узнать, какие ты рисуешь картинки.
Не хватало мне еще дополнительных несчастий!
– Это не я рисовал!
– А кто?
– Ну откуда я знаю! – сказал я с отчаянием.
Но я знал.
Блокнот с такими блестящими листиками, расчерченными в узкую линейку, был у Тольки Засыпина из четвертого «Б». Он его выменял у одного первоклассника за старинный пятак и увеличительное стекло, а потом всем хвастался, как облапошил малыша.
Значит, утром, пока я, хлопая глазами, любовался небом и травой, Толька выследил меня и узнал про тайник. Наверно, сперва он хотел просто догнать меня и сделать какую-нибудь пакость, а потом удивился: почему я иду не в школу, а к цирку, и стал наблюдать. И вот пожалуйста: ему – подшипник, а мне – сами знаете что.
На перемене я увидел Тольку. Он стоял, привалившись к стенке, и нахально крутил на пальце мой подшипник. Потом заметил меня, и на лице его появилась отвратительная ухмылка (ух как я его ненавидел!).
– Ворюга, – сказал я, отходя к дверям своего класса. – Все равно тебя когда-нибудь пойма ют, спекулянт!
Он опустил подшипник в карман, перестал ухмыляться и пошел ко мне. Я укрылся в классе. Сделал вид, будто ищу что-то в парте, чтобы не выгнали дежурные. И с досадой думал, что прибавилась еще одна забота: идти домой из школы так, чтобы не попасться Тольке на глаза.
Что я мог сделать? Я его боялся.
Он отравлял мне жизнь постоянным страхом и унижениями. Придумал дурацкую кличку Клямпа. Она не прилипла ко мне, потому что была непонятна для других ребят, но он все равно звал меня только так.
Сколько раз бывало, что из-за него я не мог играть со всеми мальчишками. Выйдешь на улицу, где собирается футбольная команда или компания для игры в войну, а Толька цедит сквозь зубы:
– Чего притащился, Клямпа? Мотай отсюда!
Я уходил небрежной походкой, будто мне и самому играть не хочется. Но никто этому не верил.
– Ну чего ты боишься? – удивлялся Слав ка Дыркнаб. – Дай ему два раза, чтоб мозги из ушей полезли!
Я бормотал, что неохота связываться, но все знали, что это вранье.
– Дрожь в коленных чашечках, – пренебрежительно замечал высокий изящный Марик Городецкий.
Хорошо ему было смеяться! Он-то, хоть и похож был на девчонку, никогда не страдал такой дрожью в коленях и мог отлупить сразу двух таких, как Толька. А уж одного тем более. Но за меня не заступался: так не полагалось. По мальчишеским законам каждый должен был сам отстаивать свое право на уважение.
Иногда кто-нибудь из ребят говорил Тольке:
– Да ладно, пусть играет. Жалко тебе?
И если у Тольки было подходящее настроение, он с издевательской добротой соглашался:
– Ладно уж, Клямпочка. Я сегодня тебя по жалею.
Я делал вид, что не замечаю таких речей или принимаю их за шутку. Но даже когда Толька объявлял перемирие, покоя не было. Он мог придраться к любому слову, к улыбке. И сразу грозил дракой.
Не знаю, почему он меня невзлюбил. Наверно, просто чувствовал, что может безнаказанно помыкать мной. Раньше этого не было. Когда он приехал в наш двор, мы вместе играли в войну, катались с ледяной горы, гоняли в сквере у цирка тряпичный мяч. Мы не дружили, но делить нам тоже было нечего. Но однажды мы поссорились, столкнувшись на самодельном трамплине, и я не стал ввязываться в драку, хотя он рвался. С того дня это и началось.
По вечерам, в постели, я мечтал о мести. Я представлял, как закалкой и упражнениями добьюсь удивительной силы. Мускулы у меня сделаются как у борца. Я каждый день буду лупить Тольку (нет, даже два раза в день!), и он на коленях станет просить прощения. Будет ползать и умолять, чтобы я не лупил его так часто.
Но дело было не в мускулах. Толька был, пожалуй, не сильнее меня. Он подавлял меня безудержным своим напором, полной уверенностью в победе. Несколько раз он все же навязывал мне открытую драку, и я ничего не мог сделать. Раза два успевал ткнуть перед собой кулаками, а потом, прижавшись к забору, закрывал лицо, а он молотил меня, пока его не оттаскивали.
– Не могу я человека по лицу бить, – объяснял я ребятам. – Ну не могу, и всё! А он этим пользуется!
И ребята, кажется, верили. Но я врал. С величайшим удовольствием я врезал бы кулаком по Толькиной физиономии, но меня удерживал страх. Я боялся, что, получив крепкий удар, Толька совсем осатанеет и превратит меня в котлету.
Два года назад меня так же изводил Ноздря. Но он был старше на пять лет, и я не стыдился, что боюсь его. А сейчас… Лучше и не говорить.
Смешно было думать, что Засыпин отдаст подшипник. Я и не собирался просить. Наоборот, старался не встречаться с Толькой. К самокату я охладел. Искать новое колесо было слишком хлопотно. В общем, я остался с той самой фигой, которую нарисовал Толька. Недаром говорят, что краденое добро не приносит удачи.
Я вспомнил эти слова, вычитанные в какой-то книжке, и вздохнул даже с облегчением. Потом закинул за сарай приготовленные для самоката доски.
Дыра в заборе была забита новой желтой доской. С той стороны. И Майку я больше не видел.
Новая встреча случилась только через неделю, когда были уже каникулы.
Я гонял по тротуару колесо.
Сейчас уже не встретишь такую игру. Велосипеды-подростки и фабричные самокаты на пузатых колесах вытеснили ее из ребячьей жизни. Иногда только можно увидеть малыша-дошколёнка, бегающего за пестрым обручем по садовым дорожкам. Но это совсем не то.
А в те годы у каждого из нас, мальчишек, был верный железный спутник: колесо-гонялка. И каталка была. Это длинная толстая проволока с особым крючком на конце. Каталкой подталкивали колесо и управляли им. Кое-кто не расставался с колесом целыми днями. Идет мальчишка в очередь за хлебом или на базар: в одной руке сумка, в другой – каталка, и бежит впереди колесо, жужжит, касаясь крючка. Прохожие спокойно уступают дорогу: дело обычное.
Колеса были разные: обручи от маленьких бочек, кольца от каких-то механизмов и даже чугунные конфорочные круги от печных плит. Я владел плоским и широким кольцом от неизвестной машины. Внутренний край его был в мелких зубчиках. Очень удобно было тормозить: подцепишь каталкой – и намертво. Такие тонкие колеса любил не каждый: они легко проваливались в самые узкие щели тротуара. Но я мог прогнать кольцо по любой досочке и щелей не боялся.
Сейчас колесо заменяло мне самокат. Я присвоил ему имя «Олень», и мы носились от угла до угла. Ветер легко шуршал у щек, тротуар пружинил, колесо звенело, и жить было весело. Несмотря даже на Тольку.
Пробегая мимо Майкиных ворот, я украдкой поглядывал на них. Калитка была заперта, но я думал, что, может быть, Майка смотрит на меня в дырочку. А вдруг в самом деле смотрит?!
И наконец я добегался!
Получилось почти так, как я недавно мечтал. Ведь вперед-то я не смотрел, и колесо все-таки угодило в щель. Каталка зацепилась за кольцо, нога – за каталку, и я на полной скорости «сбрякал» на тротуар.
Ох и крепко же я стукнулся! Несколько секунд я лежал. Голова гудела. Потом, кряхтя, поднялся, сел и (представьте себе!) увидел Майку. Она шла ко мне по тротуару, и рядом с ней шел высокий старик с подстриженными усами.
Подняться на ноги я еще не мог и сделал вид, что полностью занят своими ссадинами.
Они подошли.
– Однако целый! – с некоторым удивлением заметил старик. – Руки и ноги на месте. И слезы не каплют. Если не каплют, значит, все в порядке. Так? – спросил он у Майки, а не у меня.
Майка хмыкнула и промолчала. Я из-под опущенных ресниц следил за ними. Старик это заметил.
– Интересно, – сказал он опять Майке. – Видать, это наш сосед. А не он это доску-то от ломал?
Майка жалостливо посмотрела на меня и улыбнулась.
– Ну что ты, дедушка! У него и силенок-то не хватит. Другой оторвал, большой и белобрысый.
Дед усмехнулся:
– Тогда я пошел! А ты?
– Иди, – сказала Майка. – Я скоро приду.
И чего ей надо? Шла бы вместе с дедом…
– Ну? – с интересом спросила Майка. – Что же ты не закинул его на трубу?
Она смотрела на меня даже без ехидства, а так, как смотрят взрослые на маленьких болтунов. И чуть улыбалась.
– Еще издевается! – мрачно сказал я. – Тут у человека рана такая…
Вывернув локоть, я показал «рану».
– Ой, беда… – насмешливо откликнулась она. – Плюнул бы на подорожник да прилепил бы. Вот и всё.
Нет, она не собиралась отрывать подол и торопливо перевязывать мои царапины. Не думала ронять прохладные слезинки и шептать ласковые слова.
Я сердито встал и с лязгом подцепил на крючок «Оленя».
– Обойдусь без твоих подорожников.
После этого надо было уходить. Гордо и независимо. Так, чтобы у нее от позднего раскаяния защемило сердце. Но у меня так не получилось. Боком и медленно я сделал первый шаг.
– Думаешь, мне жалко, что ли, было ту доску? – вдруг спросила она. – Просто не люблю, когда нахальничают.
– А я нахальничал?
Майка прищурилась:
– А зачем без спросу начал отрывать?
Любовь любовью, но кто же стерпит такие возмутительные слова?
– Без спросу! У тебя спрашивать, да?!
– А у кого? Раз это наш забор…
– Ваш?!
– А чей?
Ну что я в ней нашел, чтоб влюбляться? Треснуть бы каталкой по лбу, тогда узнала бы. Но нельзя трескать девчонок железными каталками. И я решил убить ее презрением.
– Ты, наверно, по правде дура, – сказал я. – Ну, пускай это был бы ваш забор. Мне, значит, надо было прийти и спрашивать: «Можно, я досочку оторву?» Что я, поленом стукнутый?
Майка была теперь не насмешливая, а даже немножко грустная.
– А ты бы все равно не пришел, – негромко сказала она. – Ты не знаешь, как у нас калитка открывается. Там надо за шнурок дернуть.
– Ну и дергай свой шнурок, – пробормотал я.
Она еще помолчала, отвернувшись, посмотрела зачем-то на свою калитку и тихо спросила:
– А хочешь, покажу, как открывается?
– Больно надо… Я к вам не собираюсь.
– Ну а если… А вдруг пойдешь?
– Доски просить, да? Мне они больше ни капельки не нужны.
– Ну… а если просто так? – сказала она, глядя в тротуар.
– Зачем? – охрипнув от неловкости, спросил я.
– Ну так… Поиграть…
Я подавил смущение и хмыкнул:
– «Поиграть»! Как играть-то?
– Ты разве никак не умеешь? – спросила она и глянула опять слегка насмешливо.
Я сказал обидчиво:
– Я-то по-всякому умею.
– А в «чапаевцев»? – И она пощелкала пальцами, будто гоняла по шахматной доске круглые деревянные шашки, которые изображали в игре всадников.
– Ха! – сказал я. Она, девчонка, еще спрашивает меня об этой игре!
– Давай? – сказала она.
– Ну давай, – небрежно согласился я. – Только гонялку домой отнесу.
Мы подошли к ее калитке. Майка показала, как дергать шнурок, и ушла. А я должен был отнести колесо.
Но сразу домой я не пошел. Я прижался носом к забору и смотрел в дырку от сучка вслед Майке. Как она идет к своему крыльцу. Вот она поднялась по ступенькам. Вот остановилась. Стоит и водит пальцами по перилам, будто что-то рисует…
Я оторвался от забора, потому что почувствовал спиной неприятный взгляд.
На тротуаре стоял Толька. Он молча рассматривал меня и лениво шевелил за щекой языком. Щека от этого вздулась и неприятно двигалась.
Я растерялся и, кажется, покраснел.
– Ну чо, Клямпик, – сказал Толька ехидно и без улыбки, – за невестой подглядываешь? Смотри-ка, весь нос в занозах. И пузо.
Ух как я его ненавидел в этот миг! Его косую белобрысую челку, беспощадные табачные глаза, его большие прозрачные уши и тонкий безжалостный голос!
И он знал, что я его ненавижу. И знал, что моя ненависть беспомощна, потому что я боюсь.
– Гнида! – сказал я со слезами.
Плюнул в него и побежал. И побежал сейчас, пожалуй, не из-за страха, а из-за отчаянной и жалкой обиды, из-за злости на себя.
Он не гнался.
Дома я успокоился. Ну и пусть, решил я. Пусть насмехается. Пусть всем говорит, что мы – жених и невеста. А мы все равно будем играть с Майкой. Всегда! Назло!
Я отдышался, кинул в угол колесо и каталку, потом высунулся в окно: ушел ли Толька?
А он не ушел. И не собирался. Он сидел на тротуаре и крошечным ножиком остругивал здоровенную палку.
Вот паразит! Ну что ему там надо? Ведь Майка меня ждет.
Я повременил и выглянул снова. Сидит! Мало того: он заметил меня. Ухмыльнулся, засвистел и уселся поудобнее.
Все было ясно. Он знал, куда я собираюсь. Он решил караулить.
Сначала он лишил меня моего самоката, моего «Оленя». Сейчас он разрушает начало моей и Майкиной дружбы.
А я? В отчаянии я так трахнул по стенке локтем, что посыпалась известка.
Я трус, трус! Трус!! Так мне и надо!
Где синий ветер встает…
Я просидел дома до прихода мамы.
– Странно, – заметила она. – Что это ты не гуляешь? И кислый. Натворил что-нибудь?
– Ничего.
– Ну и прекрасно.
Мы поужинали. Потом мама переоделась.
Она надела синее шелковое платье. Это платье мне нравилось. Мама в нем делалась очень молодой и красивой. И веселой. Но я не любил все-таки, когда это платье появлялось на свет. Значит, мама куда-то собралась и ее весь вечер не будет дома.
– Мам, ты куда?
– Батюшки! Ты что, маленький? Будешь плакать: «Мама, не уходи!»?
– Не буду я плакать, – сказал я, надувшись. – Просто сидеть одному неохота.
– Не сиди. Погуляй. Все равно ведь каждый вечер бегаешь.
Ага, «погуляй»! Если бы она знала!
– Надоело мне гулять.
– Владик, ну что за капризы! Сегодня симфонический концерт в городском саду. Это бывает раз в несколько лет. Неужели я не могу послушать?
– А я?
– Что «а я»?
– Тоже хочу на концерт, – уцепился я.
Это было все-таки лучше, чем сидеть дома.
– Ты серьезно? Это ведь не кино.
– Ну и что! Кино я видел, а концерты ни разу.
– Ладно… – сказала мама. – Куда тебя девать.
Она дала мне белую рубашку, новые штаны (те, которые сшила из обрезков американских брюк), расчесала на косой пробор мои космы (я терпел) и сказала:
– Оказывается, иногда ты можешь выглядеть вполне прилично… А хочешь, я сделаю тебе черный бантик на шею? С белой рубашкой будет очень красиво.
Я со сдержанным негодованием выразил свое отношение к бантикам. Мама заметила, что я все-таки чудовище, и мы пошли в сад.
У ворот сада нам повстречался высокий мужчина в глухом кителе, с флажком на фуражке. Флажок был белый с зеленой каймой. Мужчина вежливо поздоровался с мамой.
– Добрый вечер, Сергей Эдуардович, – сказала мама, и мы пошли рядом.
Сначала – молча. Мама шла опустив голову. Сергей Эдуардович поглядывал на меня. А я – на него. Меня интересовала фуражка.
– В отделе прочитали ваш очерк, – сказала мама. – Всем нравится. Только… понимаете, газетный объем… Как-то надо сократить материал. Хотя и жаль.
– Сокращу, – поспешно согласился Сергей Эдуардович. – Чего там жалеть? Не в этом дело… – Он помолчал и неожиданно признался: – С тридцать шестого года не слышал симфонического оркестра…
И опять они с мамой замолчали.
– А почему у вас фуражка морская, а на флажке самолет? – спросил я.
Он, по-моему, обрадовался вопросу. Быстро снял и протянул фуражку:
– Это не самолет, а перекрещенные рыбы. Я – рыбник. Промысловик. Понимаешь?
Я кивнул. Голова у него была с длинными залысинами, а лицо сухое, морщинистое и все-таки доброе. А на руке не хватало двух пальцев.
Сергей Эдуардович взял фуражку и пошел покупать билеты.
– Ему пальцы снарядом оторвало? – спросил я.
– Нет, – сказала мама. – Он не был на войне. Пальцы он отморозил.
– А-а!.. – протянул я с разочарованием.
– Дурачок, – сказала мама. – Этот человек перенес столько… Он много лет работал на Севере. В самых тяжелых местах. Один раз в тундре он спасал пострадавшего летчика. Летчик разбился при аварии. Сергей Эдуардович тоже был в этом самолете, но уцелел. Он тащил летчика трое суток на самодельных санях, обморозил ноги и руки… А когда добрался до стойбища, оказалось, что летчик умер. Это было самое страшное…
Я опустил голову. Сергей Эдуардович подошел, мельком взглянул на меня и спросил:
– Кажется, была проработка?
– Нет, – сказала мама. – Просто разговор. Не хочу, чтобы он вырос легкомысленным болтуном.
– Ничего, – заступился Сергей Эдуардович. – Легкомыслие проходит. Лишь бы не вы рос чиновником и трусом.
Ну вот, надо ж было ему это сказать! Снова стало скверно на душе.
Площадка с эстрадой построена была среди старых берез. Ее окружала деревянная высокая решетка. Мы прошли туда почти последними и с трудом отыскали свободные места. У самого прохода. Мама села рядом с веснушчатой девушкой, а я примостился на краешке скамейки. Веснушчатая девушка с удивлением посмотрела на меня и отвернулась. Наверно, подумала: «А этот пацаненок зачем сюда притащился?»
Тоже мне принцесса! Рыжая…
Сергей Эдуардович сел в стороне от нас. Посмотрел на маму и чуть кивнул. Даже не кивнул, а просто опустил глаза. Мол, все в порядке. Подумаешь, герой… Еще и переглядывается!
Было сумрачно и неуютно. Дуло по ногам. Ветер не ветер, а такой низовой сквознячок шелестел под скамейками, крутил бумажки в проходе. Я поежился, покачал ногами, чтобы прогнать озноб.
– Не егози, – сказала мама. – Лучше по смотри на музыкантов.
А чего там смотреть? Все одинаковые, в черных костюмах. Одни с обыкновенными скрипками, другие тоже со скрипками, только громадными – такими, что не поднимешь, приходится на пол ставить. А еще барабан. Да несколько трубачей сзади. Ну и что? Я эти инструменты уж сколько раз видел! В кино. Ими в картине «Веселые ребята» музыканты друг друга лупили. Под руководством Леонида Утесова. Но здесь, конечно, не дождешься такого веселья.
Меня только деревянные трубы немного заинтересовали. Длинные такие, коричневые. Похожие на минометы.
– Это что?
– Это фаготы, – сказала мама. – Смотри.
Вышел худой высокий дядька. Чуть поклонился и встал к нам спиной. На нем был длиннополый фрак с разрезом.
Я знал, что дирижеры бывают с палочками. А этот вышел без палочки. Подумаешь, дирижер…
Он медленно поднял руки. Правую – повыше. Чуть шевельнул пальцами.
Откуда-то издалека пришла сумрачная медленная музыка, похожая на движение тяжелых туч. Будто они целым фронтом растут на краю вечернего неба, и еще не слышно грома, а только прожилки молний мерцают в лиловом сумраке. Гроза еще не здесь, не близко, но уже меркнет свет.
Эта музыка была под стать моему настроению. Прямо то, что я чувствовал и думал.
И все-таки не то. Я был боязлив, а в музыке не было страха. Она была суровая, печальная была, но мужественная. Она мне напоминала о том, что я трус. Боюсь Тольки, боюсь грозы, боюсь еще много чего на свете. И ей было плевать на меня, этой музыке. Я перед ней был как прижатый к земле кустик перед нарастанием грозового фронта. Что им, высоким тяжелым тучам, какой-то кустик!
Та-а, та-та-та́, та-та-та́… – с нарастающей громкостью повторяли трубы.
Та сторона,
где тучи…
Та сторона,
где ветер…
Оркестр оборвал музыку. А через секунду скрипки повели другую мелодию. Я ее тогда не запомнил. Отголоски грозы все еще звучали во мне.
Ну почему я все-таки трус?
Занятый грустными мыслями, я как-то не обращал внимания на музыку, а просто следил за движениями музыкантов. Дирижер так ловко ими командовал. Шевельнет ладонью – и взлетают смычки над скрипками. Поведет рукой вниз – и гаснет мелодия. Мне нравилось, когда вступали фаготы, эти трубы-минометы. Я сразу тогда начинал слушать. У них был глуховатый, но красивый такой голос.
Стоп! Будь внимателен! Что-то сейчас будет…
Что?
Оркестр уже не гремел, и не было вихря мелодий. Скрипки негромко и спокойно заговорили о чем-то знакомом. Нет, не музыка была знакомая, а просто казалось: вот-вот вспомнится что-то хорошее.
Но что же?
«По-стой… по-стой…» – прямо человеческим языком сказали скрипки.
Стой,
По-до-жди…
По-до-жди…
Опять прозвучала та же мелодия, все приближая и приближая разгадку.
И вдруг в наступившей тишине одиноко, чисто и негромко прозвучал угасающий сигнал трубы.
Такой знакомый!
И я не мог вспомнить…
Ну что же, что же это было?
А скрипки, будто испугавшись, рванулись, закрутили музыку метелью, сметая все воспоминания! Я чуть уши не зажал.
Что же это было? Неужели не вспомню?
Неужели не повторится этот сигнал?
Ну чего они бесятся, эти скрипки? Спокойнее, вы! Вот так. Не мешайте думать и ждать. Все равно эта труба еще заиграет. Хоть один раз, но заиграет…
И все остальное время я ждал. Пока снова не прозвучали вдалеке настороженные фаготы.
И вот опять знакомая мелодия. Снова:
По-стой,
Подожди…
Ну?
И ясно-ясно труба сказала слова:
Ветер
с утра —
Значит,
пора.
В путь…
В путь…
В путь…
В путь…
Каравелла! Моя Каравелла! Как я мог забыть…
Павлик…
Вот как это было.
Мы, первоклассники, учились в те дни во вторую смену, и я прибежал домой, когда было уже темно. По дороге мы дурачились, катались в снегу. Я ворвался в дом, как снежный заряд. Мамы и Татьяны не было, я это знал и тут же заскочил к Павлику.
– Тише, – сказал он.
Горела настольная лампа, и потрескивала печка.
– А что случилось? – шепотом спросил я.
– Я вспоминаю песню.
Он смотрел на меня спокойно и строго, и я понял, что это важная песня.
– Не могу, – вдруг сказал он и отвернулся. – Вот только эти слова помню:
Ветер
с утра —
Значит,
пора.
В путь…
В путь…
В путь…
В путь…
Он сказал это, а потом вдруг тоненько засвистел.
– Сначала это была не песня, а просто сигнал, – сказал он. – Его играли трубачи на палубах, когда команда ставила паруса. Перед очень дальним плаванием.
Наверно, он все это выдумал. Слова сам сочинил, а мелодию где-то слышал. Но я поверил ему, потому что он сам верил в свою выдумку.
И с тех пор, отправляя в путь нашу Каравеллу, мы тихонько напевали сигнал «Ветер с утра…». Тот самый, который сейчас проиграла труба.
А музыка летела дальше. Праздничная, как хлопанье пестрых флагов и разноцветных парусов. Тревожная, как ожидание приключений. И она была – моя. Это была песня о Каравелле, разбуженной утренним сигналом отхода.
Потом она кончилась.
Но в наступившем молчании все сидели неподвижно. И я понял, что еще не всё.
Мельком я взглянул на веснушчатую девушку. Она посмотрела на меня и улыбнулась. Она была красивая, хотя и с веснушками. Думаете, не бывает красивых с веснушками?
Глухо и сдержанно оркестр начал вторую часть. И сразу стало ясно, что это – про ночь. В зимнюю темноту, где среди сказочных лесных великанов перепутались мелкая чащоба и бурелом, неслышно пришло дыхание южного ветра. И все окуталось мягким теплом. С шуршанием заскользил с еловых веток снежный пласт. Это незаметно принялась за дело весна. А потом просветлело небо и начался восход. Без блеска и ярких красок, но такой ясный. И, как тонкий луч, как серебряный ручей, прорезалась чистая, звонкая песня. Она была без слов, но такая, что слова пришли сами собой:
Ранней весной,
когда открываются реки,
Когда просыпаются травы…
Это была музыка про то, как ребята делают из сосновой коры и бумаги кораблики, как просыхают деревянные тротуары, а на лугах и лесных проталинах пробиваются к солнцу разведчики-травинки.
Потом вырастают травы.
Вот они встали и качаются под синим-синим небом, и я иду среди них, касаясь коленями больших, как блюдца, ромашек. И думаю, что, наверно, повстречаю Майку…
Стремительно накатывает гроза. С «той стороны, где тучи». Старается оглушить суровой, знакомой уже мелодией. Но не так уж это страшно. Вот опять распрямляются травы, стряхивая капли. А ромашки удивленно качают головами: «Чего налетела, зачем расшумелась?»
И опять я шагаю, выкручивая на ходу мокрую рубашку, а трава блестит от дождя. Я иду, и мне хорошо. Ведь я помню про главное: про Каравеллу.
Трах!
Я подскочил от этого взрыва. Как он грянул, этот оркестр! Будто сразу оборвалось передо мной солнечное поле и навалился сумрак. Отвесные скалы, а под ними ревущее море. Гремучее море. Оно далеко внизу, но удары волн такие, что холодные брызги хлещут по ногам, по лицу, и рубашка опять промокла. А белая башня маяка до половины в облаке водяной пыли.
Белая башня и белые чайки в косом стремительном полете. И синий штормовой сумрак. И опять это грозное начало:
Та сторона,
где тучи…
Та сторона,
где бури…
Но это же совсем не страшно! Мне смеяться хочется от растущего торжества. Как я не понимал? Это же гремящая песня синих циклонов и белых парусов. Синих скал, белого маяка и чаек. Грозная и сильная. Ну и что? Я сам частица этой грозы и силы. Я – капитан! В узкой бухте меня ждет, качаясь, Каравелла.
А за спиной у меня на солнечных берегах качаются травы. И мчатся по ним лошади…
Теперь я боялся одного: лишь бы музыка не обманула меня. Лишь бы не сделалась другой!
Мама шепнула, когда смолк на минуту оркестр:
– Слушай, сейчас будет вальс. Очень красивый.
Этого мне еще не хватало! Зачем он мне, красивый вальс?
Может быть, он и был хорош. Не знаю. Я ждал другого. Неужели так все кончится? Но среди беспечного кружения мелодии опять прозвучали знакомые ноты, и я успокоился: что-то хорошее будет еще.
И торжественное пение труб вернуло мою музыку.
Смычки взлетали и опускались разом. Все вместе. Словно копья летящей конницы. Быстрей, быстрей! Черные Лошади, верные и неутомимые, несли меня в гуще кавалерийской лавы. Мы сметали врага, мы рвались к морю. И взлетали, взлетали копья в стремительном ритме скачки!
И вот пришло мое торжество.
Четыре раза прозвучало короткое вступление, и медные голоса труб запели приподнято и чисто. Та музыка, которая в самом начале принесла угрозу и печаль, сейчас звучала с такой радостной силой, с таким сверкающим мужеством, что мне захотелось запеть самому.
Это была песня о том, что есть на свете край, где рождаются смелые ветры, зовущие в дальние плавания. Не знаю, тогда или потом сложились слова, но теперь я их не могу отделить от этой музыки:
Та сторона,
где ветер
Встает стеной громадной, словно море…
Та сторона,
где ветер
Встает,
как синяя стена!
Растет,
как синяя волна!..
А дальше – уже никаких слов, только нарастающая радость и бесстрашие.
Боже мой, ну почему я думал, что я трус?! Разве можно быть трусом, когда на свете есть такая музыка?
Неужели это именно я сегодня боязливо прятался на подоконнике?
Люди расходились. Подошел и попрощался Сергей Эдуардович. Кажется, это было уже за воротами сада, на улице. Я не обращал внимания. Музыка еще гремела во мне.
– Как она называется? – спросил я у мамы.
– Что?
– То, что играли.
– Пятая симфония Чайковского.
– Ага… – сдержанно сказал я и подумал, что запомню навеки.
И еще кое-кто запомнит!
Мама взглянула на меня с сожалением.
– Кажется, ты едва досидел до конца. Как-то странно ты себя вел. Подпрыгивал, дергался… Неужели тебе ничуть не понравилось?
Я промолчал. Что тут скажешь? Понравилось? Это про порцию мороженого так можно сказать. Ну или про кино какое-нибудь. А про такую музыку словами не скажешь.
Мы шли домой, и я никак не мог приноровиться к маминым неторопливым шагам. Я рвался вперед: трубы гневно и весело пели в моей душе.
– Что ты скачешь? – сказала мама. – Иди спокойно.
– Мам, я погуляю, ладно? Не хочется домой…
– Так поздно?!
– Ну чуть-чуть. Пять минуточек!
– Иди… Не оказала на тебя классическая музыка никакого влияния.
Оказала! Ох как оказала! Я рванул за угол и помчался по пустой улице.
Я спешил найти Тольку.
Как я хотел его встретить!
Надо было поскорей попасть в цирковой сквер, где каждый вечер почти до полуночи ребята гоняли футбольный мяч. Лишь бы успеть! Лишь бы враг был еще там!
Маленькие пасмурные облака, недавно висевшие в зените, незаметно растаяли. Был светлый, как день, вечер. Солнце ушло с неба, но чувствовалось, что оно совсем недалеко. И при этом свете необычной была пустота улиц.
Я бежал в этой пустоте, и казалось, что вместе со мной мчится конница с копьями, взлетающими, как смычки оркестра. Куда торопились всадники? Может быть, боялись, что угаснет музыка и вернется мой прежний страх?
Мне повезло больше, чем я надеялся, – Толька шел навстречу.
Мы издалека узнали друг друга. Он ускорил шаги, а я… остановился, перевел дух и медленно пошел навстречу.
Наверно, Толька решил, что я бежал по своим делам, увидел его, испугался и не знаю, что делать: бежать назад или обойти сторонкой. Он еще не заметил, что шаги мои спокойны и тверды и подошвы стучат с решительностью молотка, забивающего гвозди одним ударом. Он, кажется, улыбался. Так мне, по крайней мере, казалось издалека. Он предвкушал еще одну легкую победу и мое новое унижение.
Потом Толька удивился, ведь я не сворачивал с пути. Но, удивившись, он, конечно, ничуть не испугался. Он не мог тогда понимать, что обречен.
А он был обречен. Потому что не было у него такой музыки. Не было стремительных скрипок и торжественных труб, поющих песню о могучем синем ветре, не было Черных Лошадей, белых маяков, не было Каравеллы.
Ну, по правде говоря, маленький страх один раз кольнул меня, но могучая музыка тут же развеяла его в пыль. И когда мы с Толькой сошлись, я, не сбавляя шага – трах! – с размаху треснул врага кулаком по носу.
Наверно, таким отчаянным ударом вышибают окно в горящем доме.
Нос мягко сплющился. Толька мотнул головой и ошеломленно открыл рот. Потом зашмыгал, чтобы удержать кровь. И стоял, опустив руки, смотрел ошеломленно.
Я тоже растерялся в первый миг. Но тут же словно кто-то шепнул: не жди! И левой рукой я закатил Тольке звонкую затрещину. Он открыл рот еще шире. Я, повинуясь стремительному вдохновению, обошел противника с тыла, ухватил одной рукой за шиворот, а другой за штаны и дал ему пинок. Мне хотелось, чтобы Толька полетел по воздуху, как мяч.
Ну конечно, он не полетел. Он пробежал, согнувшись, несколько шагов, постоял две секунды не оборачиваясь, а потом взревел яростными слезами и бросился в бой. Мы самозабвенно сцепились посреди тротуара.
И оказалось, что это совсем нестрашно!
Даже в тот момент, когда он сидел на мне верхом и лупил между лопаток, я не терял уверенности в победе. Потом я извернулся, и мы поменялись местами.
Как хорошо, что не было прохожих! Любой взрослый увидел бы здесь простую вещь: сцепились на тротуаре двое мальчишек – обычная история. Обозвали бы нас хулиганами, растащили бы, вот и всё. Разве бы они догадались, что здесь человек борется за первую в жизни победу? За то, чтобы жить спокойно, ходить смело, смеяться открыто!
Ну, я дал этому Тольке, пока сидел на нем! Он вырвался наконец, мы вскочили, и я ринулся снова. Пусть болела распухающая губа, саднило плечо! Разве в этом дело?
И он побежал.
Сначала он пятился, нелепо отмахиваясь кулаками и всхлипывая, затем повернулся и бросился от меня, сердито подвывая.
Гнал я его полквартала. Потом отстал.
Рубашка на плече была порвана и прилипла к ссадине. Губа, кажется, стала величиной с котлету. Правый глаз понемногу заплывал.
Я медленно зашагал домой. Ожидалась взбучка, но это меня не трогало. Разве могла она уменьшить радость моей победы? Радость ясную и торжественную, как финал Пятой симфонии!
Нет, я ничуть не боялся, хотя знал заранее, что скажет мама.
– Силы небесные! – сказала она. – Иди сюда! Так… Ну, кажется, мое терпение лопнуло.
Я молчал, стараясь придержать отвисающую губу.
– Что с тобой делать? – печально спросила мама. – Ну что? Отлупить? Но, по-моему, тебе и так досталось.
– Да? – язвительно сказал я. – «Досталось»!.. Ты бы посмотрела, как досталось ему!
Это почему-то маму не обрадовало.
– Во что превратил одежду… Убирайся в угол! Вон туда, за шкаф. Видеть тебя не желаю!
Но даже это унижение не сломило меня. Оттуда, из темного угла, я известил маму, что завтра этот гад получит еще больше.
– Да что вы не поделили? Можешь ты объяснить, в конце концов?
– А чего он… Я его, что ли, трогал когда-нибудь? Он сам все лез… Дурак. Думал, что я все еще его боюсь… – Я потихоньку вышел из угла. – Мам… Ты помнишь, как играл оркестр, да? Когда трубы в самом конце играют… Помнишь?
Мама с полминуты молча смотрела на меня.
– Это называется «аллегро виваче»… Иди сюда, покажи плечо. И перед следующим поединком, прошу тебя, надевай старые штаны и рубашку.
Ночью в реку вошла эскадра.
Берега были совсем черными, и редко-редко мерцали на них огоньки. Небо и вода были светлее, в них еще не погас отблеск заката. В синеве висел месяц. Он отражался в реке золотыми чешуйками. Закрывая эти чешуйки и береговые огни, проходили темные корабли.
Был торжественным и бесшумным их медленный ход. Чуть заметный ветер не трогал складки на парусах и длинные повисшие флаги. Желтым светом горели над ахтерштевнями старинные фонари. И лежала ясная тишина, только ветки прибрежных кустов заскребли однажды о борт подошедшего вплотную высокого брига.
Я стоял высоко на обрыве. Очень широкая лестница убегала к воде – целый каскад беспорядочных ступеней. Прохладный воздух поднимался от реки и вместе с привычными запахами сырого песка и трав доносил запах влажных парусов и смоленых канатов.
Прозвучала чистая струна. И тут же из темной толпы кораблей вышел и двинулся к берегу парусник с крутыми бортами и высокой кормой.
Я долго-долго бежал ему навстречу. Мимо громадных ржавых якорей, мимо старых пушек, тут и там разбросанных на ступенях. Звонко, как выстрелы, щелкали на камнях мои подошвы. Но сквозь это щелканье и шелест ветра в ушах я услышал, как заскрипел о каменный причал борт Каравеллы.
Тогда я замедлил бег. Остановился. Неспокойно стукало сердце.
Кто-то шел навстречу. Я еще не видел лица. Но я уже знал, что это Павлик.
«А-а, ты здесь, – сказал он из сумерек. – Хорошо, что пришел».
«Да, – сказал я. – Павлик! А это наша Каравелла?»
«Ты все еще боишься Тольку?» – спросил он.
«Нет, – сказал я. – Ну ты же знаешь, что нет».
«И ничего не боишься?»
Я молчал. Я многого боялся. Трескучих молний, кусачих пчел, насмешек, торговца, у которого украл подшипник. Боялся, что заболеет мама…
Правда, я не боялся уже ночной темноты, самых злых собак и высоких откосов, с которых не каждый решится съехать на лыжах…
«Павлик, – сказал я, – помнишь, я был еще маленький, и мне было страшно одному по вечерам, и я ревел, когда на меня кидался Марсик Вовки Сазанова, но мы все равно плавали вместе. И ты не говорил, что я трус».
«Разве я говорю, что ты трус?» – ласково сказал он.
«Значит, ты возьмешь меня на Каравеллу?»
Я увидел сквозь сумрак, что он опустил глаза.
«Пока еще нельзя…»
Нельзя. Я так и знал, что он это скажет! Сразу же знал. До чего же мне стало грустно.
И вдруг просветлел и разгорелся месяц! И фонари эскадры засияли ярко, будто начинался праздник. Приподнялся и хлопнул обвисший фор-марсель Каравеллы! А трубач на высокой корме ясно и негромко проиграл знакомый сигнал «Ветер с утра…».
И тут я увидел, что не месяц светит и не фонари, а растет на востоке рассветная полоса. И паруса и флаги из черных делаются цветными.
А Павлик смеялся. Я увидел его лицо. Пашкино лицо с золотыми точками в глазах и черной родинкой над верхней губой.
«Я пошутил, – сказал он. – Пойдем. Это ведь наша Каравелла».
Он взял меня за руку. И мы пошли вниз, к знакомому до последней царапинки трапу. Мимо пушек и якорей…
Я просыпался, смеясь от радости. И, уже очнувшись совсем, лежа в тишине, я все еще ясно ощущал в ладони тепло и твердость Пашкиной руки.
Летние дни
Одной драки оказалось мало для полной победы над Толькой, и я отлупил его еще два раза. Сначала – за сараем, где он караулил меня, чтобы взять реванш. Потом – на глазах у всех ребят. В битве у сарая мне досталось крепко, но ему еще больше. И главное, я не боялся. А на следующий день я полез в драку сам, нахально. Чтобы закрепить успех. После первой же стычки Толька отказался от боя и зажал руками лицо.
– Аут, – сказал Славка Дыркнаб и осторожно взял меня за плечо. Я все еще яростно дышал. – Хватит.
– Дрогнул Толик, – без усмешки отметил Марик.
– Ты, Засыпа, больше к Владьке не лезь, – посоветовал Петька Лапин.
Толька открыл лицо. Оно было красное и мокрое.
– А я лез? – со слезами спросил он. – Я лез? Он сам первый наскакивает!
Тогда все засмеялись. Над ним. Все же знали, сколько он меня мучил.
– Как ты ему дал по носу! – уважительно сказал маленький чернявый Южка.
– Айда, ребята, купаться, – не отпуская моего плеча, предложил Дыркнаб.
И я стал равным среди равных.
Наступило чудесное время, полное радости и солнца. Я исчезал из дома ранним утром и приходил в сумерках. Едва хватало сил, чтобы раздеться и бухнуться в кровать. Ноги гудели, плечи горели от обжигающих лучей, а перед глазами, как стремительная кинолента, пролетал весь день, состоящий из солнечных бликов, шума травы и смеха товарищей…
Конечно, не все время я бездельничал. Надо было сбегать за хлебом, посуду помыть. Иногда притащить воды. Но за хлебом – это пустяк, если нет очереди. Посуда? Две тарелки да два стакана – мои и мамины. Хуже всего было с водой. Правда, обычно воду носила тетя Клава, которая жила за стенкой, – мама с ней договорилась. Но часто тетя Клава уезжала в деревню, и тогда на водокачку отправлялся я. За четыре квартала.
Ну, это была работка! Таскать ведра на коромысле у меня силенок не хватало. Дотащить одно полное ведро я тоже не мог. А носить по полведерка не хотелось. Сколько раз придется ходить, пока нальешь бочку хотя бы до половины!
Я наливал большое ведро на две трети. И волок его, вцепившись в дужку обеими руками, брякая коленками по острому краю. Дужка резала мне ладони, колени украшались синяками, вода плескала в сандалии, и они становились скользкими внутри, – того и гляди, подвернешь ногу.
Но мне повезло. В конце июня в нашем квартале поставили колонку. Это был железный столбик с длинным рычагом. Рычаг оказался тугой, приходилось ложиться животом, чтобы нажать. Ляжешь – и колонка начинает грозно гудеть. А потом из трубы ударяет сверкающая толстая струя, такая упругая, что кажется, дно у ведра сейчас вылетит!
Когда у колонки не было взрослых, там собирались все ребята нашего квартала. Вот это была жизнь! Пробьешься к трубе, зажмешь ее рукой, и брызги громадным веером летят из-под ладони. Так летят, что оконные стекла на другой стороне улицы покрываются каплями. Визжат девчонки, хохочут мальчишки, и Таисия Тимофеевна, которая высунулась в окно, чтобы заклеймить нашу невоспитанность, с возмущением захлопывает створки.
Мы не успокаивались, пока не промокали до нитки. В такую жару это было одно удовольствие. Но еще лучше было, когда наша компания отправлялась на реку.
Мама не запрещала купаться с ребятами. Она только взяла с меня самое честное-пречестное слово, что я не буду заходить в воду глубже, чем по грудь, а Дыркнабу сказала:
– Славик, я тебя очень прошу… – и выразительно посмотрела на меня.
Дыркнаб стал серьезным и совершенно по-взрослому ответил:
– Все будет в порядке.
А мне он показал крупный, усыпанный веснушками кулак. И я отчетливо понял, что действительно не следует соваться на глубину. По крайней мере, пока не научусь плавать.
Впрочем, научился я быстро.
А мамино мужество я оценил уже потом, когда стал взрослым. Сколько беспокойных часов провела она, думая обо мне, пока я с приятелями беззаботно бултыхался в реке и загорал на прибрежном песке. Сколько раз представляла самое ужасное, когда я опаздывал к обещанному сроку! Я не хотел опаздывать, но ведь часов-то у нас не было. Время мы узнавали так: зажмем торчащую соломинку (длиной в мизинец) между пальцами, сдвинем раскрытые ладони и смотрим, через сколько пальцев проскочила тень от соломинки. Сколько пальцев – столько и часов от полудня. Не очень точный хронометр.
Увидев, что я жив и невредим, мама успокаивалась и не сильно ругала за опоздание. Она все понимала. Понимала, что нельзя мальчишку все время держать рядом с собой, делать его маменькиным сыночком. А отцов, которые учили бы нас мужским наукам, не было.
Из всех знакомых мальчишек лишь у Вовчика Сазанова был отец. Да еще у Тольки – неродной. У остальных не вернулись с фронта. И первыми нашими наставниками и командирами были старшие ребята вроде Дыркнаба.
Славка Дыркнаб перешел уже в восьмой класс и был главным в нашей компании. Нам повезло: он был хороший командир. Не то что, например, Петька Брындин, по прозвищу Зер-Гут, который командовал ватагой на Вокзальной улице. Славка был справедливый. Он всегда поровну делил хлеб, который мы брали с собой, когда уходили купаться. Он даже следил за нашим воспитанием и однажды крепко надавал по шее Левке Аронову за то, что он подбирал окурки и дымил ими.
Левка заревел, обозвал Дыркнаба, а заодно и нас разными словами и пообещал:
– Дырку с маком вы еще получите, а не пирожки!..
Это была серьезная угроза.
На реке нас терзал голод. Принесенный хлеб мы съедали быстро, и скоро мне начинало казаться, что желудок совершенно пуст и стенки его со скрипом трутся друг о друга, как мокрая резина. Остальные тоже мечтали хотя бы о сухой корочке. Тогда Левка с хитрым видом исчезал. Недалеко от речного обрыва стоял приземистый кирпичный дом, окруженный клубами удивительно вкусного запаха. Это был пирожковый цех, где работала Левкина мать. Левка скоро возвращался. Обеими руками он нес драную свою пилотку, и она была доверху нагружена золотистыми пирожками с ливером.
Пирожки были бракованные: когда их жарили, они лопнули по шву и не годились для продажи. Да нам-то что! Мы плясали от нетерпения, пока Дыркнаб считал и делил их. Обычно доставалось по пирожку на брата, а каждый мог слопать, наверно, по два десятка. Но все-таки это было подкреплением для желудков.
И вот Левка пригрозил прекратить снабжение пирожками!
Но Дыркнаб не дрогнул перед такой угрозой.
– Ну и подавись ими! – презрительно сказал он. – А еще закуришь – напинаю…
И он точно назвал место, по которому «напинает» злосчастного Левку.
– Нахал ты, Славка, – сказала Майка. – Хоть бы девочек постеснялся.
– Ладно, не помрете, – проворчал Дыркнаб.
Впрочем, сам он покуривал. Тайком ото всех. Это нам под секретом поведала Славкина сестра Манька.
Мы ее звали Маняркой. Была она маленькая, костлявая, большеротая. Смешная такая. Очень похожая на Славку, только не рыжая, а темная и курчавая. Бегала она всегда в одном и том же синем платьице, похожем на мальчишечью рубашку. Иногда, чтобы ловчее было прыгать и носиться, она заправляла платьице в трусики, тоже мальчишечьи – с красными генеральскими лампасами, и делалась совсем как чумазый, давно не стриженный пацаненок. Дыркнаб часто брал ее с нами на реку. Говорил сердито:
– Оставь ее одну дома – так она там наделает делов. Спокойнее, когда на глазах.
Мы не спорили. Манярка не мешала. Она караулила одежду, пока мы купались или играли в зарослях на обрыве. Потом Дыркнаб разрешал ей поплескаться у берега.
Часто Манярка из щепок и прошлогоднего бурьяна разводила в сторонке костер и пекла картошку. Одну-две картофелины, которые приносила с собой. Когда картошка была готова, Манярка торопливо съедала ее, даже не очистив. Рот у нее всегда был перемазан сажей. Мы не просили Манярку поделиться: знали, что она голоднее всех.
– Всегда жрать хочет, – жаловался Дыркнаб. – Они, малявки, все такие. Потому что им расти надо больше других. – И он, ворча, отламывал для нее половину своего пирожка.
Манярка любила слушать наши серьезные разговоры. Сама она не говорила, только иногда, если было что-то непонятно, быстро спрашивала:
– Чиво говоришь?
– Не суйся, когда старшие разговаривают, – отвечал Славка.
– Не рычи на нее, – заступалась Майка.
Девчонки всегда заступаются друг за друга, особенно если их всего две в мальчишечьей компании.
Майка всегда была с нами. Как-то незаметно она со всеми подружилась. И со мной. Можно было теперь приходить к ней когда хочешь, качаться вдвоем на качелях, которые смастерил дед, до обалдения играть в «чапаевцев» или обливать друг друга из садового шланга. Правда, времени для этого почти не оставалось в нашей бурной жизни. Мы всегда были среди друзей.
Вот из кого состояла наша компания: Дыркнаб, Майка с Маняркой, Толька (куда его денешь!), Левка Аронов. Я про них уже рассказывал. Был еще Петька Лапин – белобрысый обидчивый пятиклассник. Он часто спорил и ссорился, но долго никогда не злился. Играл с нами сын известного хирурга Вовчик Сазанов, но дома его слишком воспитывали, заставляли заниматься музыкой и в девять часов вечера загоняли спать.
Самым образованным среди нас был Марик Городецкий. Но он никогда не хвастался. Только если мы начинали рассуждать про подводные плавания, полеты на Марс или радиоприемники с экранами, на которых видно артиста, когда он выступает (ходил слух, что уже изобрели такие), Марик смешно морщился и весело говорил:
– Да не так! – и пытался объяснить по-науч ному.
Если с ним спорили, он так же весело говорил:
– Ну и пусть! Врите дальше!
Меня он стал по-настоящему уважать не после драки с Толькой, а когда узнал, что я разбираюсь в парусной оснастке.
Младшим среди мальчишек был Южка. В начале войны Южкина мать и бабушка приехали с ним в наш город откуда-то с Украины. Южка был тогда совсем маленьким и ничего не помнил. Внешне Южка был аккуратный и воспитанный ребенок, но ни в чем не отставал от других.
Южкина мать работала медсестрой, а бабушка Ванда Казимировна хозяйничала дома. Она была похожа на Таисию Тимофеевну, только добрая. По вечерам она выходила на крыльцо и начинала звать:
– Ю-у-у-зек!
Голос у нее был чистый, громкий, и этот звук «ю-у-у» словно ввинчивался в воздух. Его слышали за несколько кварталов. Первый сигнал раздавался ровно в девять, а потом повторялся через каждые десять минут. Но Южка не спешил. Он никогда не уходил, пока не кончалась игра.
Южка любил делать бумажных змеев. Иногда мы их клеили вдвоем. Не очень-то они у нас тогда получались, но мы не унывали. Нам нравилось возиться с бумагой, дранками и мучным клеем. Располагались мы на плоской крыше сарайчика, который чуть не доверху был закрыт высоченным репейником.
Ветерок шелестел бумагой. На реке басовито вскрикивали буксиры. В репейнике шумно возились воробьи. Солнце почти насквозь прошивало нас прямыми горячими лучами. Пахло разогретыми лопухами и лебедой. На Южкино коричневое плечо села блестящая стрекоза-богатырь, но он не заметил, потому что рассказывал, как Ванда Казимировна пожалела бродячего кота и взяла в дом, а он сожрал селедку и удрал. Южке было не жаль селедку. Жаль кота. Славный такой кот, приручить бы его.
Потом мы просто лежали на сухих прогретых досках и смотрели в очень голубое небо. Теплыми волнами захлестывало меня одиннадцатое лето моей жизни.
Это было в те времена, когда в небе светилась удивительная синева, мама была молодой, река наша казалась широкой, как морской пролив, а трава, которую сейчас мы топчем не замечая, была нам по колено.
Вас король приглашает на бал
В начале недели разлетелась по нашим улицам волнующая новость: в воскресенье будет необычный праздник – День физкультурника!
Мы знали разные праздники: Октябрьская революция, Первомай, День Победы. А про физкультурный никто из мальчишек не слыхал. Взрослые говорили, что до войны этот праздник бывал каждый год. Ходили слухи, что в городах побольше нашего День физкультурника отмечали и сразу же после войны. Да нам-то что! Для нас это было впервые.
Новость обрастала подробностями. Левка Аронов сообщал, что на дальнем поле, за кладбищем, подальше от любопытных, было две репетиции спортивного парада. Он бессовестно врал, что видел сам громадную колонну футболистов в динамовской форме и каждый из них (вот враль!) нес настоящий футбольный мяч. Рассказывали также, что сосед Петьки Лапина – Костя Корнеев, который учился в машиностроительном техникуме, принес домой белые трусы и голубую майку с чайкой на груди и в этой форме пойдет на парад.
Но до конца мы поверили в праздник тогда, когда к стадиону пришли плотники и стали забивать досками многочисленные щели расшатанного забора. Новые доски светились на сером заборе солнечными полосками…
С самого утра в воскресенье на стадионе начал волнующе ухать оркестровый барабан. И сердце у меня тоже стало ухать от радости и беспокойства. Причины для беспокойства были: билет на стадион стоил три рубля. Не великие деньги – всего самая маленькая порция мороженого. Но не было у меня этой несчастной трешки. Да если бы и была! Мальчишки всех окрестных улиц потешались бы до самой осени, узнав, что я купил билет.
Конечно, я не хуже других лазил через заборы, но ведь это как повезет. Взрослые тоже не дураки.
И действительно, не повезло. Когда мы с Левкой оказались у забора, мальчишки поведали нам, что с той стороны чуть не на каждом метре милиционеры. Они аккуратно вылавливают безбилетников, строят их в небольшие колонны и выпроваживают через служебную калитку. Кое-кто из приятелей сделал уже два-три круга…
А со стадиона летел упругий медный марш, и большие разноцветные флаги полоскали и громко хлопали над забором (и утро было такое безоблачное и яркое!). Словно сказочная эскадра собралась в полное приключений плавание. Без нас!
– Пошли, – решительным шепотом сказал я Левке.
И осторожно, чтобы не увязались другие, повел его к дальнему концу забора, где приткнулись старые, забитые досками ларьки. Я знал одно местечко. Там едва ли дежурила милиция.
Здесь забор был выше, чем в других местах, и наверху ржавели остатки колючей проволоки. Но мы не отступили. Упираясь ногами то в фанерные стенки ларьков, то в шершавые доски, мы добрались до кромки забора. За ним высоко поднималась задняя глухая стена трибуны. Между трибуной и забором была щель, всего в полметра шириной. Удобная, скрытая от глаз. Мне говорили знающие люди: чуть правее этого места – дыра, ведущая под трибуну.
А оттуда – куда хочешь.
Но темная щель заросла дремучей крапивой.
Я посмотрел вниз и тихо проклял день, когда ножницы безжалостно обкорнали мои американские брюки.
Левка тоже смотрел на крапиву со злой досадой. Он был в длинных штанах, но босиком. Его мясистые розовые ступни опасливо шевелились.
Оркестр заиграл «Вечер на рейде».
– Может, прыгнем? – уныло спросил я.
Вообще-то я не очень боялся крапивы. За свою жизнь я столько раз знакомился с ней, что кожа притерпелась к ожогам. Но сейчас темные заросли казались такими зловещими, что заранее по ногам пробегали укусы, похожие на горячих муравьев.
– За каким чертом ты меня сюда притащил?! – произнес Левка. В голосе его была угроза.
Я хотел огрызнуться, но тут вспыхнула идея:
– Давай твои штаны! Я их надену и прыг ну! А потом отдам тебе вместе с ботинками. Вон оттуда брошу, с чистого места. И ты тоже прыгнешь!
Левка горячо одобрил идею, но внес поправку. Он сначала наденет мои ботинки и прыгнет, а потом бросит их мне вместе со штанами. Я отверг поправку. Во-первых, я опасался, что мои ботинки не налезут на Левкины лапы. Тогда он разозлится и штанов, конечно, не даст. Во-вторых, если налезут, Левка, чего доброго, отправится в них на стадион, а меня оставит на заборе. Да потом еще будет хихикать и рассказывать приятелям, как надул меня. Знаем мы этого типа!
Мы сидели верхом на заборе и препирались. Потом Левка не выдержал и перешел к оскорблениям. Он заявил, что у меня не хватит силенок добросить сверток вон с той полянки до забора. А если и доброшу, то наверняка промажу.
Я заметил, что сила не в жире, а в мускулах. Кроме того, я вспомнил, как он позавчера позорно промазал из рогатки по литровой банке. С пяти шагов!
Левка подумал и обозвал меня трусливой пиявкой.
– Колбасник, – сказал я. – Чемодан с ливером.
Забор под Левкой закряхтел. Сам Левка тоже закряхтел и стал подбираться ближе. Но он был неуклюж, а позиция на заборе оказалась неудобной. К тому же между нами качалась колючая проволока.
Левка плюнул в меня и промахнулся. Я тоже плюнул и попал ему на штаны. Левкины глаза стали круглыми от бессильного бешенства.
Оркестр заиграл «Наверх вы, товарищи…».
Эта песня всегда поднимала во мне геройский дух. Я еще раз глянул вниз и решительно встал на кромке забора. Потом сказал Левке несколько слов, которые здесь не привожу, потому что они не характерны для интеллигентного ребенка. И ухнул в щель.
Ой-ей-ей! Ну ничего. Главное – не чесаться, а то потом хуже будет.
Левка, отвесив губу, смотрел на меня с забора. Я показал ему фигу и рванул к заветной полянке.
И там меня ждала награда за «подвиг»!
В траве, среди седых одуванчиков, блестела тусклая медь. Я брякнулся на колени и раздвинул стебли. Там лежала пряжка от широкого ремня.
Она лежала вниз лицевой стороной, и я видел только скобки для пояса и крючок. Неужели это та самая пряжка, о которой я мечтал с давних пор?
Страшно было перевернуть: вдруг не та!
Я сорвал одуванчик и загадал: если сдую за один раз все «парашютики», значит, сбудется. Дунул так, что защипало в глазах. Крылатые семена прозрачным облачком рванулись в воздух. Но один цепкий «парашютик» застрял у самого стебля. Я смотрел на него с упреком.
Меня выручил ветерок, случайно залетевший сюда. Он качнул траву, приподнял у меня волосы на затылке и осторожно снял с голого одуванчика последнее семя.
– Спасибо… – шепотом сказал я, вздохнул от волнения и перевернул пряжку.
На ней был тяжелый выпуклый якорь со звездой.
Сжимая в ладони сокровище, я отыскал в стене трибуны дыру и нырнул в сумрак. Его протыкали тонкие, как рапиры, лучи. Они казались такими твердыми, что я обходил их, когда искал выход на стадион. Я нашел оторванную доску и вылез на первый ряд трибуны, прямо у ног пожилого гражданина, который очень удивился.
На поле разворачивались яркие колонны. Среди них метался на зеленом «газике» какой-то дядька в белом костюме и кричал в жестяной рупор команды. По-моему, он только мешал. Но потом он укатил, колонны замерли, лишь громадные знамена хлопали по ветру. Взвод старшеклассников, одетых в гимнастерки, трахнул в воздух из винтовок, взлетело несколько ракет, оркестр заиграл первомайскую песню «Москва моя», и физкультурники опять перестроились. Те, кто были в красных майках, образовали большую звезду. На трибунах закричали «ура».
Все было так здорово! Когда кончился парад, начались разные выступления. Мне больше всего понравились ребята с настоящими шпагами и в глухих шлемах. Они устроили целый бой. А еще маленькие девчонки с большущими разноцветными мячами (вот бы мне такой!).
Я забыл про горячих муравьев, кусающих меня за икры, и только машинально почесывал ногу об ногу. Кажется, это раздражало пожилого гражданина, но мне было все равно. Радостный праздник окружал меня, сверкал и гремел.
И еще одна большая радость была тут, со мной. Настоящая большая морская пряжка. Я не переставая начищал ее о мягкий вельвет штанов и сам не заметил, как темная медь превратилась в осколок солнца. Она сверкала так же ярко, как трубы оркестра.
Оркестр был недалеко: справа от меня, на этой же трибуне. Когда кончились выступления и объявили перерыв перед футбольным матчем, я решил пройти рядом с музыкантами: все как следует рассмотреть.
Не очень-то легко было пробраться в людском потоке, но я сумел. И оказался перед барабаном.
Ух какой это был великан! С меня ростом! С медной тарелкой на макушке, с тугими винтами на голубых боках и гладкой серовато-белой кожей. Важный, как генерал. Я, конечно, не удержался. Взял да и стукнул кулаком по его упругому пузу. Барабан добродушно загудел. А его хозяин – прыщеватый дядька в мятой кепке, – не теряя ленивой скуки на лице, поднял колотушку и двинул меня по шее.
Было не больно. Колотушка оказалась мягкой и ворсистой. В первую минуту я принял все спокойно. Крутнул головой и пошел дальше. И лишь у фанерного киоска, в очереди за стаканом ягодного морса, я почувствовал, как вырастает стремительная и тяжелая обида. За что он меня так? Разве я что-то плохое сделал? Ведь я задел не стеклянную вазу, не хрупкий прибор! Стукнул по барабану, который для этого и сделан. По нему тыщу раз подряд лупят тяжелой колотушкой, и ничего не случается. А тут за один разик – по шее!
Мне даже плакать захотелось, честное слово! Я ушел из очереди и сел на траву.
Ну что ему, этому типу, жалко, что ли? Вот если бы я был барабанщиком, я бы всем давал стукать. Пускай хоть со всего стадиона собираются ребята. Только пусть не лезут кучей, а встают в очередь. Стукнул разик – и отходи. Я знаю, что никто бы даже не сжульничал и не стал бы бить два раза подряд.
Я ушел со стадиона. Зачем мне этот праздник, если на нем самым главным музыкальным инструментом командует прыщеватый жадюга.
Подумаешь, музыкант! Пьяница, наверно. И глупее своей колотушки. Такого и на километр не подпустили бы к оркестру, который играл Пятую симфонию!
Эта мысль меня утешила так, будто я отомстил злому барабанщику. Кроме того, у меня была пряжка. Одной этой радости хватило бы на целый день. Я перестал грустить и зашагал домой.
Дома я показал свое сокровище маме. И стал вздыхать, что пряжка есть, а ремня нет. Как носить пряжку? Не пришивать же к малиновому пузу моего полукомбинезона.
– Ладно уж, – сказала мама. Она понимала. Знала, как для меня важно все, что связано с морем.
Мы пошли в кладовку, и мама вытащила из-под всякой рухляди старый кожаный чемодан. Он был весь изрезан: кусками этой кожи в недавние военные годы подшивали валенки. Но мама была просто волшебница. Взяла большие ножницы и каким-то способом ухитрилась выкроить из чемоданной крышки широкую прямую полосу.
Крючок для пряжки я сделал сам из алюминиевой проволоки.
Через полчаса я красовался во дворе, подпоясанный флотским ремнем. Ребята вздыхали и со сдержанной завистью щупали выпуклый якорь.
– Дай примерить, – попросил Толька.
Впрочем, без всякой надежды. И не потому, что мы были врагами. Просто смешно было думать, что человек, только что получивший такое сокровище, может дать его в чужие руки.
…С Толькой, кстати говоря, я помирился. И знаете как? Благодаря Таисии Тимофеевне.
У Тольки из-за нее была куча неприятностей. Он жил с Таисией Тимофеевной на одном этаже, и она постоянно ябедничала на него матери – крикливой, неласковой тете Даше.
Тетя Даша работала вахтером в депо, возвращалась с дежурства усталая и злая и колотила сына, не разобравшись, виноват он или нет. А Толькин отчим не вмешивался: он побаивался своей жены.
Последний раз Тольке влетело за охотничий капсюль, который взорвался у двери Таисии Тимофеевны. Толька был ни при чем: капсюль подложил Дыркнаб. Но не мог же Толька выдать Дыркнаба!
Он решил отомстить. Нарисовал на тетрадном листе отвратительное пугало, написал: «Таися – кикимора» – и пришпилил картинку к соседней двери. Таисия Тимофеевна не стала поднимать крик. Она аккуратно сложила листик, а вечером показала его Толькиной матери. Напрасно Толька требовал: «Докажите, что это я нарисовал, а потом уж лупите!» Ему досталось так, что даже во дворе было слышно, как он вопит.
И тогда Толька придумал хитрую и жестокую месть.
У окна Таисии Тимофеевны висел большой фарфоровый градусник. Она им очень дорожила. Градусник был немецкий, его привез из Германии муж Таисии Тимофеевны. Соседи завидовали: встанешь утром, глянешь в окно и сразу видишь, тепло или холодно. Очень удобно. Фарфоровую шкалу градусника украшали голубые цветочки и завитушки. Считалось, что он старинный и очень ценный.
– Расшибу я эту фрицевскую клизму, – сказал Толька на следующий день после расправы.
– Опять попадет, – резонно заметил Дыркнаб.
– Нет, – сказал Толька.
– Промажешь, – заявил Левка.
– Нет, – сказал Толька.
Он поклялся, что не промажет, если у него будет дальнобойная рогатка из красной резины.
Дыркнаб вздохнул. Он чувствовал себя виноватым перед Толькой – из-за капсюля. Он рад был бы помочь, да где взять красную резину? Она была редкостью. Все, кто стоял рядом, задумались и замолчали.
И тогда я небрежно сказал:
– Надо посмотреть. Может, достану…
И Дыркнаб, и Марик, и Петька Лапин, и даже Майка взглянули на меня с пониманием: оценили благородство. Лишь Толька угрюмо смотрел в сторону.
Но я не ради Тольки старался, а ради общего дела. Ведь Таисия Тимофеевна была недругом всех здешних мальчишек.
С тех пор как Толька потерпел от меня поражение, стал я равноправным человеком в мальчишечьей компании. И эта радость равноправия была такая, что я готов был даже на жертву.
А жертва требовалась.
Дома у нас была большая красная грелка. Я ее любил. В давние времена, когда я еще не ходил в школу и целыми днями сидел один дома, она была любимой игрушкой. Я туго надувал ее, завинчивал пробку, и грелка превращалась в веселое прыгучее существо. Она скакала от меня по углам, как заяц от охотника, или послушно становилась коньком-горбунком, а порой заменяла футбольный мяч. Иногда, после шумной игры, я засыпал, привалившись к ней щекой, словно к подушке.
Сейчас я играл с ней редко, но все равно было жаль.
Дома я последний раз надул грелку и погладил тугие бока. Грелка отозвалась упругим звоном. Я взял ножницы, зажмурился и занес руку. Наверно, с таким же чувством древние воины приносили в жертву любимых коней…
Грелка испустила дух.
Я расширил пробоину и, когда мама пришла на обед, сокрушенно признался:
– Грелка проткнулась…
– Как это тебя угораздило?
– Я нечаянно, – бессовестно соврал я и ненатуральным голосом сказал: – Может быть, еще заклеим?
– Как же! Заклеишь тут! Вон какая дыра. Придется выбросить.
– Жалко, – искренне сказал я и унес грелку в кладовку. И там вырезал из нее две узкие полосы…
Операцию разработали тонко. Долго Толька выпрашивал у матери деньги на кино. Она наконец дала. Толька тут же сбегал в кассу кинотеатра и будто случайно показал матери билет. Потом спохватился, что опаздывает, и умчался.
Билет он сразу перепродал Левке, а сам ушел в лог пристреливать рогатку.
Через полчаса Толька чужими дворами пробрался к нашему забору, а оттуда – на пустой сеновал. Дыркнаб, я и Майка ждали его. Позиция была что надо: мы видели весь двор, а нас никто не видел.
Градусник сверкал белым фарфором на фоне темного косяка.
– Ну? – нервно сказал Дыркнаб.
Толька деловито зарядил рогатку железной гайкой. Он встал у крошечного оконца, а мы смотрели сквозь щели.
Рогатка щелкнула.
Конечно, Толька был вредный тип, но стрелял он здорово. Градусник словно взорвался. Мало того! Гайка рикошетом ударила в оконное стекло, и оно украсилось большой дырой.
Мы покинули место засады бесшумно и стремительно. Уже в переулке Дыркнаб выхватил на бегу у Тольки рогатку и сунул мне в карман. И правильно! Если бы у Тольки кто-нибудь ее увидел, не помогли бы никакие оправдания. А меня взрослые считали воспитанным ребенком. Кто бы поверил, что я участвовал в таком ужасном деле?..
Вечером Толька встретил меня на улице и хмуро сказал:
– Рогатульку отдай…
Он просил не рогатку, а лишь рогатульку – ручку с развилкой. Она была его собственная, он смастерил ее из толстой сиреневой ветки.
Я бросил рогатку на тротуар. Не глядя на меня, Толька поднял ее и стал снимать резину. А зачем она мне? Я мог нарезать из грелки еще хоть для десятка рогаток.
– Ты лучше подшипник отдай, – сказал я.
Толька перестал возиться с резиной. Глянул исподлобья. Сказал сумрачно:
– Потерял.
Видимо, он не врал. Я засунул кулаки в карманы, обошел Тольку, слегка зацепив плечом, и не спеша зашагал домой.
– Да отдам я! – досадливо крикнул он вслед. – Найду и отдам!
Я не обернулся. Но с тех пор мы не ссорились.
…Мы не ссорились больше, но ремень я Тольке не дал. Я снимал его лишь перед сном да еще на реке, когда купались. И пряжку чистил прямо на животе, не расстегивая. Драил суконкой и зубным порошком. Я извел за неделю столько порошка, сколько не истратил за всю жизнь для чистки зубов.
Штаны и колени у меня были постоянно в белой пыли. Зато пряжка сияла. И не только на солнце. Даже при луне она светилась, как фонарик.
Луна в те вечера была удивительная. Когда уходило солнце и на востоке начинали густеть дымчатые сумерки, она выползала над заборами – красная и такая громадная, что смотреть было страшновато. Потом она поднималась выше, делалась меньше, а яркость ее нарастала. Заря не гасла всю ночь. Золотистый свет ее смешивался с лунным серебряным светом, и в воздухе появлялся легкий, какой-то сказочный блеск.
Наверно, только в детстве бывают такие вечера, похожие на волшебный праздник. И я до сих пор благодарен маме, что она не запрещала мне этих поздних игр, хотя бывало, что я приходил домой лишь к полуночи.
Едва появлялась луна, как в тишине раздавались гулкие барабанные удары. Это Славка Дыркнаб колотил бамбуковой палкой по ржавой железной бочке (она с незапамятных времен валялась на улице рядом с нашим домом). И мы вылетали из калиток.
Раньше всех успевал Марик Городецкий. Он вскакивал на бочку и, размахивая тросточкой, похожей на шпагу, весело кричал:
– Торопитесь, храбрые сеньоры! Вас король приглашает на бал!
В те дни в кино «Север» шел фильм «Золушка», и мы понимали, что Марик не кривляется, а изображает придворного.
За плечами у Марика тихо позванивал и струился плащ из легких металлических лент. Они назывались у нас «золотинками». Мы с большим трудом выковыривали их из негодных конденсаторов, которые добывали на свалке.
Конечно, такие плащи были у каждого. Они требовались для игры.
Игра была простая и древняя, как мир. Названий у нее множество. Мы называли ее «колечко».
Мы делились на две группы. Одни ждали, считая до ста, а другие разлетались во все стороны, серебристо звеня лентами. Потом начинались поиски и погони. Поймать всех, кто прятался, было нелегко. А когда наконец пленников приводили к бочке, надо было еще отгадать, у кого из них кольцо. Обыкновенное железное колечко от висячего замка. Если с трех раз удавалось отгадать, пленники превращались в «сыщиков». Если нет – все сначала.
Конечно, убегать и прятаться было интереснее, чем искать и догонять. Мне трудно рассказать, как это здорово! Сначала – разлетающийся стук подошв, и ты мчишься, оставляя для «сыщиков» насмешливые знаки: на перекрестке, на тротуаре – стрелы в четыре стороны. Ищи ветра в поле!
А потом приткнешься у незнакомого палисадника или в заросшей лопухами канаве и с тревожным замиранием ждешь. Стараешься не шелохнуть звонким плащом. Ленты отзываются на каждое движение: могут выдать. А без них играть не разрешается. Как заметишь в сумерках притаившегося беглеца, если он без плаща?
И вот сидишь. Иногда рядом, у самой щеки, тихо дышит товарищ. Но даже шепотом нельзя вымолвить словечко. Всюду тишина…
И вдруг снова смех, крики, стремительный бег, а позади затихающий топот обманутой погон и…
Один раз, когда у меня было колечко, мы с Майкой, спасаясь от «сыщиков», с разгона выскочили к логу.
В логу, в глубине, лежали белесые пласты тумана. Склоны были в сумерках.
Пахло болотом, и тянула снизу влажная прохлада. А на том берегу врезались в розовато-желтый закат высокие и острые, как пики, ели. Они поднимались над низкими крышами кварталов, которые назывались Большое Городище. Это было как рисунок для сказки.
Мы притихли. Спускаться в лог сейчас было страшновато, да и ни к чему: погоня заглохла.
– Давай постоим, – шепотом сказала Майка.
– Давай, – согласился я. – На всякий случай. А то еще попадемся…
Над Городищем дрожала, как ртутная капля, одинокая звезда. Где-то далеко патефон играл песню «Вечер на рейде».
– Слушай, – сказала Майка.
– Я слушаю. Я эту песню знаю.
– Ты меня слушай, – серьезно сказала она. – У тебя когда день рождения?
– А зачем?
– Ну так. Надо. Когда?
Я сказал.
Майка вздохнула и призналась:
– Я хочу поздравить тебя.
– Но ведь он не сегодня. Он же давно был.
– Ну все равно, – с легким нажимом сказала Майка. – Ведь тогда я тебя не знала. А сейчас знаю. Пусть это будет за тогда.
– Хорошо… Спасибо, Майка, – сказал я.
– Подожди, – строго остановила она. – Я ведь еще не поздравила. – Она встала передо мной и в сухие горячие ладошки взяла мою руку. – Владик, я тебя поздравляю с днем рождения. И желаю тебе хорошего счастья.
Я подумал, что счастье всегда хорошее, плохого счастья не бывает, и стало немножко смешно. Но я ничего не сказал, потому что сделалось не только смешно, а еще и чуть-чуть грустно. И хорошо.
Надо было сказать Майке, что я тоже поздравляю ее с днем рождения. Но я почему-то постеснялся. И Майка молчала.
Так мы еще постояли друг перед другом, и я наконец сказал:
– Побежали.
Она кивнула. И мы побежали в глубь наших переулков, где светились теплые окна и нагретый за день воздух мягкими пластами лежал над пыльными дорогами и тротуарами.
Бери моих лошадей…
В этих стремительных солнечных днях, в этих вечерах с большой луной и приключениями все было хорошо. Все, кроме одного: я разлюбил Майку.
Я и сам не заметил, как это случилось. А когда понял, начал мучиться. Но что я мог сделать? Майка стала совсем не такая. Она всегда и везде была с нами и сделалась как мальчишка. Даже научилась плавать вразмашку и свистеть. Волосы, чтобы не мешали, она заплетала в две тощие косы. Бегала в старых мальчишечьих ботинках, чтобы удобнее было гонять футбольный мяч: она любила играть в полузащите.
И вообще была она теперь длинная, худая, исцарапанная.
И я наконец спохватился. Что же это, в самом деле? Не могу же я быть влюбленным в левого полузащитника!
Я стал грустить. О той Майке, которую увидел впервые сквозь дыру в заборе. О прекрасной незнакомке с золотой паутиной волос. О Майке, которая мне сказала, смущаясь: «А хочешь, покажу, как открывается калитка?» Теперь-то для меня секрета не было: я знал, как дергать за шнурок, мог прибегать к Майке хоть сто раз в день. А еще проще было влезть на забор и три раза свистнуть: Майка выбегала сама.
Все было хорошо. А любовь кончилась.
Чтобы погрустить без помех, я убегал от ребят и бродил в одиночестве по логу. Там неподвижно стоял пропитанный солнцем и полынью воздух. Звенели кузнечики. А может быть, звенела тишина. По сухим тропинкам ходили жуки-пожарники. Красные с черными узорами на спине. Тропинки вились по дну лога у самых откосов. На откосах среди зарослей желтели проплешины. Оттуда временами скользили на тропинки ручейки пересохших глиняных крошек. Крошки попадали в ботинки и мешали спокойному грустному настроению. А босиком ходить было нельзя: из домишек, прилепившихся к обрывам, сбрасывали вниз битую посуду и стекла.
Да и не только стекла были опасны. Однажды я чуть не распорол ногу о полоску оцинкованной жести. Но я не огорчился: полоска мне понравилась. Красивая, блестящая, как серебро. Пригодится! Потом я нашел еще несколько. И наконец наткнулся на целую россыпь замечательных обрезков.
Видно, артель жестянщиков устроила здесь свалку.
Для кого свалка, а для кого клад!
Я набрал этого добра, сколько мог унести. А дома взялся за работу. Скобками из алюминиевой проволоки начал склепывать рыцарские доспехи. Из тонких полос я сделал набедренники и широкий пояс, из треугольных обрезков – налокотники, наколенники и наплечники. Из бракованного ведерного донышка получился сверкающий нагрудник. И еще я смастерил много всяких деталей, про которые не знал, как они называются, а только видел на картинках в книге «Дон Кихот».
Больше всего я провозился со шлемом. Получилось что-то среднее между королевской короной и волчьим капканом. Но забрало опускалось и поднималось, как настоящее.
Я облачился в железный костюм и, погромыхивая, подошел к зеркалу. Здорово! Жаль, что мама на работе. Она часто говорила, что я не довожу до конца ни одно дело. А вот пожалуйста, начал – и довел. Хоть сейчас в бой!
Но выйти во двор, покрасоваться перед ребятами я не решился. Знаем мы такое дело! У меня есть доспехи, а у них нет. Сразу начнут зубоскалить от зависти. А может быть, начнут испытывать на прочность. Если человек идет просто так, никто не будет стукать его палкой по голове, а если он в железном шлеме, разве удержишься… А шлем все-таки не такой уж крепкий.
Я сложил рыцарские латы в большой ободранный портфель (мы в нем зимой носили картошку с базара), сунул за ремень деревянный свой меч и опять отправился в лог. Там было одно местечко – заросшая коноплей и бурьяном выемка в отлогом берегу. В этих зарослях я и облачился в доспехи.
Я думал все время про Майку.
Наверно, ее заколдовал злой волшебник. И мне придется вступить с ним в бой, как Дон Кихоту. Только Дон Кихот дрался с ненастоящими волшебниками, а у меня будет такой, что страшнее не придумаешь.
Я уже знал, как он выглядит. У него похожее на толстое бревно туловище, все в чешуйках и грязной шерсти, косматая лопоухая голова, желтые глаза и клыки длиной в мизинец. У него шесть обезьяньих лап; он, как великанский паук, шевелится в глубине пещеры, поджидая добычу.
Где эта пещера, я тоже знал. Неподалеку, на крутом откосе, чернела в зарослях глубокая дыра. Жители окрестных кварталов раньше добывали там песок, а потом весенние ручьи подмыли громадный пласт глины, и он съехал, разрушив тропинку.
В неприступном черном логове жил теперь колдун по имени Черибузо.
Стараясь не звякнуть, я стал подбираться к вражьей берлоге. Было солнечно и пусто, в огромном логу звенел знойный воздух. Мне стало жутковато. Вдруг придуманный Черибузо и в самом деле сейчас выползет на свет!..
Но он, конечно, не выползал. Он выслал вперед злых солдат. Шеренги чертополоха, бурьяна и репейника крепко защищали своего хозяина-колдуна.
Ах так? Я плавно вытянул из-за пояса меч. Ш-шэх! – свистнуло лезвие, и куст бурьяна, постояв секунду, мягко лег мне под ноги.
Р-раз, р-раз! Я старался рубить отточенным кончиком клинка. Срезанные под корень враги валились без шума и треска.
Но вдруг – трах! – меч упруго подскочил и чуть не вырвался из ладони. Это жилистый и твердый стебель репейника оказался клинку не по зубам.
Ну держись! Я серединой меча несколько раз ударил вражеского генерала. Он стоял. Я разозлился. Тут уж не до страхов, не до колдуна. Я обрушил на противника такие удары, что он рухнул наконец с шумом, похожим на вздох.
Я откинул забрало и вытер мокрое лицо. Было жарко, солнце успело нагреть мои доспехи. Черибузо не подавал признаков жизни. И по-прежнему тонко пела в ушах тишина. Но вот в это пение проник другой звук. Он был негромкий и басовитый. Он был грозный. У меня в один миг натянулись все жилки.
Я научился уже многого не бояться. Мог ночью забраться на чердак, прыгнуть в крапиву, отлупить Тольку, читать повесть Гоголя «Вий» при коптилке и сказать здоровенному Петьке Брындину, по прозвищу Зер-Гут, что он драная сколопендра. Но мохнатых шмелей и злых кусачих ос я боялся пуще огня.
Гудение нарастало. Я завертел головой. Громадный, чуть ли не с грецкий орех, шмель совершал вокруг меня неторопливый облет. Тут же я представил, как он заберется мне под латы и будет жужжать и биться там…
Черибузо, наверно, с ехидной улыбкой наблюдал из пещеры, как рыцарь в сверкающих доспехах, звеня и погромыхивая, летит вниз, не разбирая дороги.
Я отдышался у ручья на лужайке, окруженной мелким ольховником.
– У, ж-животное… – сказал я в адрес шмеля, чтобы не было так стыдно за свое отступление.
– Чиво говоришь?
Я даже подскочил.
За кустом, у самого ручья, пятками в воде сидела Манярка.
– Чиво говоришь? – повторила она, и на лице у нее проступило сильнейшее любопытство. Узнала.
– Ничего, – буркнул я. – Ты что здесь делаешь? Вот Славка узнает, где ты болтаешься, он тебе задаст.
– Не, – рассеянно откликнулась она. – Не задаст. Он меня не лупит.
– Зря, – сурово сказал я.
Больше всего я боялся, что Манярка догадается о моем позорном бегстве. Но как она могла догадаться?
Я с ожесточением начал дергать тесемки и срывать крючки доспехов. Если человек струсил, он всегда потом злится. Манярка следила за мной не двигаясь.
Было в ней что-то птичье. Глаза – как черные пуговицы, шея тонкая, будто у птенца. И даже острые лопатки под платьем были похожи на неотросшие крылышки.
Не нравилось мне, как она сидит и смотрит: разболтает теперь всем про мое снаряжение. А тут еще крючок наплечника намертво вцепился в рубашку. Я дергал, дергал…
– Давай отцеплю, – сказала Манярка.
Но не двинулась, пока я не ответил:
– Ну отцепи… Чего сидишь?
Она встала, подошла сзади и деловито задышала мне в шею. Отцепила. Потом села на корточки над моим снаряжением.
– Это раньше солдаты носили такие железины… Ты сам делал?
– А кто? Пушкин, что ли?
– Я знаю, – сказала она. – Пушкин – это писатель. Он кино про царя Салтана сочинил.
Был такой фильм. Не цветной, не широкоэкранный, но все равно хороший.
– Ну-ка, помоги! – велел я.
Она послушно уложила мне в портфель доспехи.
– Пойдем, – сказал я. – Нечего тебе здесь одной делать. Славка, наверно, по всем улицам ищет.
Я знал, как Дыркнаб нервничал, если Манярка исчезала.
– Не пойду, – нахмурилась она. – Я с ним поругалась.
– Ну подумаешь – поругалась. А сейчас помиришься.
– Пускай он первый мирится.
– А как же он будет мириться, если тебя нет?! Пошли!
– Не пойду.
– Ну что ты будешь здесь делать, а?
– Я рыбу ловлю.
И тут я увидел на берегу здоровенную палку с привязанной ниткой. На конце нитки была расстегнутая безопасная булавка, а на острие булавки сидела дохлая зеленая муха.
Вот потеха!
– Этой удочкой ловишь?
– Ага.
– Ничего ты ею не поймаешь. Да тут и рыбы нет.
– Южка говорил, что есть маленькая.
– Ничего здесь нет. Айда!
Она повернулась спиной. Вот вредная! Пришлось пойти на хитрость:
– Если пойдешь, я тебе настоящую удочку сделаю.
Она обернулась.
– А ты не врешь?
– Маняра! – сурово сказал я.
Она подумала. Потом глаза ее остановились на моей пряжке.
– А дашь ремень поносить?
– Ты же не мальчик!
– А девочки тоже бывают моряки.
Что с ней делать?
– Только не зажиль, отдай потом.
Она быстро затолкала платье в трусики и подпоясалась. Но ремень сваливался. Пришлось мне передвигать пряжку.
Нацепив ремень, Манярка полюбовалась пряжкой, закинула на плечо свою удочку (не снимая мухи с булавки) и зашагала впереди меня.
Во дворе я сдал ее Дыркнабу, который и вправду уже беспокоился.
– Выдеру, – жалобно сказал он. – А ну, дай сюда ремень!
Но Манярка ускакала как коза.
Под вечер Дыркнаб вызвал меня на крыльцо. Манярка была с ним рядом.
– Ты ей обещал удочку сделать?
– Ну и что? – сказал я. – Она никак домой не шла.
– Вот, видали! – в сердцах сказал Дыркнаб. – А теперь она от меня не отлипает: почему ты удочку не делаешь?
– Она чья сестра? – взъелся я. – Моя? Она твоя сестра! Ты и делай!
Дыркнаб тоже разозлился:
– А она не хочет! Понятно? Хочет, чтобы ты!
Видали фокусы?
– Ты ее спроси, не хочет ли она по шее.
Манярка молча смотрела на меня и слушала.
Серьезная такая. Когда я сказал про шею, она повернулась и зашагала прочь. Потом остановилась. Вернулась, не глядя на меня. Сняла мой ремень, положила на крыльцо и снова пошла от нас.
Что тут будешь делать? Нельзя же, чтобы человек вот так уходил.
– Постой, ты, – сказал я.
Пришлось искать подходящий прут для удилища. Нашел. Но нужную нитку отыскать не смог и сделал леску из шпагата.
– Зачем такая толстая? – недовольно спросила Манярка.
– А если большая щука попадется?
– Тогда крючок тоже большой надо.
– Крючок – завтра. Проволоку найду и сделаю.
– Ладно, – снисходительно сказала она и убежала, оглядываясь.
Поздно вечером, когда я, набегавшись, уже собирался спать, мама сообщила:
– Там тебя барышня спрашивает.
– Кто? Майка, что ли?
– Не Майка. Маня.
– Маня?.. Ах, Манярка! Ну что ей опять надо?
Она стояла у крыльца с моей «удочкой».
– Маняра! Ты чего не спишь? Ну, Славка намылит тебе шею!
– Не намылит, – отмахнулась она. И, встав на цыпочки, зашептала мне в ухо: – Владька, а можно, чтобы это была не удочка, а кнут? Все равно ведь крючка нету, а только палка с веревкой. Можно?
Ну смех, да и только! Шепчет, будто какая-то тайна у нее.
– Зачем тебе кнут? – спросил я громко.
Она смутилась.
– Играть… Как будто в цирке. С лошадями. Учить их прыгать.
Понятно. Она видела цирковую афишу. В открытие цирка уже никто не верил, но афиши время от времени появлялись, и на одной из них был нарисован худой дрессировщик во фраке, цилиндре и с длинным кнутом. У этого кнута было какое-то трудное название. Мама говорила, да я забыл. По сторонам от дрессировщика стояли, вздыбившись, красивые лошади с перьями на головах.
Мне эта афиша не нравилась. Я не любил, когда мучили животных, а этот дядька в цилиндре был определенно мучителем: вон какой хлыст!
– Во-первых, – строго сказал я, – надо говорить не «лошадями», а «лошадьми». А во-вторых, бить лошадей кнутом – это свинство. Дай ка я тебе врежу! Понравится тебе?
Манярка насупилась:
– А чего… А как их тогда учить?
– По-хорошему, вот как.
Ей, наверно, стало неловко, и она сказала обидчиво:
– Будто ты лучше всех знаешь!.. У тебя, что ли, есть лошадь?
И я неожиданно ответил:
– Три.
Это получилось так просто и уверенно, что Манярка приоткрыла рот и лишь через минуту сказала:
– Врешь…
– Три, – спокойно повторил я. – Только они не здесь. – И почувствовал, как холодок прошел по спине.
Над заборами, над старинной башней библиотеки, задернувшись наполовину дымчатым облаком, висела большая луна. Непонятно лопотал листьями тополь, хотя воздух казался неподвижным. Было самое время для сказок и тайн.
– Ты не веришь, – сказал я. – Ну и не надо. А у меня есть три лошади. Они живут в дальнем лунном поле. Там серебряные облака. А когда все спят, они приходят ко мне…
Манярка вцепилась в мой локоть, и я почувствовал, как в ее ладошке бьется маленькая жилка. Я думал, что она испугалась. Но нет.
– Пойдем, – прошептала она.
– Куда?
– Ну, туда, на корягу. Здесь не надо рассказывать. Там лучше.
Она повела меня в дальний угол двора, где лежал обрубок толстенного бревна. Он был такой необъятный и такой сучковато-жилистый, что даже в самые жестокие военные зимы его не смогли ни украсть, ни разрубить на месте. Кроме того, все забыли, кто его хозяин. Этот обрубок лежал здесь с незапамятных времен. Он давно лишился коры и был отполирован штанами еще «довоенных» мальчишек, друзей старшего Славкиного брата.
Мы звали это удивительное бревно корягой и собирались иногда здесь поболтать.
Это было подходящее место для вечерней сказки. Кругом стояли высокие темные травы, нависала над забором густая рябина, а прямо над головой было ясное небо с растворенным лунным светом и редкими большими звездами.
Мы сели.
– Рассказывай, – шепотом попросила Манярка.
И я стал рассказывать. О том, как приходили ко мне Черные Лошади, о наших дальних дорогах и приключениях, о сказках, в которые они заносили меня…
Манярка тепло дышала мне в плечо и молчала. И немножко вздрагивала иногда.
– Холодно? – спросил я.
– Не… А они еще придут?
– Может быть…
– А сейчас? Придут?
– Сейчас?.. Нет, Манярка. Они чаще всего приходят зимой.
– А если мы позовем?
– А их не зовут. Их просто надо ждать. Они сами знают, когда их ждут.
– А сейчас?
– Что – сейчас?
– Знают?
– А кто их сейчас ждет?
– Я жду, – твердо сказала Манярка и подтянула коленки к подбородку. Всем своим видом она показывала, что будет ждать хоть до утра.
Я забормотал, что в общем-то сейчас не время, что лошади могут оказаться на каникулах, что вообще-то они приходят не так уж часто. Вовсе они не обязаны приходить каждый вечер…
– Ну давай подождем немножко…
Пришлось согласиться. Мы подождали немножко. Потом еще. Затем еще чуть-чуть.
Потом на крыльце появилась мама и стала звать меня.
– Не пришли, – сказал я. И, чтобы успокоить Манярку, добавил: – Может быть, завтра…
На следующий вечер, в это же время, пришел сердитый Дыркнаб:
– Иди разбирайся там с ней.
– С кем?
– «С кем, с кем»! С Маняркой! Сидит на коряге и уходить не хочет. Спать пора, а она не идет. Я говорю: «Чего сидишь?» – а она говорит: «Уходи, не скажу тебе, а Владьке скажу».
– А тебе жалко? Посидит и придет.
– А если куда-нибудь опять сбежит? Ищи потом…
– Не сбежит. Ты иди. Я с ней поговорю.
Манярка сидела так же, как вчера. Молчаливая, маленькая.
– Слушай, – нерешительно сказал я, – понимаешь… Ну, я вчера маленько прихвастнул. Они редко приходят.
– Ну и что? Все равно интересно. А вдруг сегодня…
Я ее понимал. Ведь ожидание сказки – это почти как сама сказка.
– Манярка… Ну, ведь их можно ждать дома, когда уже спать ляжешь.
– Не… Там Славка услыхает и отберет.
– Не «услыхает», а «услышит». Не услышит ничего твой Славка… И они его не послушаются. Они слушаются только того, кто… Ну ладно. Вот! – Я решился. Вынул из кармана крошечную подкову, которую весной подарил мне всадник. – Вот, Манярка. Это такая тайная вещь. У кого она есть, того они и слушаются. И к тому приходят… Бери.
– Насовсем?! – прошептала она.
– Насовсем.
Даже в сумерках было видно, какая она стала счастливая. Ни одного кармашка у нее не было, и подковку она надела на руку, повыше локтя. Как браслет.
Пошевелила рукой, посмотрела на меня и снова спросила:
– Насовсем?
– Насовсем, – сказал я. – Бери моих лошадей.
Я не жалел. Ничего, что лошади ушли. Пусть Манярка радуется. А у меня есть Каравелла. И будет всегда.
Гладиаторы
Когда-то в нашем дворе был хлебный магазинчик, и знакомая продавщица Катя всем соседям оставляла их пайки, чтобы зря не стояли в очереди. Но такая хорошая жизнь давно кончилась. Теперь за хлебом приходилось бегать в большой магазин № 7 на Первомайской улице.
Иногда придешь – и ни одного человека, а хлебом все полки загружены, а иногда – страшно вспомнить! – очередь на улице до самого угла.
Особенно длинные очереди были в начале августа. Приходилось вставать пораньше, бежать на Первомайскую и ждать: когда откроют магазин, когда приедет повозка с хлебом, когда начнут продавать (или, как говорили, «отпускать»).
«Отпускали» медленно. Сначала очередь шла вдоль магазина по тротуару, потом втягивалась внутрь. На улице было еще не так скучно: можно пробежаться, поиграть с ребятами. А в магазине начиналось мучение. Ровно гудела очередь. Надоедливо звякали ножницы, вырезая хлебные талоны. Сонно жужжали мухи. От хлебного запаха прорезывался едкий, как боль, голод и начинала кружиться голова.
От дверей до прилавка очередь двигалась около часа. Скамеек в магазине не было. Те, кто успевал, устраивались на широких подоконниках и ждали, когда подойдет очередь.
Однажды я увидел на подоконнике Быпу. На коленях Быпа держал растрепанную книжку, но не читал, а лениво смотрел поверх голов.
– Быпа, здорово!
Он обрадовался. Я даже не думал, что он так обрадуется.
– Айда ко мне!
Локтями Быпа пораздвинул соседей и сказал тетке, которая рядом с собой на подоконник поставила корзину:
– Убери-ка багаж, тетенька. Тут не камера хранения, людям сидеть негде.
Тетка завела скучный разговор о хулиганах, которые не уважают старших, но корзину поставила на пол.
Я сел рядом с Быпой.
– Давно я тебя не видал, – сказал Быпа.
Вот чудной! А где ему меня увидать? Бывал он в нашем дворе совсем редко, купаться с нами не ходил. У них там, на Вокзальной, была своя компания. Но я из вежливости ответил:
– Я тебя тоже.
Мы поговорили о том, что через три недели в школу, а еще совсем неохота и что скоро, говорят, отменят хлебные карточки, и тогда уж не будет очередей, а хлеба сколько хочешь…
Потом я спросил:
– Что за книжка?
– «Спартак». Здорово интересная, да я уже всю прочитал.
– Про футболистов?
Быпа вытаращил глаза.
Надо сказать, что во многих вопросах я был страшный невежда, хотя разбирался в парусах, в географии, в устройстве Вселенной. Насчет «Спартака» я был уверен, что это всего-навсего футбольная команда. Мало того! Я считал, что название происходит от слова «спорт» и пишется «Спортак».
Оправившись от изумления, Быпа тут же, на подоконнике, коротко поведал мне о восстании гладиаторов. И, когда он кончил, я, конечно, сказал:
– Дай почитать!
«Не даст», – подумал я. И в самом деле, зачем он будет давать? Может, что-нибудь в обмен попросит? Но у меня ничего же нет.
Быпа подумал, вздохнул. И разрешил:
– Ну бери… Только смотри: она вон какая растрепанная.
Я кивал, ошалев от радости. Такая толстая, такая интересная!
А Быпа так раздобрился, что поставил меня в свою очередь, которая была гораздо ближе моей. Женщины зашумели, но он решительно и деловито доказал, что мы занимали вместе.
Потом мы шагали по звенящей от зноя улице и грызли хлебные маленькие кусочки – привески.
– Слушай… – нерешительно сказал Быпа. – Ты вот что… Знаешь, дай мне твой ремень поносить, а?
Я даже шаги замедлил. Мой морской ремень?! А если Быпа зажилит? Это ведь не Манярка.
– Да не бойся: я не насовсем прошу, – объяснил Быпа. – Маленько поношу и отдам. Ну, пока ты книжку читаешь? Ладно?
Может, он нарочно книжку подсунул и в очередь меня поставил, чтобы ремень выманить? Но ведь он мог бы его просто отобрать. Вон какой он здоровый! Я бы и не пикнул.
– Ты не думай, что я за книжку прошу, – сказал Быпа. – Мне надо Хрыщу одно дело доказать. Знаешь Хрыща? Он в нашем доме живет.
– Что доказать-то? – спросил я, чтобы оттянуть время.
– А он не верит, что у меня отец был моряк. Я ему ремень покажу и скажу, что отец оставил, когда в сорок третьем году в отпуск приезжал.
– А на самом деле он ничего не оставил?
Быпа помотал головой.
– Он был подводник… Их не нашли. А в отпуск он и не приезжал, только собирался.
– Бери, – сказал я. – Только не потеряй.
…Два дня без передыху я читал «Спартака». Даже купаться не бегал. Вечером второго дня ко мне постучался Южка и вызвал во двор.
– Почему не выходишь? Не отпускают?
– Читаю… – вздохнул я.
– Целый день читать заставляют?! – изумился он.
– Никто не заставляет! Сам! Знаешь какая книжка!
И тут же, на крыльце, я начал рассказывать Южке о суровых бойцах-гладиаторах, которых в Древнем Риме богачи заставляли драться друг с другом, а сами смотрели как цирк или кино.
Подошли и другие ребята. Никто, кроме Марика и Дыркнаба, раньше не слыхал про Спартака – вождя гладиаторов.
– Брехня это все, – обидчиво сказал Петька Лапин. – Писатели насочиняют, а вы верите.
– Ничего подобного, – вступился Марик. – Это исторический факт.
– Про Спартака и в учебнике написано, – поддержал Дыркнаб. – Ты, Лапа, зря не ругайся на писателей.
– А чего они такие балбесы, ваши гладиаторы?! – возмущенно заявил Петька. – Друг друга убивали! Лучше бы революцию устроили! Они же все с мечами! Как бы начали рубить этих самых… каких…
– А они и так начали! Не дослушал, а кричишь!
Книжку у меня растащили по частям. Читали, обмениваясь тонкими пачками листов. Собрал я всего «Спартака» лишь через неделю.
Во дворе начались гладиаторские бои. Стучали деревянные мечи, гремели крышки от больших кастрюль, ставшие щитами. Мощные наступательные крики потрясали квартал. Таисия Тимофеевна получила новый повод, чтобы обвинить нас в невоспитанности.
Мы рубились и спорили. Сколько раз надо задеть противника мечом, чтобы он считался убитым? Чья очередь быть легионерами?
Никто, конечно, не хотел идти в легионеры. Ведь это были все равно что фашисты, только старинные. Приходилось по десять раз делиться, считаться, тянуть жребий. Но несмотря на это, в самый решительный момент римские легионеры нарушали все правила и бессовестно орали:
– Ура! За свободу! Бей фрицев!
Мы все переругались и устали от таких споров. И собрали наконец военный совет. На совете решили: во время игр не орать и не бросаться друг на друга как сумасшедшие, а все делать по плану.
Игра должна состоять из двух частей. Сначала гладиаторское представление: бой между двумя группами. Чья группа победит, та и будет спартаковцами. А во второй части – восстание и битвы с легионерами. И чтобы все по правилам!
Такая игра требовала подготовки, и мы объявили двухдневный перерыв.
На следующий день, в субботу, все клепали себе доспехи, вырезали новые мечи, рисовали мелом на щитах львов и носорогов.
А я бездельничал. Боевые латы у меня были еще раньше. Щит и меч не требовали ремонта.
От нечего делать я решил пробежаться с гонялкой. Вышел на улицу и увидел Быпу.
Он брел навстречу, и на животе у него сияла пряжка моего ремня.
– Эй, Быпа!
– А, Владик!
Он сразу оживился, как увидел меня. И даже не по фамилии назвал, а по имени. У нас в классе все друг друга по фамилиям называли. Или по прозвищам. А он сказал «Владик».
– Ты куда? – спросил я.
– В кинушку ходил. Билетов нету.
– Жарища, – сказал я. – Делать ничего не хочется.
– Ага, – охотно сказал он.
Я снова поглядел на пряжку.
– Слушай, Быпа, я «Спартака» уже прочитал. Все ребята прочитали. Пойдем ко мне, заберешь.
– Айда.
Мы пошли, и он все поглядывал на меня весело и смущенно. Такой большой, лохматый, толстогубый.
– Ты что, Быпа, все меня разглядываешь?
– Так просто… Все ребята куда-то подевались, скучно одному. А тут ты встретился.
– А Валерка Хрыщиков? Он же рядом с тобой живет.
– Да что он, этот Хрыщ…
Дома я отдал Быпе книжку. Он ее подержал перед собой, шмыгнул носом и хрипловато сказал:
– Да ладно… Ты ее бери, если тебе ее надо. Если нравится.
Я озадаченно поморгал.
– Как – бери?
– Ну та к… На память.
– Разве уезжаешь куда-нибудь?
– Да нет. Просто так. Раз тебе ее надо…
Мне ее не так уж было надо сейчас. Я ее запомнил от корки до корки. Но я это не стал говорить.
Быпа… Как он сказал: «На память»… А тогда вот взял и поставил в магазине в свою очередь. А еще раньше ни с того ни с сего заступился за меня перед Вовкой Вершининым…
Я взял книжку:
– Спасибо, Быпа. Я ей новые корочки сделаю.
– Если хочешь, я тебе еще толстую книгу притащу. Под названием «Собор Парижской Богоматери». Только я еще ее не читал. Прочитаю и принесу.
И почему я раньше думал, что Быпа некрасивый? У него были такие хорошие коричневые глаза. Как у доброй лошади. Вы не смейтесь! У лошадей очень ласковые и красивые глаза.
И вообще лицо у Быпы было доброе. Почему кто-то придумал, что он хулиган?
Он снял ремень, обмотал вокруг пряжки.
– На. Поносил я… Хороший ремешочек. Хрыщ все подговаривал поменяться на ножик. Ну, я говорю: «Катись ты, чего пристал!..» Что я, стукнутый, что ли, меняться, если не мой ремень…
Не умели мы говорить друг другу хорошие слова. А так захотелось мне сказать Быпе что-то хорошее. И я сказал:
– Ну, ты тогда… носи уж его еще. Насовсем. У меня и так штаны не свалятся. Да ты не думай, что это я из-за книжки. Это я просто так…
И такую свою драгоценность я отдал сейчас легко и радостно, потому что Быпа мне нравился. Я только сказал еще:
– Ты смотри не меняйся с Хрыщом на ножик.
И Быпа опять сказал:
– Что я, стукнутый?
И мы вышли из дома и зашагали по горячей от солнца улице.
– Ты приходи завтра, – сказал я. – Знаешь какой бой будет! Как в книжке. Будто всё по правде. Придешь?
– Ага, – сказал он.
Он пришел, когда мы готовили к бою арену: обкладывали кирпичными обломками круг на земле и посыпали землю опилками. Опилки Манярка украдкой выгребала из шаткой завалинки нашего флигеля и приносила в подоле.
Петька Лапин выравнивал кирпичный круг. Он кончил работу, распрямился и головой зацепил Манярку: она проходила мимо. Опилки взметнулись желтым облаком и с ног до головы обсыпали Петьку.
Петька яростно взвыл, затряс головой и хотел треснуть Манярку.
– Ты! – сказал я. – Не трогай!
– Чего «ты»?! Чего «не трогай»? – закричал Петька. – А чего она опилками обсыпает! Обсыпать можно, а трогать нельзя, да? Заступаешься за невесту!
– Ты дурак, – сказал я. – Как разозлишься, так сразу всякую чепуху орешь. В тот раз мы с Майкой, когда играли, тебя на лестнице в плен взяли, и ты сразу закричал, что Майка – моя невеста. А сейчас – Манярка. Я же не турецкий султан, чтобы столько невест было.
– Не султан ты, а девичий пастух, – заявил Петька.
Я сказал, что он клизма и голова у него редькой вверх.
Петька перестал вытряхивать из-за ворота опилки и сообщил, что сейчас покажет мне «редьку».
– Покажи лучше мне, – вмешался Быпа и неторопливо расправил плечи. – А то Владька маленький, а ты вон какая оглобля.
– Ничего, Быпа. Я с ним сам, – сказал я.
Дыркнаб велел нам кончать перепалку и спросил, будем мы, в конце концов, играть или нет. Мы сказали, что будем.
Только Быпа отказался:
– У меня меча нет и щита. Я пока зрителем буду.
Майка и Манярка тоже были зрителями. Манярка – по молодости лет, а Майка сама так захотела. Последние дни она опять стала появляться в пестром нарядном платье, похожем на парашют, аккуратно причесанная и даже иногда с бантом. Я уже подумывал, не влюбиться ли снова.
– Я буду Валерия Мессала, – сказала Майка. – Буду сидеть и болеть за Спартака.
– Ух и достанется тебе, когда будет восстание! – злорадно сказал Петька.
– За что? – возмутился Марик. – Она же возлюбленная Спартака!
– Ну и что? Будем мы, что ли, разбираться? Как бросимся! Она ведь все равно рабовладелиха!
– Не «рабовладелиха», а «рабовладыня», – сказал Дыркнаб. – Я вот тебе брошусь!
Он отказался быть Спартаком, хотя мы его заранее выбрали.
– Кто смелее всех будет драться, тот и Спартак. Ясно?
И началась битва!
Мы сошлись шеренга на шеренгу, подняв подошвами тучу опилок. Я увидел перед собой щит Дыркнаба с нарисованным драконом, ударил по нему своим щитом, отбил чей-то меч…
Небо стало темно-красным, в голове взорвалась горячая бомба, и я оказался на земле.
Когда небо снова стало синим, я почувствовал, что меня поднимают за плечи, и сел. В голове гудело, как в нашей железной бочке, когда Дыркнаб бьет по ней колотушкой. Из носа густыми струями лилась на жестяной нагрудник темная кровь.
Меня снова положили. Манярка притащила воды. Намочили чью-то рубашку, положили на лицо. Помню, что я подчинялся, даже не стараясь ничего понять и без всякого страха.
Кровь постепенно унялась. С нагрудника стерли красные пятна. Я снова сел и лишь тогда узнал, что случилось.
Толька, дравшийся рядом со мной, замахнулся на Вовчика Сазанова. Широко замахнулся. И в этом замахе, отбросив руку назад, рубанул мне мечом по переносице.
Сейчас он стоял такой виноватый, каким я его никогда не видел.
– Это он нарочно, – заявил Петька Лапин. – Он с Владькой драться боится, а отомстить охота.
– Что вы, ребята… – сказал Толька и тихо заплакал.
– По-моему, это исключается, – сказал Марик. – Не мог он нарочно.
– Не мог, – сказал я. – Не реви, Толька.
– Если бы нарочно, я бы ему!.. – сурово заметил Быпа.
– Не надо, – сказал я.
– Здорово болит? – спросила Майка.
Я покачал головой. Болело не сильно, только я чувствовал, что переносица стремительно распухает.
Стали обсуждать, что делать. Одни говорили, что надо пойти домой и полежать. Другие утверждали, что домой идти не надо: мама перепугается, а может быть, всем еще и попадет за такую игру.
Гул в голове прошел, и я почувствовал себя героем. Я был ранен в гладиаторской битве! И мне хотелось быть героем до конца. Я заявил, что лежать не собираюсь, а лучше всем нам пойти искупаться, раз уж сражение пока не получилось. От купания все раны заживают.
Предложение моментально приняли.
– Только домой сбегаю, скажу, что на реку иду.
– Ты что? – изумился Дыркнаб. – Все еще не очухался? Тебя же из дома не выпустят больше!
– Выпустят. Меня мама никогда не держит.
– Ты на свой нос посмотри, – сказала Майка.
Я не мог посмотреть на свой нос. Кроме того, у нас с мамой была железная договоренность: если иду купаться, должен предупредить. Впрочем, я надеялся, что мама ушла к знакомым и я просто оставлю ей записку.
– Вы идите, – твердо сказал я. – Подожди те меня у кино, где часы. До шести. Я приду, вот увидите.
Недавно гудок в депо просигналил половину шестого, и у меня было минут двадцать.
– Не придешь ведь, – грустно сказал Быпа.
Во мне все еще играл геройский дух. Я взял за концы свой меч и с размаху перешиб о колено (меч был с трещиной от удара о Дыркнабов щит, и я его не жалел).
Ногу я отбил здорово, но гордо выпрямился и поднял в руках обломки.
– Вот! Честное спартаковское, что приду!
Мне казалось, что так давали клятву гладиаторы.
Смотрите, я пришел!
Мама была дома. Она с кем-то разговаривала – это я услышал еще за дверью.
Сначала я решил, что у нас Сергей Эдуардович: он иногда заходил. Но нет, голос у собеседника был незнакомый.
До меня донесся конец фразы:
– …наверно, стал еще больше похож. Почти взрослый, как Виктор.
Что еще за Виктор? Кто на кого похож?
– Конечно, – сказала мама. – Хотя, по правде говоря, Виктора я не очень помню. То есть помню, как он голубей гонял, как играл с моей дочерью, а вот представить лицо, голос уже трудно…
– Да… – со вздохом сказал собеседник. – А я вот уже не забуду…
– Еще бы… – откликнулась мама.
Подслушивать нехорошо. Но ведь я и не подслушивал нарочно. Я просто стоял перед дверью и боялся ошеломить маму видом своего носа.
Мама продолжала разговор:
– А Славика я хорошо знаю. Он у здешних мальчиков вроде командира. Я даже рада, что мой сын все время с ним играет. Как-то спокойнее на душе.
– Хорошие товарищи – великое дело, – сказал мужчина.
– Разумеется. И хорошо, что именно Славик – заводила в нашем дворе. Он рассудительный и не хулиган. А ведь бывают среди больших ребят такие, что подойти страшно.
– Бывают… – согласился незнакомец.
– Впрочем, за своего Владика я спокойна, – сказала мама, и в голосе проскользнула горделивая нотка. – На него хулиганы не повлияют. Есть в нем, знаете ли, такая врожденная интеллигентность.
В этот момент с меня соскользнул наплечник и загремел на полу. Скрываться стало невозможно. Я толкнул дверь, сказал «здрасте» и постарался отвернуть нос от света, чтобы мама не заметила.
Но разве от нее скроешь!
– О-о-о! – с глубоким стоном сказала мама. – О-о-о! Что это такое?
Мой растерзанный вид, жестяные латы, кудлатая голова и, главное, разбухшая, с кровоподтеками переносица никак не вязались со словами о врожденной интеллигентности.
– Что с твоим носом? – трагическим голосом спросила мама, и глаза ее стали круглыми.
– Стукнулся…
– Ты с ума сошел! Тебе наверняка перебили переносицу!
– Не волнуйтесь, – добродушно сказал мужчина. – Когда перебивают переносицу, человек валится без сознания. Это штука серьезная. Я в таких вещах немного понимаю.
Он сидел у окна, и я не сразу разглядел его. Потом он подошел, осторожно потрогал большим жестким пальцем несчастный мой нос и сообщил:
– Через два дня все пройдет.
Я смотрел на него снизу вверх. Это был крупный, полный человек, почти лысый, с круглым лицом и хорошими светлыми глазами. На отвороте пиджака был у него привинчен орден Отечественной войны. Пиджак был новый, а орден потертый, с отбитым уголком эмали. (Я вспомнил, что на папином таком же ордене, который нам прислали, тоже был отбит эмалевый уголок. Он откололся, когда папа упал на мостовую. В том городке.)
– Но смотрите, какая опухоль! Это ужас но! – сказала мама, слегка успокоившись.
Я решил обидеться:
– Что – ужасно? Разве я виноват?
– Все ужасно! – отрезала мама. – То, что ты каждый день являешься в ссадинах и царапинах. То, что я постоянно боюсь, как бы ты не сломал шею. То, что у тебя такой дикий вид. Что о тебе подумает незнакомый человек?
Ну что подумает? Кажется, он не думал ничего плохого. С интересом поглядывал на мое вооружение.
– Снимай все железо и ложись! – велела мама. – Я сделаю компресс. Живо!
Я знал, что нельзя спорить, если мама берется за лечение. Хуже будет.
Пришлось лечь на кровать вверх носом, и мама принялась обмывать его кипяченой водой, а потом обкладывать смоченными ватками. Жидкость на ватках была холодной и отвратительно пахла больницей.
Ходики на стене между тем стукали да стукали. И до шести часов осталось наконец только пять минут. Как раз, чтобы добежать до кино.
– Мам, всё! – бодро сказал я и вскочил.
– Что значит «всё»? Кто тебе разрешил встать?
– Уже совсем не болит!
– Это ничего не значит. Может быть внутреннее кровоизлияние.
– Мама, – сказал я как можно убедительнее, – ничего не может быть. Меня ребята ждут. Я же обещал.
Мама очень удивилась:
– Что? Ждут? Ребята? И ты думаешь, я тебя куда-нибудь отпущу, пока нос не придет в порядок?
– Ма-ма!
– Немедленно ложись!
Пришлось пойти на отчаянный шаг. Не очень это хорошо, но ничего не поделаешь. Я постарался зареветь.
– Зря, – сказала мама. – Не трать силы. Я прекрасно знаю, когда ты ревешь по-настоящему.
Я заревел по-настоящему.
– И не стыдно? – спросила мама. – Как девчонка! При постороннем человеке. Знаешь, кто это? Фронтовой друг Виктора, Славиного брата. А ты распустил нюни.
От удивления я перестал плакать и сквозь мокрые ресницы взглянул на гостя. Оказывается, это не мамин знакомый, не работник редакции, а фронтовой друг Дыркнабова брата!
Я смутно помнил Виктора: он приходил иногда к Таньке. Это был худенький, невысокий парнишка, чуть постарше нынешнего Славки. А друг его вон какой большой. Лысый. Совсем взрослый.
Но все же это, правда, был настоящий фронтовой друг. Он посмотрел на меня выручающим взглядом и неторопливо заговорил:
– Мы были с Виктором в одном взводе… А потом я искал, кто у него остался. Мать, братишка, сестренка… Вот, приехал нарочно, а их нет дома. Зашел к вам. Думаю, соседи знают… Где же Славка-то?
Вот оно, спасение!
Я, укоряюще поглядывая на маму, сообщил, что Славкина мать на дежурстве в депо, а Славка и Манярка ждут меня под часами. Очень ждут. Я дал честное слово. А если я не успею, они уйдут на реку без меня, и никто их не найдет до самого вечера, потому что берег большой и укромных мест на нем целая тыща. И никто не скажет им, что приехал фронтовой друг их старшего брата!
Мама смутилась.
– Действительно… – сказала она. – Извините меня. Я так перепугалась, что совсем не подумала. Конечно, надо их позвать. Только не было бы кровоизлияния…
О том, что кровоизлияния не будет, я крикнул уже из-за двери.
Ух как я мчался! Прохожие прыгали с тротуаров, чтобы я не врезался в них. И смотрели вслед. Но зря я так бежал: ребят под часами уже не было.
И на берегу их не было.
Я прошел от пристанского спуска до водной станции и обратно. Другие, незнакомые мальчишки бултыхались в желтоватой от глины воде, другие загорали на песчаных пятачках и лужайках, прыгали и веселились на откосах среди полынных зарослей.
Мне стало так грустно, будто я в незнакомой стране оказался. Будто никогда уже не встречусь с друзьями.
Я, конечно, встречусь. Этим же вечером. Но что я им скажу? Как я оправдаюсь?
«Клямпик! – презрительно скажет Толька. – Не пустили детку из дома». И я не смогу ответить ему, как надо, и он не испугается меня, потому что у других ребят не будет ко мне сочувствия.
«А еще клизмой обзывался! – обрадованно заметит Лапин. – Сам ты…»
«Зря только ждали, – хмуро скажет Дыркнаб. – Лучше бы не трепался».
Если бы я просто пообещал… Но я же честное спартаковское дал! Они же все будут презирать меня как дезертира! Только Майка, наверно, жалостливо смотреть будет. Да еще, может быть, Южка. Нет, Южка не будет. Как он восхищенно смотрел, когда я перешиб о колено меч! А теперь я перед ним просто хвастун. И чего мне вздумалось меч ломать? Воображала несчастный! Даже вспоминать стыдно. Зря только ногу рассадил…
Я брел вдоль воды, все еще поглядывая по сторонам и надеясь на чудо. Но чудес не бывает. Я уже понял, куда они отправились. На другой берег, на Желтый мыс. Вон на тот бугор, в километре отсюда. Там у берега мелкий, самый чистый песок, а один из склонов зарос черемухой. Ягоды у нее крупные, чуть не с вишню, а из сучьев получаются отличные луки. Быпа про это недавно говорил.
При мысли о Быпе мне стало совсем грустно. Что он обо мне подумает? Наверно, отдаст обратно ремень, вот и всё. Зачем ему мои подарки? Зачем ему я? Там, на мысу, ему хорошо с ребятами. Без меня…
Я догадывался, что они переправились на ту сторону в большой перевозочной лодке. А сейчас лодку разве дождешься? Она в это время уходит вниз – перевозить рабочих кожевенной фабрики. Да и за билет надо пятьдесят копеек платить, а у меня – ни гроша.
Я лениво побрел к перевозу. Причальный плот был пуст. Я грудью лег на перила с облупленным спасательным кругом и стал смотреть в воду. В желтой воде стаями ходили мальки.
Даже этим безмозглым малькам было куда лучше, чем мне, – они были все вместе.
Я отвернулся.
Что это?
С другой стороны плота к перилам был прибит железный лист с правилами для пассажиров. Никто уже не мог прочитать эти правила, потому что от постоянных брызг железо стало грязно-бурым и строчки слились с ржавчиной. И вот на этом листе я увидел яркие, косо нацарапанные мелом буквы:
МЫ ТЕБЯ ЖДА
Я хоть где, хоть когда сразу смог бы узнать эти буквы! Это «Е» наоборот и «Т» крестиком! Так писала Манярка.
Не успела дописать: затащили в лодку.
«Мы тебя жда…»
Я чуть снова не пустил слезу, второй раз за этот час. От обиды и злой беспомощности. Но не пустил, потому что увидел небольшую лодку. Мальчишка в милицейской фуражке лениво греб недалеко от берега.
– Эй, перевези! – заорал я как сумасшедший. – Ну перевези! Эй!
Он приподнял козырек, глянул на меня, отвернулся и опять замахал веслами.
Помню, что я кричал ему самые обидные слова и грозил кулаком.
Ну что ему стоило перевезти меня? Долго, что ли? Река обмелела к августу и стала совсем неширокой. Тот берег – вот он. Метров сто каких-то. А до плотов, которые вплотную у берега, – еще ближе.
Сто метров – это разве много?
Когда мы ходили на водную станцию завода «Механик», я проплывал там пятьдесят. Правда, рядом была кромка бассейна и ребята. Но ведь я за кромку не хватался и на помощь не звал. И даже не очень устал. Если бы захотел, мог бы еще проплыть…
«Не сходи с ума!» – сказал во мне взрослый испуганный голос.
«Не буду», – торопливо согласился я. Потому что и сам испугался своей отчаянной мысли.
Но все-таки… Как бы это было здорово!
Я подошел бы к ним небрежной, чуть усталой походкой и сказал бы: «Не могли уж чуть-чуть подождать…»
Они вытаращили бы глаза: «Ты откуда? Через мост бежал?»
«Через мост? Ну конечно! Целых семь километров! И всё бегом! Видите, даже вспотел, весь мокрый…» И стал бы деловито отжимать на себе трусы.
И тогда Майка сказала бы: «Плыл? Ненормальный!» И все посмотрели бы так же, как во дворе, когда я переломил меч. А Дыркнаб для порядка проворчал бы: «Еще раз поплывешь один – будешь иметь по шее… Сперва опаздывает, а потом в чемпионы лезет».
«Я же из-за дела опоздал. Там один человек приехал, друг вашего Виктора. Все про вас с Маняркой расспрашивал. Вот я и задержался».
И опять стало бы все хорошо!
Я понимал, что желтая речная вода словно смыла бы с меня всю горечь неудачи, все презрение друзей.
Но какой из меня пловец! Ведь месяц назад я едва держался на воде.
Я ушел с плота. Разделся. Спрятал одежду в сухой глинистой расщелине среди бурьяна. Я еще ни капельки не верил, что всерьез поплыву через реку. Но что-то меня толкало к воде.
Я вошел по колено. И вода впервые за все лето показалась холодной.
«Стой, что ты делаешь! Не надо».
«Я только попробую».
«Не валяй дурака! Сто метров – не пятьдесят! И здесь не бассейн. Здесь течение».
«Ну и что? Я же не против течения. Пусть несет. Мне бы только на тот берег…»
«Не смей! Ведь рядом нет никого. Никто не поможет».
«Ну не буду, не буду… Я только попробую. Немножко проплыву – и обратно…»
Я зашел по горло. Ну вот: еще и не плыл, а метров семь уже позади. Я оттолкнулся и сделал несколько гребков.
«Ты куда? Ты же хотел только немножко!»
«Заткнись!»
Я ни разу не оглянулся. Боялся, что увижу свой берег слишком близко и узнаю, как мало проплыл. И боялся, что увижу его слишком далеко и тогда совсем испугаюсь. Помню, что поверхность воды казалась мне серебристой и выпуклой и я не видел плотов, до которых мечтал добраться.
Течение мягко несло меня. И это хорошо: ближе к мысу.
Плохо было другое: с самого начала я стал слишком рваться вперед и скоро устали руки. А еще плохо работал распухший нос. Дышать пришлось ртом. И где-то на середине реки я хлебнул воды.
Хлебнул, закашлялся, забултыхал руками, окунулся с головой, хлебнул снова.
«Вот и всё. Этого ты хотел?»
Кашель душил меня. Рывком я выскочил из воды почти по грудь, глотнул воздуха. Несколько секунд барахтался по-собачьи, стараясь держать голову повыше. И все это время отчетливо представлял, как мое тело будет колыхаться в желтой глубине. А потом его вытащат баграми, и я не буду это чувствовать…
Затем показалось, что подходит лодка. Значит, меня сейчас втащат через борт, отвезут на берег, а потом, дрожащего, мокрого, станут расспрашивать и поведут к маме. Этого еще не хватало!..
И тут я понял простую вещь: раз боюсь лодки, значит, еще не тону.
Ну глотнул воды! Ну устали руки! Что из этого? Ведь плыву.
И вообще, не может человек утонуть, пока не выпустит воздух из легких. Только не надо барахтаться от страха.
Я отдышался, набрал побольше воздуха, окунул голову и опустил одеревеневшие руки. Не тону. Река свободно несет меня.
Вперед!
Никакой лодки нет. И не надо. Вот если бы рядом была Каравелла…
Я представил, как у плеча движется обросший зеленью и ракушками борт, а сверху насмешливо смотрит Павлик.
«Ты что там плюхаешься? Устал?»
«Кто тебе сказал?»
«Сам вижу. Может, бросить кончик?»
«Привяжи этим кончиком свой язык! Ты вообще что-то стал зазнаваться. Думаешь, ты один – капитан?»
«Ладно, ладно. Ты лучше дыши как следует, а то опять хлебнешь…»
«Не хлебну… Ты думаешь, будто я все еще такой же хлюпик? Ты в каком классе был, когда уехал? Ведь в четвертом. Ну и я сейчас в четвертый перешел. И в футбол я умею играть не хуже тебя. Да! А на мечах дерусь, наверно, даже лучше. А „Спартака“ ты читал?»
«Ну, расхвастался!»
«Да я не расхвастался. Я просто…»
И тут я увидел край плота! Метрах в десяти.
Ну, еще немного! Чуть-чуть. Раз… Два…
Я вцепился в проволочный трос и целую минуту висел в воде, отдыхая. Потом выволок себя на плот, полежал на шершавых бревнах. Встал. В голове гудело, а в ушах плотными пробками сидела вода.
По бревнам я добрался до берега. Попрыгал на дрожащих ногах. Вода вышла, в ушах стало тепло, и словно включился радиоприемник: я услышал голоса, гудки на пристани, смех на том берегу.
Вечернее теплое солнце мягко светило мне в лицо и рассыпалось искрами на мокрых ресницах. Я пошел туда, где поднимался плоский бугор Желтого мыса. Солнце висело прямо над ним.
Я жмурился и поэтому не сразу увидел ребят.
Они стояли на вершине холма. Шеренгой. С длинными тонкими палками. То ли для удилищ вырезали, то ли для луков – я не разобрал. Издалека палки были похожи на копья.
Ребята махали мне руками и кричали что-то. Или радовались, что я отыскал их, или ругали за отчаянный поступок.
А может быть, и то и другое.
«Смотрите, я пришел!» – хотел крикнуть я, но побоялся, что сорвется голос. Я просто помахал им в ответ и стал подниматься по отлогому склону. По сухой глинистой тропинке, теплой от солнца. Влажный запах реки смешивался с горьким и сухим запахом полыни. Ее пыльные листья ласково щекотали мои коленки.
Ребята ждали на гребне. Они уже не кричали и не махали копьями. Только Манярка все еще не опускала вскинутую руку. Короткий рукавчик сполз к плечу, и я видел на Маняркиной руке подковку…
Такими я и запомнил их, товарищей детства. Легкая шеренга на фоне светлого неба, волосы горят и золотятся от вечерних лучей. Манярка ждет с поднятой, как для салюта, рукой. А над ними – большой туманный шар солнца.