Тень — страница 1 из 4

Стефан Грабинский«Тень»Stefan Grabiński«Cień» (1918)

Это было то время, когда в запутанном лабиринте случайностей, который мы называем жизнью, я начал обретать проявляющуюся из полумрака ориентацию, когда, зацепив нить клубка за первый, отчетливо выступающий карниз, я начал тянуть ее по пути к выходу на Свет Божий.

Я запланировал работу в широких рамках, они должны были охватить в форме трактата результаты моих прежних исследований, посвященных сущности бытия и тайне его проявлений.

В путешествии, начатом уже достаточно давно и протекающем в данное время без следа усталости, в знойные минуты похода, это должен был быть отчасти лишь только первый этап. Припорошенный пылью дорог, я, словно паломник, остановился на несколько часов в придорожном постоялом дворе, чтобы бросить беглый взгляд на пройденный путь, облечь в плотную форму результаты своих переживаний и, набрав полную грудь свежего воздуха, пуститься в дальнейшие поиски.

Я трудился над сочинением «О символах в природе». Заголовок, на первый взгляд, несколько узковат, принимая во внимание объем работы. Речь, собственно, шла о символике, скрытой не только в органической природе, но также и о той, которая проявляет свои таинственные движения в так называемом «неодушевленном» мире, в предметах и, не менее прочего, в высшей сфере: в случаях и происшествиях. Символизм, перенесенный подобным образом на все жизненные явления, сводил их к одному общему уровню, объединяя в огромную совокупность, пронизанную таинственными связями; истолкованный с этой точки зрения он представлял собой показатель всеобщей взаимосвязи вещей.

В трактовке своих взглядов я руководствовался скорее методом интуитивно-непосредственной интроспекции[1], нежели теориями эволюции. Они, впрочем, оказывали услугу только лишь в сфере так называемой «природы в целом»: там, где в игру вступали стечения обстоятельств, которые было сложно предвидеть заранее и считать плодом сознательно направленной психики, либо там, где изумленное внимание зрителя привлекали предметы «тупые», «бездушные». Естественно, здесь я должен был сойти с намеченного пути и перейти в область менее осязаемую, хотя и не менее существенную.

В заключение я намеревался представить происхождение символизма в искусстве и показать его близкое родство с соответствующими явлениями в жизни и природе. Принципиальную разницу между первым и двумя последними я усматривал, разумеется, в том, что в жизни символизм всегда является стихийным, наивно свободным и неосознанным, в то время как его эквивалент в искусстве, по существу, служит результатом целенаправленно и сознательно формирующего творчества. Наверняка, и художник, как «сын земли», как ее возлюбленное дитя, заключая при помощи интуиции и воображения свою мысль в символ, также служит стихийным явлением пандемониума[2] бытия, однако явлением сознательным, в котором вместе с тем живет недюжинный ум. Поэтому жизненный символизм я назвал бы «девственным» в его наивной безотчетности, в невинном потоке искренности. Художественный же символизм, по отношению к нему, сопоставлялся бы подобно тому, как логика сопоставляется с геометрией, которая является, в некоторой степени, знанием о мерах и формах земли.

Задача моя была настолько сложна, что лишь для малой ее части из хаоса, который необходимо было продифференцировать в соответствующем направлении, я подыскал действительно строгий материал; в любом случае, он был отобран и ожидал моих действий. Львиную долю работы мне полагалось выполнить исключительно самостоятельно, без чьей-либо помощи, вращаясь в сферах мало либо совершенно до сей поры неизвестных и удивительных, будто загадка. В этом было свое неоспоримое очарование, словно чудесное блуждание по незнакомому месту, которое видишь впервые в жизни — хотя это и требовало огромного напряжения внимания и концентрации мысли.

Чувствуя, что абсолютный покой в данном случае является неотъемлемым условием, я оставил суматоху столицы и перебрался в тихую, лежащую в нескольких милях езды, провинцию. Желая уединения и опасаясь, чтобы обыденность взаимоотношений с людьми не вторглась разрушительно в укромные уголки моих раздумий, я снял на окраине городка в исключительно личное пользование небольшой зеленый домик, окруженный густой живой изгородью, сплетенной из кустов сирени, бирючины и черемухи.

Я быстро расположился и, поощряемый невозмутимым спокойствием, старательно принялся за работу. Она шла живо и ловко, ведь здесь мне было хорошо, уютно и уединенно. Вечерами, когда утомленный от ежедневных умственных усилий, я откладывал перо, потягиваясь в старом войлочном кресле, из палисадника, через открытые окна, в комнату проникали бальзамические запахи цветов и деревьев, доносился приглушенный щебет соловьев из ближней рощицы.

Стояла чудная пора; июльские вечера, омытые теплом солнца, сотрясаемые бодрящим трепетом далеких молний, призывали предаться грезам, заманивали сладким соблазном в дальнюю даль, посеребренную молодым месяцем. Я тихонько проворачивал ключ в замочной скважине и отправлялся на долгую прогулку, чтобы неоднократно вернуться домой где-то к полуночи.

Во время одной из таких вылазок я забрел в достаточно отдаленную, лесистую и незнакомую мне местность. Хотя было светло как днем, я заблудился и несколько раз подряд возвращался на то же самое место. Наконец, пробивающийся из-за деревьев тусклый свет вызволил меня из западни, и я наткнулся на какую-то дорогу, которая, извиваясь через лес, вторым своим концом соединялась с трактом, ведущим в городок. Радуясь подобному указателю, я начал приближаться к спасительному огоньку и через четверть часа оказался около четырехугольного домика, который находился прямо перед выходом из удачно пересеченного леса. Вероятнее всего, это была лесная сторожка: небольшой дом, огороженный со стороны тракта частоколом. Светилось лишь одно окно, что выходило на бор, а остальная часть дома была погружена в непроглядную тьму ночи.

Привлеченный тусклым свечением, я сошел с дороги и, чтобы отдохнуть, присел в луче света на ствол, по-видимому, недавно срубленного ясеня, практически под самым окном. Отдышавшись после утомительного похода, я с чувством облегчения вытащил и набил трубку; раскуривая ее, я вперил задумчивый взгляд в светлый четырехугольник оконного стекла. Глаза, как магнитом прикованные к окну, отчетливо выделяющемуся на фоне сумрака, и ослепленные светом, сначала не различали деталей; лишь через некоторое время привыкнув, я присмотрелся внимательнее.

Окно было плотно прикрыто каким-то белым полотном, через которое просвечивалось овальное пламя слабо мерцающего ночника. На этом экране, скупо залитом светом, отчетливо вырисовывались какие-то тени. Охваченный детским любопытством, я бессознательно начал их изучать. Внезапно уловив точный смысл линий, я едва не закричал от ужаса, непроизвольно вскакивая с колоды и подбегая к окну. Действительно, то, что я увидел на занавеске, должно было потрясти даже менее восприимчивого зрителя.

На полотне виднелись силуэты трех людей. С левого края экрана проскальзывал решительный мужской профиль с орлиным и упрямым контуром носа, открытым лбом, сильно отогнутым назад. На уровне лишь слегка обрисованного торса отчетливо обозначались руки, сложенные как будто бы для выстрела из ружья, тень которого под острым углом тянулась к правой стороне окна. Там, от оконной рамы отделялся сильно склоненный в сторону смертоносного оружия силуэт жертвы, очевидно, уже сраженной пулей. Это тоже была фигура мужчины, но с неприятными, практически отпугивающими чертами лица; низкий лоб и нескладный нос вместе с черепом бесформенного строения производили впечатление удручающее, отталкивающее. Несчастный, видимо, пораженный в сердце, резко изогнулся вперед, судорожно хватаясь левой рукой за грудь.

Посередине между этими двумя людьми темнел профиль третьего мужчины, который, очевидно, сидел, так как неустанно колышущаяся тень его головы приходилась значительно ниже, занимая нижнюю часть экрана.

Заметив ужасную сцену, призрачно спроецированную на белом фоне, я хотел сию же минуту ворваться в дом и схватить убийцу. Но немного подумав, я овладел собой и, не спуская глаз с занавески, неподвижно замер. Постепенно зарождались более спокойные мысли, прояснялись детали, на которые сразу, при первом впечатлении, я не обратил внимания.

Прежде всего, я никак не мог понять, почему ни один выстрел не донесся до меня из дома за минуту до того, как я посмотрел в окно. О том, что изображение представляло собой ситуацию после стрельбы, красноречиво свидетельствовала позиция пораженного с правой стороны окна: этот человек склонялся, по-видимому, к земле, сраженный смертельной пулей; склонялся — но, что примечательно, не падал: как будто бы замер в тот миг, когда должен был упасть. Но и тот, второй, убийца, оружия не опускал, удерживая его все время на уровне груди.

Оба, казалось, окаменели в положениях, в которых их застала трагическая минута: эти две тени темнели неподвижно, без малейшего колебания, словно заколдованные.

В этой неподвижности, в этом застывшем мгновении было что-то ужасное.

Из этой странной группы «признаки жизни» подавала лишь тень головы человека, сидевшего ниже: время от времени она раскачивалась в слабом, дрожащем, но отчетливом движении. Что-то скорбное было в этом движении, что-то присущее безграничному смирению перед свершившимся фактом, что-то походящее на капитуляцию раздавленного червя.

А вокруг царила идеальная тишина, невозмутимая тишина летней ночи; ни один голос не доносился из грозного дома, ни один звук не нарушал бездны безмолвия.

Долго еще я остолбенело всматривался в загадочные тени, нетерпеливо ожидая, что они изменят положение. Напрасно: эти двое все время очерчивались теми же самыми линиями, как и в тот же миг; все время с беспомощной тоской шевелилась голова третьего. Лишь однажды он вскочил, выпрямился и всей своей фигурой бросился к стрелку, как будто бы стремясь задержать его в действии. Но практически в ту же секунду он одернул вытянутые руки, бессильно опустил их вдоль тела и с тяжестью возвратился в исходную позицию: тень сжалась, уменьшилась, отсеклась до уровня шеи и снова только лишь бедная голова шевелилась в безнадежном и печальном колебании…