Тень скорби — страница 70 из 94

. Оставляю вас с вашим котлом. «Взвейся ввысь, язык огня! Закипай, варись, стряпня!»[100]. — Он выплывает, посмеиваясь, вон из комнаты.

Как всегда, когда Брэнуэлл уходит, наступает короткое молчание, словно на странице ума пропускается место для мыслей, которых не говорят вслух.

— Прочитай еще раз, — просит Энн.

— «Издательство “Айлотт и Джонс” Патерностер-Роу, Лондон. Джентльмены! С вашего позволения прошу сообщить, возьмете ли вы на себя задачу опубликовать сборник коротких стихотворений в одном томе форматом в восьмую долю листа. Авторы надеются, что вы сочтете целесообразным публиковать за свой счет, однако…»

— Я не уверена насчет «авторы надеются», звучит капельку витиевато, — говорит Энн.

— Тогда, быть может, прямой вопрос: «Если вы возражаете против того, чтобы публиковать сборник за свой счет, не согласитесь ли взять на себя эту задачу за счет авторов?»

— Да. Смотря, сколько это будет стоить, — говорит Энн, кривясь. — Нет, не пиши этого, конечно. Да, думаю, так лучше.

Эмили рисует ворону в верхнем углу листа и ничего не говорит.


— Ты начинаешь сомневаться. — Шарлотта входит в маленькую холодную спальню, где Эмили сидит у окна, прижав руку к стеклу, не закрытому ставнями, и нащупывает удары январского ветра.

— Начинаю, перестаю — какая разница?

— Разница есть, если ты собираешься пойти на попятную.

— Ты бы мне не позволила.

— Это уже интересно. Когда мне хоть раз удалось заставить тебя сделать то, чего тебе действительно не хотелось?

— А ты не помнишь? — Эмили невесело подмигнула сестре. — Нет, теперь я не пойду на попятную. Просто письмо заставило меня осознать, что происходит. Представляем себя на рассмотрение миру, покоряемся ему.

— Необязательно. Все может случиться наоборот. Прямо как ты мне говорила, Эмили: эта комната, то, что мы здесь делали, было нашим спасением. И теперь может снова им стать.

— О, мы покорим мир книжкой с рифмами?

— Это начало. Авторы не останавливаются, они продолжают писать. Опять же, как мы делали здесь с Ангрией и Гондалом.

— Не нужно меня умасливать.

«Нет, нужно, — думает Шарлотта. — И я не против. Я на все готова ради этого».

— Брэнуэлл никогда раньше не был таким нелепым, правда? — вдруг говорит Эмили. — Просто я посмотрела на него сегодня вечером, и в голове мелькнуло: «Если бы я тебя не знала, решила бы, что ты дурак». Эта чушь про выпуск романа. Как будто и правда может что-то получиться.

— Думаю, так к этому подходят некоторые люди.

— Но мы никогда такими не были, верно? Не писали, чтобы нравиться.

Шарлотта внутренне сжимается: жестокие слова на миг пронзают ее и становится больно.

— Значит, ты не хочешь, чтобы твои сочинения радовали людей? А чего ты хочешь?

Эмили обращает на сестру свой старый, добрый, прислушивающийся взгляд, потом заходится смехом, будто чей-то голос развеселил ее шуткой:

— Сжечь их.


Шарлотта уверенно продолжает все устраивать, так уверенно, как если бы знала, что делает. Все происходит на этом далеком экзотическом острове, в Лондоне. Нужно только подхватывать: как вести переписку, как упаковывать и пересылать рукописи, как отдавать свои деньги. Да, «Айлотт и Джонс», аристократичные издатели работ в основном религиозного характера, возьмутся за их книгу, но лишь при условии, что им возместят расходы по публикации. Итак, вот они, из тетушкиного наследства: тридцать драгоценных гиней за нечто еще более драгоценное — публикацию сборника «Стихотворения Каррера, Эллиса и Эктона Беллов».

Полная анонимность была бы просто абсурдной: у них должны быть какие-то имена, и Шарлотте нравится идея сохранить настоящие инициалы. Белл — фамилия позаимствована у папиного викария, мистера Артура Белла Николса, и они уверены, что тот не станет возражать. (Трудно представить, чтобы Николс вообще серьезно возражал против чего-нибудь: он долго и утомительно бродит по своим делам, насупив черные брови, поджав губы. Когда же викарий, мокрый от дождя, заходит в дом, почти ожидаешь, что он встряхнется, как невозмутимый пес.) Что до имен…

— Возможно, я могла бы быть Чарльзом. Как бы ты чувствовала себя в роли Эдварда, Эмили?

— Нелепо. Лучше Эбенизер. Лучше вообще не быть мужчиной.

— Но если мы воспользуемся женскими именами, к нам отнесутся по-другому, — говорит Энн. — К нам отнесутся не как к писателям, но как к женщинам — или даже как к леди, что еще хуже.

Она вздрагивает.

— Кто отнесется? — усмехается Эмили.

— Читатели. Критики, — говорит Шарлотта как бы невзначай, чтобы загасить в себе волну воодушевления. Ибо это, как ни безумно, происходит по-настоящему. Они не вырезают и не сшивают крохотные книжечки и не пишут обзоров в собственных же крохотных, прошитых вручную журналах. На этот раз мир присоединился к их игре. Это как играть в карты с великаном. И делать крупные ставки.

Итак, они выдумали неопределенные имена: Каррер, Эллис, Эктон. Сестрам нравится их звучание, как если бы — что в каком-то смысле и происходит на самом деле — они выбирали имена для персонажей книги. Предмет, который начинает занимать их, когда стихотворения уже переданы в печать и они втроем сидят вокруг освещенного лампой стола, нуждаясь в новых заклинаниях.

— Брэнуэлл в чем-то прав. Самая большая читательская аудитория у романов, — говорит Шарлотта.

— Но ошибается во всем остальном, — возражает Эмили. — Нельзя написать роман, просто механически измарав нужное количество страниц. Так не бывает. Этому нужно отдавать все, что отдаешь поэзии. Даже больше. Придется научиться стоять за пределами этого.

— Но ведь мы привыкли писать длинные рассказы. Господи, разве мы когда-нибудь занимались чем-то другим?

Шарлотту пронзает чувство, которое является не совсем ностальгией: в нем есть шип ужаса.

— Но то были рассказы, которым свойственно продолжаться бесконечно, — говорит Энн. — Повести Гондала и Ангрии, когда одна перетекает в другую. Вот что в них так разочаровывает. — Она замечает на себе взгляд Эмили. — Прости, Эмили.

— Зачем? — Эмили суха и лаконична. — Зачем просить прощения за то, что чувствуешь?

— Не знаю. Но я часто сожалею о своих чувствах, — тихо произносит Энн. — Я на самом деле все еще люблю Гондал, но… в общем, я начала писать историю в прозе, и это совсем другое. Это было после того, как Брэнуэлл… вернулся. Я почувствовала, что мне нужно писать, но почему-то не в темноте. При свете дня. Я не уверена в ней. Она очень незамысловатая, никуда не переносит читателя, так что не знаю, придется ли она по вкусу…

— Энн, прекрати извиняться, — говорит Эмили с насмешливой суровостью (хотя у Эмили насмешка не так уж далека от истины), — и прочти ее нам.


Как это ни безумно, но все происходит по-настоящему: пробный оттиск сборника «Стихотворения Каррера, Эллиса и Эктона Беллов» прибыл с далекого острова, немало выстрадавший в дороге, ибо выглядит так, словно кто-то до половины разорвал посылку, но чистый, изящный и, ах, такой волнующий. Печать действительно все меняет. Это твои слова, выставленные напоказ. Как будто кто-то очень влиятельный и важный прислушался к твоим тайным бормотаниям, а потом пошел и во всеуслышание объявил их собранию таких же влиятельных и важных — и все они повернулись к тебе, точно спрашивая, что именно ты хотел этим сказать… «Если я чувствую это, — думает Шарлотта, — что же тогда должна чувствовать Эмили?»

Однако Эмили кажется слегка раззадоренной и оживившейся.

— Это как гулять по болотам, когда опускается туман. Цель одна — попробовать добраться до дому живой.


Какое-то время идея романов тяжело нависает над ними. Это в чем-то похоже на присутствие в доме Брэнуэлла, пьяного и шумного или зловеще тихого: игнорировать нельзя, но обратить внимание — значит увязнуть в трясине беспомощного крушения надежд.

Повесть Энн о гувернантке и о том, как она выживает. Она настоящая, прочная и слегка саркастичная, и Шарлотта восхищается, думая: «Я на такое не способна». Эмили кажется заблудившейся в зарослях коротких заметок. Иногда весь проект представляется им разукрашенным безрассудством, прогнившим у самого основания.

— Это совсем не похоже на стихи. Это танцы под дудочку публики, — говорит Эмили. — Мне это ненавистно.

— Но ведь сборник стихов публичен, — возражает Шарлотта. — Мы опубликовали его — или, точнее, братья Беллы опубликовали. По логике вещей это просто следующий шаг.

— Я не хочу ублажать публику. Оттого я и не прихожу ни к чему. Перед глазами все время какая-нибудь жеманная барышня, которая сидит на диване, листает страницы и приговаривает: «Ай-ай-ай».

— Тогда заставь ее сказать что-нибудь другое, — подталкивает Шарлотта. — Заставь ее хлопать глазами. Заставь почувствовать себя неуютно.

— Все дело в том, что я вообще не хочу иметь с ней ничего общего. — Эмили прорезает страницу убийственным вычеркиванием. — Прогуляюсь. Мне нужно выйти из себя. — Она свистит Сторожу, треплет его по лохматой голове. — Да, это то, что мне нужно.

Энн, просматривая работу Шарлотты, замечает:

— Ты много написала.

— Лучшее, что можно об этом сказать?

— О, нет. — Энн выглядит шокированной. — Это очень сильно. Только…

— Давай-давай, выкладывай, — говорит Шарлотта, беззаботнее, чем чувствует себя на самом деле.

— В общем, когда я читаю, то чувствую, что мы можем попасть куда угодно. А не в какое-то определенное место.

— Хочешь сказать, я застряла в Ангрии?

Энн мешкает с ответом.

— Когда я беру перо, то говорю себе, — осторожно начинает она, — что на это нельзя полагаться. Это как норовистая лошадь, которая может занести бог знает куда. Поэтому нужно крепко держать ее в узде.

Шарлотта снова думает: «Я на такое не способна». Эта мысль приводит ее в ярость. В тот вечер Шарлотта способна писать только мятежную цепочку ругательств, чтобы потом порвать бумагу. Необычный жест: бумага дорогая и, более того, драгоценная. Однако на следующий день она, как ни странно, чувствует себя лучше, чище. А вечером, когда Эмили начинает читать вслух свою работу, а затем, разозлившись, замолкает, качает головой и прячет бумаги в шкатулку, Шарлотта ловит себя на том, что говорит, отталкиваясь от этой чистоты, с чем-то, что — если бы речь шла не о ней самой — она назвала бы знанием дела.