Тень — страница 2 из 4

Так прошел бесконечный, как вечность, второй час. Далеко на востоке начинало сереть: небо окрашивалось в размытые, неопределенные цвета; звезды вместо золотых становились бледно-желтыми и гасли. Светало…

Вдруг огонек в окне вспыхнул и тотчас же погас. Тени исчезли, растворились: в оконной раме белела лишь жестко натянутая занавеска, словно большое, заплывшее бельмом око.

Я взглянул на часы: было три часа утра. Утомленный от длительной ходьбы и бессонной ночи, я свернул на тракт и после получасового пути наконец ступил на дорогу, которая привела меня домой.

Я задернул шторы, свалился на кровать и, хоть и устал до смерти, не мог сразу заснуть: пора сна миновала, раздражал рассвет, который уже проникал сквозь стекла. Я зажег сигарету и, лежа навзничь с закрытыми глазами, обдумывал приключение, случившееся со мной в конце прогулки.

Постепенно возникали разрозненные мысли, с виду блуждающие в одиночку, дезориентированные в своей изоляции — из них сплетались цепочки связей, попытки выявить родство, тонкая пряжа неуловимых сходств — наконец, в плотных чертах они укладывались в обособленные теории, четким контуром очерчивались выкристаллизованные гипотезы…

Тень! До чего же странное слово! Что-то низведенное до неслыханно чахлой формы, что-то невероятно разбавленное, практически насквозь прозрачное, что-то эфирно тонкое. Бледное, почти ничтожное, а отсюда и особо легкое: перемещается незаметно, тайком, исчезает внезапно. Необыкновенное слово.

Греческая «σκιά»[3] будто бы набрасывает плотную мрачную занавесь на дневной свет: что-то пылало и погасло, что-то светило и смерклось — осталась лишь копоть, извивающаяся ленивой волной, ощущается лишь гарь…

Разве не слышно приглушенного стона колокола, опущенного в воду, в дивной латинской «umbra»[4]: словно предсмертный вздох, будто далекое эхо вибрирующего металла; что-то послышалось и затихло, что-то прозвучало и, иссякнув, рассеялось в пространстве…

Umbra, l’ombre[5], l’ombra[6] — слова печальные, как и все, что уходит и разносится вдаль…

Тени покойных — странное выражение, словно длинные, волокущиеся саваны, легкие, боязливые привидения.

Бесплотность тени, ее ирреальная ничтожность и элемент безграничной необычайности кажутся источником особой ипостаси: символического сопоставления души, духа и покойных с тенью.

Тень — это наивная проекция нашей личности на чувственном экране земли. Она всегда индивидуализирована и проявляется только тогда, когда она обособлена, поэтому и нуждается в свете, без которого не может расставить своих тайных сетей. Она служит противоположностью полной тьме, ведь та дурна и безнравственна.

Отсюда и странная боязнь собственной тени; она может проявить и иногда выдать то, чего и сам от себя не ожидаешь. Двойники вообще — явление неприятное.

Разве не удивительно то, что тень всегда вырисовывает лишь профиль? Это означает только то, что она наиболее выразительно подчеркивает черты принципиальные, характерные; остальное же ее не касается, она отвергает его, как вещь, вводящую в заблуждение менее опытного наблюдателя. Чаще всего, в профиль люди выглядят совершенно иначе, нежели анфас, и — точнее, правдоподобнее. Анфас выражение лица распадается на обе его половины и размывается, слабеет. И тень зачастую бывает гениальным карикатуристом.

Отсюда и непроизвольный страх, который она вызывает. Никто не любит, когда за ним следят.

Тень является как бы душой всех вещей, проекцией их глубокой внутренней сути, проявлением скрытых значений.

Поэтому она темна и мрачна, как и всякая бездна — и принадлежит к категории явлений дионисийских[7]; ей близко страдание. Под сенью ее угрюмых крыльев столетьями скорбит дивный Люцифер, от собственного поражения мучится несчастный Марс. Бесы охотно ютятся в тенистых, укромных местах.

Тень — это общий уровень, на котором мир живых соприкасается с так называемым миром мертвых: все сущее имеет свою тень. Ее характерная черта, планиметричность[8], устранила манящую перспективу и все отразила на одну плоскость, совершая невероятное уравнивание всех вещей, которые она представляет в кривых и прямых линиях.

И, что замечательно, так это то, что она украдкой проявляет все то, что тайно и неведомо, потому-то она и приходится врагом солнечному дню и дневным правилам. Самая контрастная тень наблюдается в полдень. Когда солнце бьет в землю самым жгучим ударом, так что все вокруг раскалено добела, светло, как правда, и, кажется, без тени сомнения — тогда она набрасывает самые мглистые экраны — предостерегая от мнимости луча Аполлона. Она — темный упрек, поднимающийся из глубин души, во время золотистого, омытого струями вина, пиршества. Memento mei![9]

Призрачные мысли окутывали меня все более плотными сонмищами так, что убаюканный их ярким свечением, я уснул. Спал я долго. Когда, проснувшись от грохота случайно проезжавшей телеги, я открыл отяжелевшие веки, то солнце уже склонялось к западу. Я оделся и вышел в город. Картина минувшей ночи не давала мне покоя, занимая все мое раздраженное внимание. Я чувствовал, что для того, чтобы работать дальше в избранном направлении, я должен разрешить эту проблему, которая, надвигаясь из-за горизонта тревожной тучей, настойчиво требовала заняться ей вплотную.

Следовало начать с обитателя прилегающего к лесу домика. Тогда я употребил все свое красноречие и вскоре узнал, что там живет старый лесник, некий Жрэнцкий. В округе он слыл за чудака. Много лет тому назад он был принят на службу в леса графа С. и выполнял свои обязанности добросовестно и безупречно. Граф не мог им нарадоваться и, хотя Жрэнцкий был уже человеком пожилым и изможденным якобы бурной молодостью, не хотел менять его.

Однако угрюмый старик сторонился людей. Избегал всяческих шумных собраний, бежал, как от чумы, от городского шума и с большим нежеланием, лишь благодаря настоятельным требованиям графа С., устраивал придворные охоты. Очень редко его можно было встретить в людных местах во время провинциальных ярмарок. Он укрывался целыми днями в пущах, которые знал как свои пять пальцев или, когда пора освобождала его от странствия по лесам, проводил время дома. У себя он не принимал никого, сам же редко, лишь в воскресенье, после полудня, заглядывал в одну не очень часто посещаемую корчму, когда из-за нехватки подходивших к концу зарядов, спешил в город для пополнения их запаса.

При данных условиях я и не надеялся на простое решение загадки, которая своими темными очертаниями расположилась на занавеске его окна. Приходилось лишь поджидать удобного случая, который позволил бы мне приблизиться к чудаку, завязать с ним дружеские отношения и собственными глазами исследовать его жилище. А пока что, несколько раз подряд, в ночное время, я прогуливался в сторону лесной сторожки, чтобы удостовериться, не исчезли ли тени и не пал ли я жертвой сиюминутного видения.

Но оказалось, то, что я увидел в первый раз, отнюдь не было беспочвенной иллюзией: во всяком случае, та же самая удивительная и страшная картина темнела на белом муслине[10]. Это неподвижное постоянство еще больше распаляло меня, и я с нетерпением ожидал желанного случая, который помог бы мне свести близкое знакомство со Жрэнцким.

Наконец такой случай выпал. Однажды в воскресенье я заглянул в упомянутую корчму за патронами. Но ожидаемый транспорт подвел, и разочарованный старик уже собирался уходить восвояси. Имея дома достаточно «жаканов»[11], я решил воспользоваться положением и немедленно подошел к нему, спросив, не соблаговолит ли он принять от меня необходимых боеприпасов. Сначала Жрэнцкий посмотрел на меня с недоверием, но, видимо, то, что нехватка патронов чувствовалась им весьма остро, в знак согласия он пожал мне с благодарностью руку. Тогда я представился и пригласил его к себе, чтобы вручить ему мешочек с пулями. Он согласился, хотя, очевидно, и немного сомневался. Очутившись в моем уединенном жилище, внезапно, как будто бы утешившись безлюдным видом дома, он успокоился. Тогда его серые, измученные глаза перестали бросать вокруг полудикие, затравленные взгляды, движения стали неторопливыми, под стать его пожилому возрасту. Видимо, присутствие людей его раздражало. Однако я видел, что он рвался в лес, стремясь как можно быстрее уладить дело. Он хотел заплатить мне за порох и пули, но я наотрез отказался. Старик долго колебался, может ли он принять предлагаемый подарок, однако, внемля моим настоятельным просьбам, в конце концов, не только уступил, но даже согласился задержаться до вечера. Мы весьма мило скоротали время. Жрэнцкий был человеком чрезвычайно приятным и необычайно мягким в обхождении. Хотя большую часть своей жизни он провел в лесах или в авантюрных походах, он не был лишен некоторой утонченности чувств и деликатности в общении.

Производил он удивительное впечатление. Он походил на человека, который вечно чего-то боится, внезапно прислушивается, не приближается ли кто-нибудь незнакомый. Беспокойно бегающие глаза старца заволокло какое-то печальное раздумье, особо выраженное в их подвижности.

Он явно избегал каких-либо личных подробностей, в особенности же тех, которые могли бы пролить определенный свет на его прошлое. Говорил он о вещах общих либо текущих, воззрения на которые имел достаточно четкие, исполненные практичной житейской мудростью. Как мне показалось, человеком он был глубоко верующим, судя по нескольким высказываниям, отмеченным религиозно-мистическим духом.

В общем, он мне очень понравился, и я старался сразу же, в тот первый вечер, снискать его расположение. Каким-то образом усилия мои увенчались желаемым результатом. Жрэнцкий начал посматривать на меня все более спокойным и одновременно доброжелательным взглядом, с большей долей доверия. Когда около восьми часов вечера мы расставались недалеко от лесной сторожки, к которой я его проводил, у него на глаза накатывались слезы, и он с чистым сердцем пожимал мою руку. Прощаясь, мы условились встретиться через несколько дней; старик обещал взять меня с собой на глухариную охоту.