Тень стрелы — страница 33 из 76

Многие казаки и солдатня пялили поверх теплых тулупов и тырлыков монгольские шелковые курмы, веселясь, как дети, радуясь и дивясь невиданным, ярким, как павлиний хвост, обновам.

К барону снаряжалась от Ургинской русской колонии делегация. О чем делегаты хотели просить его? Чтобы он не казнил доктора Пака, чтобы не казнил священника консульской церкви отца Василия Преснякова? Барон поджимал жесткие губы: «Они преступники. Доктор Пак укрывал евреев. Отец Василий крестил в консульской церкви еврейского ребенка. К тому же сын Преснякова – известный большевик в Иркутске. Не заставляйте меня, господа, делать то, чего я не могу делать». Отца Василия и доктора Пака казнили прилюдно, как многих в те дни в Урге, на Маймачене, на белом резучем снегу, в солнечный день, во дворе разрушенного, опустелого и разграбленного дома, что барон облюбовал для своей будущей ставки. Он не хотел совсем покидать лагерь, хотя понимал, что должен иметь в Урге пристанище. О блестящих дипломатических приемах речь не шла. Речь шла о крыше над головой.

Под грязной, проржавленной, сгоревшей крышей – да, равнодушно окидывал он взглядом потолок в сырых разводах, будет протекать по весне, – он, морщась, принимал плачущих просителей, надменных иностранцев, отдавал распоряжения, выносил вердикты, назначал должности и приговаривал к казни.

Он был один – всей Урге – всей Азии, ползающей, как раненая сука, на брюхе по окровавленному снегу, у его ног, – начальник, судья, командир и прокурор.

И палач.

Он сам расстреливал. Он сам вешал. Он сам стрелял в упор.

Он не гнушался древним страшным ремеслом.

И это он готовился к коронации Богдо-гэгэна и к своему собственному возведению в ханский сан, доступный лишь чингизидам по крови. Он готовился стать не только цин-ваном, но и Цаган-Хаганом – Белым Ханом, Белым Владыкой.

То ли это было, о чем он всю жизнь мечтал?

Сидя у себя в ургинской резиденции, трясясь на коне, скорчившись на корточках перед гадальной жаровней в лагерной юрте, он думал, и морщины извивались на его высоком сумасшедшем лбу иероглифами, азийскими письменами: да, это то, о чем я мечтал, и это то, за что меня убьют.

Ганлин играет

Чего я в этом мире боюсь?

Ничего.

Я не боюсь обиды. Я не боюсь нищеты. Я не боюсь одиночества.

Я был сыт обидой; я смеялся над нищетой; я возвысился над одиночеством.

Может быть, я боюсь поражения?

Нет, и поражения в битве я тоже не боюсь. За поражением следует победа. За победой – разгром. Колесо Сансары вращается, вращаются цилиндры в дацане с черными жучками иероглифов священных молитв. Я равнодушен к победе. Я равнодушен к разгрому. Я военачальник, и я понимаю: я не должен торжествовать победу и не должен рыдать в поражении.

Чего же я боюсь? Если нет во мне страха – то что же есть во мне взамен?

Может быть, я боюсь смерти?

Смерть. Какое скупое, строгое, сладкое слово – смерть. А ну-ка, по буквам: С-М-Е-Р-Т-Ь. Как красиво. Как свято. Как… страшно?..

Нет. И смерти я тоже не боюсь.

Но я знаю, чего я боюсь.

Я боюсь, что Азия моя умрет, второй раз не родившись.

Голоса пещер. Тот, кого нет

Шапка Мономаха.

Он хочет носить новую шапку Мономаха.

Но шапка Мономаха – это ведь восточная шапка.

Это МОНГОЛЬСКАЯ ШАПКА, как ни верти.

Ее носил тот, кто хотел завоевать – и завоевал – Русь.

Чингисхан.

Ее носил тот, в ком текла азийская бешеная кровь – Иоанн Грозный.

Ее будет носить тот, кто завоюет Азию.

Царь Монголии. Новый император Китая. Богдыхан Тибета. Новый раджа всей Индии. Сенагон Огненного Архипелага. Новый Ригден-Джапо всего Востока. Майдари-победитель.

А может, смех смехом, он и есть Майдари?!

Я смеюсь. Я уже не смеюсь. Я не могу смеяться. На груди халата Джа-ламы, его закадычного дружка, вышит древний знак «суувастик». Колесо Жизни катится. Мы все отмечены крючковатым Крестом, как птичьим когтем. Мы, и только мы, Жестокие, перевернем мир.

Он советуется со мной. Он слушается меня. Он слушает меня и не верит мне. Он никому не верит. Это верная техника жизни. Мой учитель, учившийся у великого Милареспы, сказал бы так: он идет над пропастью по канату.

И все-таки он будет мой.

И я, это я сниму с него его последнюю в Калиюге шапку Мономаха.

Всадники ночи

Насилие – отсутствие любви.

Знаете вы, что такое любовь?

Кришнамурти

В день коронации Богдо-гэгэна Иуда Семенов проснулся рано, в четыре утра.

Над Ургой, над Толой, над Богдо-улом еще стояла непроглядная черная ночь. Небо, как обычно, было ясным, россыпи созвездий тихо осыпались на крыши домов, на голубовато сверкающий снег. Иуда знал: сегодня будет трудный день. Он тщательно, расфыркивая воду, обнаженный до пояса, умылся холодной водой, надел чистую льняную рубаху. В шкафу висели обе формы одежды – офицерская и штатская. Он подумал, хмыкнул и накинул на рубаху сначала жилет, потом – кожаную английскую куртку для верховой езды. Ее так любит Катя. Она так восхищенно всегда на него смотрит, когда он приезжает в лагерь в этой куртке.

Ах, бедная Катя. Она такая впечатлительная…

Напевая старинную монгольскую песенку о трехлапой черепашке, он тщательно побрился перед старинным зеркалом, освещенным по обе стороны белыми толстыми свечами. Свечи подарил ему Доржи. И зеркало тоже принес Доржи. Незаменимый Доржи. Бесценный Доржи. Что бы он делал без Доржи. Не забыть заехать нынче ранним утром к Доржи, чтобы он передал англичанам эту записку. Он, вытирая лицо полотенцем, нащупал в кармане штанов сложенную вчетверо плотную бумагу.

Когда он вышел во тьму, в ночь, мороз пахнул ему в лицо и обжег его, будто плеснули в глаза кипятком. Он засмеялся. Закашлялся, вдохнув воздух. У воинов Чингиса был обычай: лить в глотку врагу кипящий свинец.

Вороной конь стоял в маленькой деревянной конюшне. Он взнуздал его, вывел на снег, легко, будто взлетел, вскочил на него. Катя. Не думать о Кате. Думать о храме Гандан-Тэгчинлин. Там уже никто не спит. Монахи и ламы вовсю готовятся к сегодняшнему торжеству. Как идет Доржи синее нарядное дэли, в коем он, склонясь, зажигает масляные лампады у большой золотой статуи Очирдара!

Вороной скакал быстро. Копыта вызванивали по деревянным настилам, по мерзлой земле. Урга, даже таким ранним утром, уже гудела, как улей. По улицам катились толпы народу, стекались к Зимней резиденции Богдо-гэгэна. Иуда видел: там и сям скачут солдаты и офицеры Азиатской дивизии. Многие щеголяли, приосанясь, гарцевали на конях если не в новых формах, так в залатанных тулупах, в начищенных, намазанных ваксой сапогах, при полном вооружении. Конные уже стояли шпалерами у дворца Богдо-гэгэна, и торжественный караул тянулся аж к самому храму Майдари – Майтрейи Победителя. Иуда проскакал к площади Поклонения. Все улицы были запружены народом. Монголы толпились в проулках, высовывались из окон домов, из-за деревянных заплотов, сидели на крышах. Иуда щурился, выдыхал в мороз белый пар. Ишь, красивую новую форму распорядился пошить в ургинских швальнях Унгерн-победитель. Густо-синие тырлыки вместо шинели. Фуражки с шелковым верхом. Башлыки, обшитые шелком изнутри. У штабных башлыки алые, у Татарской сотни – зеленые, у тибетцев – желтые. Желтые, как княжеская курма.

Солнце тоже носит княжескую курму. Курму хагана.

Ожидание. Нет ничего хуже ожидания.

Это ожидание было – ожиданием счастья.

Неужели воцарение владыки над собою, малым – такое же счастье человека, как любовь и утоление голода? Ну да, наверное. Чувство законной власти над собой есть чувство защиты. А у восточных народов власть священна.

Все ждали. Все молчали. Кони грызли удила. Иуда увидел, как ко дворцу подскакали конные, державшие в руках медные трубы и раковины. Они поднесли их к губам и затрубили. Дикие резкие звуки далеко разнеслись в сизо-перламутровом морозном воздухе. Даже кони перестали вертеть мордами, перебирать ногами и шевелиться. Люди застыли. Все застыло. «Ледяные изваяния», – подумал Иуда – и увидел, как медленно, чинно, печально-торжественно выходят на площадь перед дворцом ламы в ярких, слепяще-цветных одеждах. Темно-синие складки струились ледяной водой. Красный шелк вызывал на бой. Пурпурный – жег сумасшествием. Ослепительно-желтый – подпалял снег. А солнце, солнце поднималось над Ургой в своей желтой курме, и вслед за ламами, одетыми в шелк, вышел последний, старый, весь сморщенно-коричневый, лысый лама в золотой парче, и Иуда понял: он прибыл из Тибета, он посланник Далай-ламы, а может, и сам Далай-лама. Вороной конь Иуды прянул, дернул ухом, Иуда придержал его, склонился, шепнул коню на ухо: «Тише, милый».

За тибетцем в парче, вставшим посреди площади золотым столбом, четыре коня – гнедой, игреневый, белый и вороной – тащили громоздкую, тяжелую колесницу, на ней стояла пирамида из массивных бревен. Бревна были аляповато, броско раскрашены в священные азийские цвета – синий, черный, алый и белый. Над пирамидой поднималась, упираясь в небо, высокая мачта, на ней бился на утреннем зимнем ветру громадный монгольский флаг. Иуда задрал голову. Флаг, золотой, как плащ тибетского ламы, бился, полыхал в ярко-синем небе золотым костром. Колесница катилась. Кони храпели. Иуда не сводил глаз с флага. Золотые нити парчи сверкали под солнцем так, что было больно глазам. Иуда разобрал золотой парчовый знак. Первый знак алфавита Соембо. Язык огня, треугольник, рыба. «Рыба – знак любви у нас, у христиан, – он огладил коня между ушами. Ему смертельно хотелось курить. – Я поймаю в Толе рыбу и принесу ее Кате. Золотую рыбу?.. Золотую, как солнце… Она будет смеяться?.. Она возьмет рыбу в руки, поднимет ко мне лицо, и я…» Он не додумал. Конь нетерпеливо переступил под ним, тихо заржал. На площадь перед дворцом выехала открытая, похожая на ландо коляска, и в ней сидел Богдо-гэгэн.