– Но почему не племяннице? Она его единственная наследница! И зачем, скажи мне, Милавиной с такой прытью искать картины, если они ей не принадлежат?
– Она искала убийцу своего дяди, а не картины.
– Мне показалось – наоборот.
– Что тебе еще показалось? – Севка пробежался по кабинету, не зная, куда выплеснуть свое раздражение. – Да ты знаешь, сколько Милавина зарабатывает?! Да ей на фиг не нужны никакие завещания! Я уверен, я точно знаю, что она сама убедила своего дядю оставить имущество, деньги и коллекцию художественному музею!
– Ну, сама так сама. – Лаврухин встал, собираясь уйти.
– Стой! – схватил его за руку Севка. – Что же нам дальше делать?
– Мне драку между соседями на своем участке разбирать, а тебе – не знаю.
– А как же взаимовыручка, Лавруха…
– Я с тобой на ветке сидел? Сидел. В колодец за тобой прыгал? Прыгал. Да если бы не я, Фок, ты бы сгинул без вести в этом колодце!
– Это ты сгинул бы, если бы я не уперся в стены! Если бы не моя скалолазная подготовка, ты бы… ты… – Севка задохнулся от обиды и ярости. – Ты! Сын кукухин! Ты даже не знаешь, как петушок кудахчет! Из-за тебя нас обнаружили!
– Это ты с ветки грохнулся, скалолаз! – заорал Вася. – А мой петух всем понравился!
Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова Драмы Ивановны.
– У меня есть билеты, – заявила она.
– Куда? – в один голос заорали Севка с Лаврухиным.
– На выставку фотографий Милы Милавиной. Билетов уже нигде нет, но мой племянник достал целых пять!
– Я не пойду! – быстро среагировал Вася. – На хрена мне эта фотовыставка…
– Пойдешь! – схватил его за грудки Севка. – Куда я скажу, туда ты и пойдешь. Иначе весь РОВД узнает, как ты кукарекал на ветке!
– Гад! – прошипел Вася. – Предатель!
– А пойдемте все вместе, – предложила Драма Ивановна. – Там журналистов море будет, может, нас по телевизору покажут. И Шурочку позовем! Правда, один билет все равно лишний.
– Я папаню возьму, – зло отрезал Севка.
Пусть Милавина увидит его во всей красе: с боевой подругой, чокнутой секретаршей, придурком-участковым и пьяным папаней.
Пусть позабавится. Ведь ни одна звезда не сходит со своей орбиты.
Лаврухин убежал, ругаясь, Драма Ивановна уехала к племяннику за билетами, а Фокин, оставшись один, отправил эсэмэску Шубе: «Приглашаю на похороны своей любви. Жду завтра, в три часа дня, в Доме культуры. Алексу дай слабительного, чтобы не беспокоился».
Предстояло еще заманить папаню на это культурное мероприятие, но Севка знал, что в ДК есть буфет, где торгуют вином в розлив, поэтому был уверен, что папаня не ответит отказом.
Фотовыставка называлась «Там, где прошло мое детство».
Народу пришла тьма-тьмущая, и такая же тьма-тьмущая выпрашивала у входа лишние билетики.
Не то чтобы горожане так уж любили фотоискусство, просто личность Милы Милавиной вызвала бешеный ажиотаж.
Перед выставкой Севка хотел завезти папаню в парикмахерскую, но потом решил продемонстрировать Генриха общественности в его первозданной красоте: с седыми космами, торчащими в разные стороны, с заскорузлыми, скрюченными руками с намертво въевшейся в кожу землей, с большим носом, который в зависимости от дозы алкоголя поочередно приобретал все оттенки багрового, и с веселым, доверчивым, открытым всему миру взглядом. Ради «культурного мероприятия» папаня побрился, надел чистую розовую рубашку и сунул в рот пластик жвачки, чтобы зажевать, как он выразился, «аромат политических передряг». Аромат и правда был сильный, потому что накануне Генрих до полуночи обмывал декларацию о партнерстве с Монголией. Севке он сообщил, что пил за каждого монгола отдельно, но «исключительно анонимно», чтобы не навредить обществу, в которое недавно вступил.
Севка подъехал к ДК за десять минут до открытия выставки.
Шуба и Драма Ивановна поджидали их с Генрихом на крыльце. Шурка демонстративно вырядилась в черный комбинезон с надписью на груди «Автошкола «Шумахер», мисс Пицунда пенилась белыми кружевами и интенсивно отбивалась веером от комаров.
– Здрас-с-сьте, – припал в реверансе на одну ногу папаня. – Хорошая погодка, не правда ли?
– Драма Пицундовна, – вдруг сильно заволновавшись, представилась мисс Пицунда и протянула Генриху веер с прилипшими к нему мертвыми комарами.
Папаня слегка пожал веер и поцеловал Драме Ивановне запястье, обронив изо рта жвачку прямо на белые кружева.
– Извините… Песок сыпется, – пробормотал Генрих, пытаясь зубами вернуть потерю в рот.
Драма Ивановна взвизгнула, но руку не отдернула. Другой рукой она достала из сумки мятную конфету и сунула ее папане в страждущий рот.
– Благодарствую, – кивнул Генрих, оставляя в покое кружева. – Скажите, вашего папу звали Пицдун? Очень харизматичное имя! – Он подхватил мисс Пицунду под руку и поволок в ДК. – Хотите выпить за папу?
– Нет! – пискнула Драма Ивановна.
– Как?! Вы не хотите выпить за Пицдуна?! Это кощунственно. А с виду такая приличная женщина! Ну ничего, я вас сейчас научу уважать родителей…
– По-моему, Драме капец, – хмыкнула Шурка, глядя вслед удаляющейся парочке.
– Драме только начало, – усмехнулся Фокин. – Ничего, пусть прочувствует, чей я сын. Может, передумает у меня работать.
Он огляделся, но Лаврухина нигде не увидел.
– Ты действительно считаешь, что хоронишь свою любовь? – заглянула ему в глаза Шуба.
– Пойдем! – Севка потянул ее за руку к двери. – Я считаю, что ни одна звезда не сходит со своей орбиты.
В фойе Мила Милавина давала интервью журналистам. Камеры жадно кружили вокруг нее, а многочисленные микрофоны настырно лезли в лицо. Милавина сменила наконец траур на сиреневое платье с открытой спиной, а макияж сделала более агрессивный, отчего показалась Севке чужой и еще более недоступной.
– Я люблю свой город, – с улыбкой говорила в микрофоны Мила, – и поэтому хочу, чтобы моя первая персональная фотовыставка в Лондоне была посвящена моей родине и людям, которые здесь живут.
Севка встал напротив нее, чувствуя тоску на сердце и отчаянную неловкость от того, что оказался никем и ничем в глазах Милы Милавиной.
Он не справился с ее делом. Он ни с чем не справился, и от любви к ней остались только мозоли, натертые красными мокасинами.
Нужно было успеть насмотреться на нее, запомнить ее голос, движения, гордый поворот головы, капризный изгиб губ, маленькие розовые ушки, отсвечивающие бриллиантами, и ложбинку на груди, которая ведет туда, куда ему никогда уже не будет дороги, потому что он бездарь и простой смертный.
– Тебе не кажется, что у нее один глаз больше другого? – тихо спросила Шуба.
– Мне кажется, что у нее самые прекрасные глаза в мире, – не отрывая взгляд от Милавиной, ответил Севка.
– Могу тебя расстроить, у нее на лбу ботокс, в щеках ботокс, и в губах тоже ботокс! – не унималась Шуба.
– Сама ты ботокс.
– А в тазу – титановый протез.
– В каком тазу?
– Тазобедренном! Только не говори, что я сама протез. – Шуба потянула его в зал, где на стенах, при специальном освещении галогеновых ламп, висели фотографии в стильных зеркальных рамах.
Мила наконец заметила Фокина. Она криво улыбнулась ему, кивнула и… отвернулась, не прекращая давать интервью частоколу микрофонов.
А чего он хотел?
Вознаграждения за свою бездарность? Гонорар за провал?
Фотографии действительно оказались талантливыми. Все в них было – композиция, свет, тень и то неуловимое, что называется настроением. В основном это были городские пейзажи – черно-белые, не помпезные, не срежиссированные, что придавало знакомым местам свежий и неожиданный колорит. Портреты тоже поражали нестандартным ви́дением художника. Люди на них казались застигнутыми врасплох, на их лицах отражалась гамма неподдельных эмоций – от удивления, радости и восторга до злости и неприятия. Тут были дети, старики, продавцы на рынках, гастарбайтеры, нищие… Милу Милавину интересовала жизнь во всех ее проявлениях, ракурсах и оттенках. Севка не знал, какой уж там Мила была моделью, но фотографом она оказалась, безусловно, талантливым.
С видом ценителя от стены на шаг назад отошел какой-то парень в вязаном джемпере.
– Вот тут перспективка подкачала, – обратившись к Севке, кивнул он на фотографию с изображением мостика через речку.
– Лавруха?! Ты? – поразился Фокин, признав в парне в штатском Васю.
– Тсс! – прижал палец к губам Лаврухин. – Я тут инкогнито.
– С чего ради? И как ты сюда попал, пригласительные же у нас!
Лаврухин поморщился и опять кивнул на фото:
– Перспективка, я говорю, подкачала.
– Хреновая перспективка, – кивнула Шуба. – И что-то не помню я, чтобы у нашего мостика через речку были такие резные перила.
– А и правда! – Вася вдруг извлек из кармана лупу и, вплотную приблизившись к фотографии, начал рассматривать ее через многократное увеличение. – Ретушь? – пробормотал он. – А где правда жизни? Где правда жизни, я спрашиваю?!
В зал вошла Мила Милавина. Ее встретили аплодисментами и вспышками фотокамер. Севка тоже похлопал – совсем чуть-чуть, а отчего было не похлопать на похоронах своей любви?
– А вот мы сейчас у автора спросим, где правда жизни! – обрадовался Лаврухин и вдруг подскочил к Милавиной с волновавшим его вопросом:
– Скажите, Мила, вы используете ретушь в своих работах?
– Нет, – сдержанно улыбнулась Милавина. – Я использую только игру света и тени.
– Но… – Вася замер с открытым ртом, не успев сформулировать свои возражения, потому что в зал ввалились Генрих Генрихович и Драма Ивановна.
Они не вошли, а именно ввалились, так как в их шаткой походке и шальных лицах не было ни капли уважения к происходящему.
– Черт, как бы чего не вышло, – пробормотал Севка.
– Уже вышло, – шепнула Шуба.
У мисс Пицунды очки сползли практически на подбородок, а нос стал такого же сложного цвета, как у папани. Белые кружева на ее блузке слегка пообвисли, а веер почему-то торчал из заднего кармана юбки, напоминая куцый хвост.