— Гении — это те, кто властвует над всем.
— Как боги?
— Как боги, но существуют важные отличия. Очень далекие, они в то же время чудесным образом находятся совсем близко. Мы чувствуем, что они с нами, в наших сердцах. Поистине, иногда мы чувствуем — в данном случае, думаю, я отвечаю и за трех остальных, — что Гении являются нами. Четыре основателя четырех королевств: Веллингтонсленда, Сникисленда, Пэррисленда и Розесленда. Каждый из нас отделил свое королевство и столицу нарек Стеклянным городом, и теперь мы Конфедерация, а перед вами ее столица — Великий Стеклянный город.
За считанные секунды на ваших глазах вырастает грандиозный приемный зал: его белые мраморные стены завешены богатыми гобеленами, пол выложен мозаикой из сапфиров и аметистов. В следующий миг Уэлсли уже ведет вас к закрытому драпировками алькову, и по его короткому знаку высокомерного повеления тяжелые занавеси из золотого атласа гостеприимно распахиваются. Вы стоите на балконе, взирая на город сверху; у ваших ног вся вавилонская роскошь каменных храмов, высоких и отвесных, как скалы, зиккуратов и обелисков, террас и лестниц, улиц для процессий, настолько широких, что по ним могла бы маршировать целая армия, золоченых цитаделей и парящих башенок, исчезающих в чудесном пологе облаков.
— Великолепный вид, не так ли? И в то же время вы понимаете, что ничего этого не могло бы возникнуть без воздействия Гениев. Нет, нет, мы никогда их не видели; но они общаются с нами различными способами. Стеклянный город, например, нужно переименовать в Вердополис согласно указу Гения Брэнии, который вступает на новую стезю мудрости и постигает тайны древнего языка.
— Брэнии, — говорите вы, — да, понимаю. А проявляют ли Гении равный интерес ко всем королевствам?
— Их влияние простирается на всех нас, — отвечает Уэлсли, поворачиваясь и отворяя дверь, ведущую на улицу, где элегантные экипажи пролетают мимо магазинов с окнами-эркерами — магазинов канцелярских товаров, ювелирных, книжных, магазинов игрушек, — хотя у каждого есть своя провинция. О Брэнии мы вспоминаем в нашей самой сокровенной… Как же мне ее назвать? Повести? Легенде? Он поднял нас из хаоса и перенес сквозь сферы небесные на суд своим сестрам-Гениям — Талии, Эмии и Эннии, которые были облачены в мистические белые одеяния. Сделав свой священный выбор, они даровали нам жизнь.
— Талии — это Шарлотта? — спрашиваете вы.
— Я слышал это имя в связи с ней. Она — властвующий дух моего королевства. Она величественна, но берегитесь, ибо от нее ничего не скроешь: она читает самое ваше сердце. О, на вашем месте я не подходил бы так близко к этим решеткам. Береженого Бог бережет. Оттуда исходит нездоровый воздух. Это темницы.
— Чьи темницы?
— Трудно сказать: их можно встретить повсюду в Вердополитанской конфедерации. Известно только, что там происходят чудовищные вещи.
Он вздрагивает, и на мгновение его непостоянные черты затмеваются другим лицом, белым, худым и измученным.
— Да, я по опыту знаю. Самое малое — это еда (подгорелая овсянка и тухлое мясо) и жуткий пронизывающий холод. О, но есть и более страшные муки… Откровенно говоря, там свершилась моя смерть.
— Боже мой, Боже мой! — восклицаете вы. — Но вас, конечно, освободили или же вы спаслись?
— Нет, нет! Как я уже сказал, я умер от этого, — как ни в чем не бывало, даже весело продолжает Уэлсли. Тем временем над головой быстро пролетает ночь, озаряемая огнями сырых тропических звезд. — Но Гении, конечно, возродили меня к жизни.
— Неужели, — спрашиваете вы, — они могут это делать?
— О, они всегда это делают, — говорит Уэлсли, снимая шляпу перед деспотичной прекрасной женщиной в шелках и бриллиантах, которая выходит из экипажа у парадного крыльца роскошного городского особняка и награждает его царственно насмешливым взглядом, в котором скрыта уязвленность.
— Значит, — как бы это сформулировать? — вы говорите, что здесь никто по-настоящему не умирает?
Уэлсли взирает на вас в дружелюбном замешательстве.
— Нигде никто по-настоящему не умирает, не так ли?
Вдруг город, бухта, небо и весь мир начинают рушиться, как карточный домик. Уэлсли скручивается в спираль, точно лист бумаги, который превращается в трубочку, но успевает грациозно махнуть рукой и улыбнуться на прощание.
— Даже Гении, — одними губами шепчет он, — должны спать.
— Ах, скажи это еще раз, Бэнни, это звучало так забавно!
Брэнуэлл свирепо взирает на Энн, которая скачет вокруг него, когда они идут по тропинке, пролегающей посреди вересковых болот. Но ведь не станешь же испепелять ее взглядом! Энн, по-прежнему самая младшая, писклявая коротышка, распрощалась со своей недорослостью, забравшись на скромный табурет суждения, с высоты которого она может смотреть брату в глаза.
— Я же тебе говорил, — резко отвечает он, — не называй меня так, зови меня Брэнуэлл.
— Почему?
— Потому что это более уважительно! — На последнем слове голос Брэнуэлла опять срывается и звучит, как флейта. Энн давится смехом.
Брэнуэлл сердито топает вперед, истребляя колокольчики своей палкой.
— Иногда компания девочек очень утомляет, — ворчит он, пробуя повышать и понижать предательский голос. — Когда мальчики взрослеют, им нужно проходить через некоторые вещи, а девочкам нет.
— Нет, крестьянка Мина остается верной ему даже после того, как он берет в жены Елену Викторину, — говорит Шарлотта, гладя Эмили по волосам. — И даже после того, как Елена умирает от его равнодушия.
— Еще одна жертва на алтарь его честолюбия. Но ведь эта черта всегда была присуща характеру Уэлсли, не правда ли? А теперь, когда он стал маркизом Дору… Ты горячая. У тебя начинается жар?
— Нет, нет. У меня сегодня немного болел живот. Пирожки Тэбби, наверное. Брэнуэлл, кстати, говорит, что нельзя умереть от равнодушия. Он говорит, что должна быть научно обоснованная причина.
— Это и есть причина, — возмущается Эмили. — Ничего, наверное, не может быть губительнее этого…
— Тсс, тетушка идет.
Они лежат тихо и неподвижно, пока цокот паттенов не достигает лестничной площадки и не замирает. Пламя свечи рисует яркую линию под дверью спальни; наступает момент критического прослушивания. Потом линия стирается, шаги удаляются.
— Так выйдет ли когда-нибудь Мина замуж за кого-то другого? — продолжает Эмили.
— Нет, она душой и сердцем предана ему, хотя это и безнадежно. Она даже помогает нянчить его детей. Я…
— Не останавливайся, это было так мило. Шарлотта, что такое?
— Прости, думаю, я…
Какой стыд: обмочить постель, будто она ребенок малый, да еще и лежа рядом с Эмили. И потом, что Тэбби скажет, увидев простыни? Торопливо, но осторожно Шарлотта выскальзывает из-под одеяла. И вдруг видит — летняя ночь достаточно светла для этого — пятно на ночной рубашке, слишком темное, чтобы быть чем-то другим…
— Нет, Эмили, не приближайся ко мне. Со мной что-то неладное. Думаю… думаю, у меня то же, что было у Марии и Элизабет.
Чистый белый ужас при мысли об этом, без тени удивления или горя; как будто ты все время знал, что этому суждено случиться, и хранил это знание в аккуратном потайном кармане сознания.
— Прекрати! Что ты имеешь в виду? Дай посмотрю… — В голосе Эмили паника, быть может, от одних только имен Марии и Элизабет: теперь их редко произносят и только с оттенком суеверного ужаса — за несколько лет они приобрели облик сорок, одетых в тонкие зеленые полумесяцы. — Ой! Господи, это кровь? Тебе больно? Откуда она, из твоего укромного места?
— Похоже. Она просто потекла. Было странное ощущение, а потом… Ах, Эмили, это может быть заразным, осторожней.
— О, не беспокойся. Бедная, бедненькая, иди ко мне. Вот так. Знаешь, Шарлотта, я не думаю, что у тебя то… чем они болели. Знаю, я была еще маленькой, но помню, что тогда все было по-другому. Началось с кашля, а потом они сделались худыми. — Глаза Эмили мрачно горели. — И в школе… разве большие девочки не говорили о таких вещах? Тогда я этого не понимала. И сейчас тоже. Но думаю, это как-то связано с превращением в женщину. Грудь же у тебя растет.
У Шарлотты сжимается горло.
— Молчи.
— Но ведь растет же, правда? Чуть-чуть. Грудь нужна, чтобы кормить младенцев, а младенцы появляются как раз оттуда. Серьезно, думаю, так оно и есть.
Может ли чувство, которое переплелось с утешением, быть разочарованием? Она разочарована, что не умирает? Но с другой стороны, о смерти она кое-что знает. А об этом — ничего.
— По-моему, это продолжается. Пожалуй, спрошу… у тетушки.
Дикий трепещущий ужас охватывает Шарлотту, стоит ей только представить, как она крадучись выходит на лестничную площадку и наталкивается — в окровавленной сорочке, грязная — на папу… Но Эмили уверенно хватает ее за запястье.
— Не тетушке. Тэбби. Будь здесь, я схожу за ней. Она подскажет, что делать.
Так и есть. Тихонько ворча и жалуясь на свои ноги и спину, Тэбби приносит огарок свечи и кусок материи, а затем показывает, как сделать прокладку.
— Лучше всего материя без ворса, но сейчас у нас в корзине такой нет. Я эту напасть пережила, а уж тетушка ваша и подавно. За ночную рубашку не переживай. Я сейчас ее в котел определю. В животе крутит? Когда очень плохо, помогает грелка.
Шарлотта мечется в тумане между облегчением и своеобразным, гипотетическим, стыдом. Но что это означает? Что-то вроде… что-то вроде предположений Эмили? Голос отказывается ей повиноваться.
— Ась? У тебя начались месячные, только и всего. Не бог весть какое событие. А что, тетушка с тобой об этом не говорила? Ага, не говорила, значит. Это когда ты начинаешь становиться женщиной, достаточно взрослой, чтобы иметь детей. Только не надо рассказывать теперь, что не знаешь, как рождаются дети.
— Нет, нет. Знаю. — То есть она видела беременных женщин и видела, как ягненок, склизкий и мокрый, выпадает в жизнь, и провела между наблюдениями ту самую немыслимую связь… — Но я не хочу иметь детей.