— Из дерьма пулю не слепишь, — произносит он вслух голосом Тэбби, и его снова начинает трясти от смеха. Он роется в своих банках с красками. — Безобразная старая корова, безобразная старая какашка. — Взмывает кисть, напитанная умброй[37]. Он мажет и развозит, напевая: — Из нас рождается кака-ашка. — Он пританцовывает на цыпочках, а рука порхает и кружит над холстом. — Какашка нам… ха-ха-ха… дается… Имя теперь ему будет Дерьмородящий… Поцелуй-меня-в-зад…
Ну вот, так гораздо лучше. Отступая назад, чтобы насладиться зрелищем, он опрокидывает свечу — не полностью, не совсем — и успевает подхватить ее шарящими пальцами под аккомпанемент затихающего, сдерживаемого смеха. Представь, если бы краски загорелись, представь, какое пламя. Господи. Он благоговейно возвращает свечу в спальню. Когда Брэнуэлл ее задувает, темнота непроглядна и длится двенадцать часов.
— Жаль, что ты так несчастна в Дьюсбери-Мур, Шарлотта, — говорит Элен, вдруг отвлекаясь от рассказа о новых лондонских модах.
Шарлотта смотрит на подругу.
— Я… надеюсь, что не жаловалась на это.
— Нет, наоборот. Ты всячески обходишь эту тему стороной. Говоришь о чем угодно, только не об этом, даже о новом стиле отделки шляп, до чего, как я прекрасно знаю, тебе нет абсолютно никакого дела. Как бы я хотела тебе помочь.
— Ты помогаешь. О, ты помогаешь, — говорит Шарлотта, сжимая руку подруги. — Благодаря тебе здравая и пристойная часть моей души жива, еле-еле. — До тех пор, пока есть эта нежная кожа, покрытая золотистыми волосками, эти прогулки по обнесенному стеной саду, эти уверения, что хороший, откровенный человек находит ее достойной симпатии, она удерживает буйство на привязи. Еле-еле.
— Надеюсь, мисс Вулер не перекладывает опять на твои плечи слишком многого.
— Ах, она никогда и не делала этого. Дело во мне. Честно говоря, Элен, я не возражаю, то есть я могу выдержать работу учительницы. В конце концов, это единственно возможное для меня будущее. Однако няня из меня весьма посредственная. А теперь мисс Вулер должна заботиться о пожилой матери и маленькой племяннице в Дьюсбери-Мур. Подозреваю, таковыми будут и мои дополнительные обязанности. Следует ли мне возражать против этого? Нет, потому что это было бы некрасиво по отношению к мисс Вулер, которой я столь многим обязана. Так что на самом деле лучше уйти сейчас, пока мы в дружеских отношениях… Ах, Элен, ты не встречала в Бате леди, которым могла бы понадобиться оплачиваемая компаньонка — эгоистичная, несговорчивая, нелюдимая компаньонка? Я бы хорошо подошла на такую должность.
Элен гостила в Бате у своего брата-доктора — братья Элен оккупировали все профессии — и приобрела некоторую прогулочную неторопливость движений. Вторая, и последняя, перемена состояла в том, что семейство Нюссей переехало из Райдингов в Брукройд, меньший по размеру дом в нескольких милях от старого жилья. (Расположение лучше защищено от ветра. Воздух здоровее. Ладно, ладно, дешевле.) Сейчас визит Шарлотты совпал с пребыванием в отчем доме еще одного брата Элен. Преподобный Генри, состоящий из уютных бормотаний, мурлыканий под нос и полной невозмутимости, приехал погостить из своего нового прихода в Суффолке. Это название ассоциируется у Шарлотты с чем-то прелестно буколическим[38]: полной противоположностью каменного, продуваемого ветрами Хоуорта.
— Мне представляется, что я чуть ли не утону в Суффолке: воображение рисует напитанные влагой зеленые и коричневые краски, благодушно втягивающие в себя туфли с моих ног.
— Хм, ну, Доннингтон действительно приятный плодородный уголок, но что до остальных земель, уверяю вас, мисс Бронте, подобная опасность там явно не угрожает, поверьте.
Генри Нюссей достаточно хорош собой — высокий, светлые блестящие локоны, изящная линия губ; между бровями глубокая складка, которая почему-то кажется вопросительным знаком на странице. Элен и Шарлотта рисовали вместе, и после обеда Генри берет папку, рассматривает и рассудительно восхищается.
— Я очень мало знаю о рисовании. Но занятие это благородное и, на мой взгляд, вполне способное развивать ум. Эти ботанические наброски, мисс Бронте, думаю, явились из-под вашего умелого карандаша.
— Они явились следствием моего нетерпения. Я пыталась создать портрет Элен, но у меня не получалось, так что я отказалась от этой затеи и переключилась на цветы, потому что их легче рисовать. Это даже не настоящие цветы, по меньшей мере они не похожи ни на какие из реально существующих.
— Ах, нет, Шарлотта, похожи, — вступает в разговор Элен. — Это же самые настоящие анютины глазки.
— О, трехцветная фиалка, или viola tricolour, — говорит Генри. — Латинские названия распространенной флоры, на мой взгляд, занимательная вещь — разминка для ума в перерывах между изучением более серьезных предметов. А впрочем, хм! Зачастую ученому мужу нельзя взглянуть на латинскую фразу, не покраснев[39].
Генри издает слабый сдержанный рокот, предполагающий эквивалент смеха.
— Viola tricolour, мне нравится, — говорит Шарлотта. — Я вижу ее. Да, я вижу ее в пьесе. Виола Триколор, леди республиканских воззрений.
— Боюсь, я не знаком с пьесой, о которой вы говорите, мисс Бронте, — с величественной мягкостью произносит Генри и вверх ногами поднимает к свету акварельный пейзаж. — Драма не входила в круг моих учебных интересов. Спешу добавить, что у меня нет каких-либо строгих принципиальных возражений против посещения театров, если только представление рассчитано возыметь благотворное моральное воздействие на зрителя.
Позже Элен идет к фортепиано.
— Хм, ага, теперь нас побалуют музыкой, — говорит Генри. Шарлотта просто вынуждена восхититься: она представляет, как Генри просыпается утром и замечает таким вот мягко одобрительным тоном: «Хм, ага, теперь я буду вставать с кровати». — А вы не играете, мисс Бронте?
— Я не играю, сударь. Будучи близорукой, я должна была бы так близко наклоняться к нотам, что занятия музыкой навеки обрекли бы мою осанку.
— Осанку, да, действительно. Все же, если только нет прямой опасности для здоровья, подобные ограничения в отношении женщин кажутся мне во многом прискорбными. Определенно лучше быть практичной, полезной, рациональной.
— Здесь, мистер Нюссей, наши мнения полностью сходятся.
Странно, время от времени она ловит себя на том, что подолгу задерживается взглядом на сильной белой колонне его шеи.
— Я льщу себя мыслью, что они сходятся довольно часто. Когда мы с братом Джошуа на днях вели дискуссию, я заметил, как вы внимательны к нашей теме — обращению туземцев Новой Зеландии в христианскую веру, — и мне кажется, что в том споре вам больше импонировали мои аргументы.
— Да… то есть меня, безусловно, заинтересовало… — О чем она на самом деле думала, когда братья Нюссей настойчиво и нудно разжевывали какую-то тему? Скорее всего, о начале нового рассказа. Он пока еще только в ее голове: угроза возникнет, как только она начнет предавать его бумаге. Если начнет. — Простите, мистер Нюссей, пожалуйста, напомните мне, о чем шла речь.
— О, ха-ха, важнейшей проблеме, мисс Бронте, о диких племенах Новой Зеландии на трудном пути миссионера, — с готовностью отвечает он. — Я намеренно употребил слово «дикие», потому что, помимо свирепости и воинственности, им также в немалой степени свойственен каннибализм. Однако они проявляют заметную восприимчивость к христианскому учению, и, таким образом, серьезная опасность открывается одновременно с серьезной перспективой. Ибо наш первейший долг перед ними, как я объяснял Джошуа, уберечь их от догматических ошибок и коррупции католицизма. Жизненно важно предотвратить такое трагическое поражение. И здесь, мисс Бронте, судя по выражению вашего лица, вы со мной согласны.
Шарлотта только бормочет что-то в ответ. Ей хотелось бы сказать: «Нет, я считаю гораздо более жизненно важным, чтобы они перестали друг друга есть». Но что-то сдерживает ее, что-то хилое и клейкое, похожее на тщеславие, ибо Генри Нюссей, кажется, хорошего о ней мнения, а от кого бы такое мнение ни исходило, Шарлотта ни за что не сможет от него отказаться. В конце концов, слишком уж невероятная это вещь, чтобы от нее отказываться.
Мисс Хартли, облаченная в ночную сорочку и мурашки, крадется по коридору к свободной комнате, из-под двери которой просачивается тоненькая струйка света. Если это старшие девочки собрались на полуночный конклав, придется их разгонять; однако она подозревает, что на самом деле…
— О Господи.
Она съежилась во сне, устроившись на старом диване без пружин, под щекой листы бумаги, рука, точно лапа хищника, сжимает карандаш. Голые ступни сделались фиолетовыми от холода. Рядом, на полу, угасает свеча — «лоскутная» свеча, сделанная, как замечает мисс Хартли, из множества прибереженных огарков, несуразно сплавленных вместе в эту падающую и капающую башню.
— Что вы делаете? — Переступая через лужицу горячего воска, мисс Хартли трясет Эмили за руку. — Проснитесь. Смотрите, смотрите же! Вы хотите всех нас сжечь в кроватях?
— Не особо. — Эмили зевает. Моргает, вздрагивает, садится. — Ага, это длилось достаточно долго.
Она протягивает голую ногу и тушит свечу, затирая фитиль между пальцами.
— А теперь что вы делаете? Бога ради, у вас ведь ожог будет…
— Ничего не чувствую. А теперь ничего не вижу.
— Ложитесь спать как положено.
— Зачем?
— Зачем? Да затем, что иначе от вас утром не будет никакого толку, а это означает дополнительную работу для меня.
— Ах, вы об этом. — Эмили неуклюже встает. — Да, конечно.
— Пойдемте. Давайте сюда эти…
Мисс Хартли всего лишь хочет помочь с бумажками, которые выскальзывают из окоченелых рук Эмили, но от нее яростно отмахиваются и отлаиваются.
— Нет! Не трогайте их, не смейте их трогать, слышите?