Он, ухватив нож, осторожно поднял руку – и тут его запястье обхватили тонкие цепкие пальцы. Пальцы вжимались в его руку все сильнее, жесточе. Вместо лица у него сделалась жаркая кровавая красная маска, стыдом налились глаза.
Он глупо сидел на корточках перед Катиной постелью, она впивалась пальцами в его запястье.
– Катерина Антоновна, я…
– Это мое. Положите на место.
– Катерина Антоновна, это я, Осип… Вы уж простите…
Он по-прежнему держал нож над ее головой. Во тьме блестели ее глаза.
– Ах, Осип.
– Как это… ваше?..
– Отдай. Не смей! Это память. Я сохраню его. Это с кухни…
Она замолчала. Он видел, как закрылись ее глаза. Он выпустил тесак, он упал на подушку рядом с ее плечом. Она прижала руку к губам. Накинула подушку на нож. Легла грудью на подушку. Выдохнула:
– Осип, останься. Мне страшно. Поговори со мной. Ты же не вор. Ты же не вор, правда?.. Ты же не против меня?.. Ты – со мной?..
Он слышал, как дрожит ее голос. Ему стало беспредельно жаль ее. Все больше она казалась ему маленькой девочкой, попавшей во взрослый тяжкий переплет, девочкой, которую надо было взять на руки, закутать, упасти от мороза и беды, утешить, укачать. Он порывисто взял в руки ее лицо. Отдернул руки, как от огня.
– Ох, что делаю, простите… Не плачьте только, не судите… Я с вами… Я вас не оставлю… Я… Да я же помогу вам!..
– Т-ш, не кричи…
– А что, Машка здесь спит али у себя?..
Она села в постели. Ее глаза снова горели в темноте, как у рыси.
– У себя… Только не вздумай… не подступай…
У него полымем горело все лицо, шея, грудь.
– Да вы что, Катерина Антоновна…
– Какая я тебе Антоновна, брось все эти реверансы…
Они шептались во мраке юрты, как дети, как заговорщики. Он, чувствуя, как дрожат колени и пот течет по вискам, сел по-татарски, согнув колени, у Катиного изголовья, не сводя с нее глаз, как с иконы. Он почувствовал скорее, чем увидел – она улыбается в темноте.
– Катерина… – Ее рука коснулась его щеки. Он поймал ее руку рукой, губами. – Катюша… А вы… вы-то сами… как про все про это думаете?.. только как перед Богом… без обмана…
– Ишь, исповедник нашелся… Все-то тебе вынь и выложь… Думаю?.. Я не думаю, Осип… Я – боюсь… Я, знаешь, кого боюсь?..
– Кого?..
Он сунулся к ней ближе. Душистая лилия ее руки снова мазнула его по щеке, снова его губы на миг прижались к бархатистой коже. «Вот они какие, барыни, коварные», – задыхаясь, подумал он. Она низко наклонилась над ним, и ее волосы коснулись его щек, обожгли, как струистые пряди огня.
– Себя…
– А тех… ну, мумий… скелетов… в той пещере… ты не боялась, хочешь сказать?..
– Боялась… Очень…
Уже две руки взмахнулись, легли ему на плечи, отдернулись. Он успел коснуться щекой нежной кисти. Живое женское тело. Нежная женщина. Вдова атамана. Ночь. Юрта. Они одни.
– Не смущайся, я б тоже боялся… Давай с тобой найдем ту пещеру…
– Так тебя… – Его губы в забытьи приблизились к кружеву сорочки на плече, коснулись топорщащихся, пахнущих духами оборок. – Тебя ж сам Унгерн обязал заниматься поисками, не правда ли?..
Его пальцы нашли ее пальцы, сплелись с ними.
– Не только меня… Еще Николу Рыбакова… и… Иуду…
При имени Иуды она вздрогнула. Выдернула пальцы из его руки.
– Да. Иуду. Я знаю.
Ее голос в ночи стал холоден и далек. Будто бы доносился с горы.
Он испугался, смутился. Тьма колыхалась вокруг них плотным пологом.
– Иуда этот твой…
Она сжалась в комок, натянула простыню на плечи.
– Не мой.
Он понял это по-своему.
– Иуда этот ваш… Не верю я его темному лицу. Катя, Катя! – Он снова сунулся к ней. Она отодвинулась на кровати. – Не верю! Проверьте его – вы! Прощупайте! Подергайте-ка! Темный он человек, Катюшенька, темный, я-то уж чувствую, я ведь охотник, росомаху от соболя, даст Господь, отличу! Тьма за ним стоит, за вашим Иудой… тьма!..
Катя молчала. Тьма сгущалась вокруг них, молчащих. Потом она прерывисто, как после плача, вздохнула и сказала холодно, тихо, как ударила ножом:
– Осип, уходи. Иди спать.
Он встал с полу. Его колени оказались напротив лица Кати. Не помня себя, не сознавая, что делает, он резко склонился и прижался сухими жаркими табачными губами к ее затылку, к теплому пробору. Отпрянул. В мгновение оказался у двери. Отшвыривая шкуры, пробормотал: простите, простите, Катерина Антоновна.
Маска Жамсарана
Духи рек, где камни сверкают, как золото и серебро!
Давайте поищем пропавших и поведем беседу.
За стеной юрты послышался стук копыт о мерзлую землю. Катя, в пуховом платке, обвязанном вокруг шеи, в наброшенном на плечи тырлыке, собиралась за водой. Вскинула на плечи коромысло, ведра качнулись, опахивая холодной пустотой; она вышла из юрты, низко пригнувшись в двери, – и конь резко взрыл копытами пуховый снег, заржал. Катя вскинула лицо. Иуда быстро спешился, стоял рядом с конем, положив руку на седло. Катя замерла, будто заледенела.
– Здравствуйте.
Он не двинулся от коня. Огладил его по холке. Потная конская вороная шкура отливала на солнце нефтяным радужным блеском. «Ждет, когда я подойду», – она прищурила глаза, еле удерживая закипавшие слезы.
– Здравствуйте, Катерина Антоновна. Что бледная? Степной воздух не румянит? Не надумали уезжать отсюда, от нас, грешных?
– А куда? – Пустые ведра колыхал ветер. Рука лежала на коромысле, вздрагивала. – На Запад? Большевики убьют меня тут же, вдову белого атамана. На Восток?.. Во Владивосток, в Харбин?.. В Харбине, в Шанхае много русских эмигрантов, да… Я бы уехала в Америку. Америка – земля будущего.
– Наш барон считает, что как раз Азия, а не Америка. – Вороной конь легко, будто расхохотался, заржал, Иуда похлопал его по холке. – В юрту не пригласите, Катерина Антоновна?
– За водой хотела сходить…
Он наконец шагнул к ней. Она попятилась, как от огня. Коромысло сползло с ее плеча, ведра упали в снег. Она скользнула в дверь юрты; Иуда – за ней. Она кинулась ему на шею. Он сжал ее в объятиях так крепко, что они оба задохнулись.
Теплая черная вишня под губами. Губы вбирают вишню. Язык медленно обводит вокруг ягоды, замирает. Вишня в зубах, как драгоценный гранат. Всоси ее. Втяни в себя. Укуси.
– О Боже… как… я… люблю… тебя…
Он голый и смуглый, и она вся нагая. Они чувствуют друг друга каждым лепестком раскрывшихся тел. Они – два цветка. Может быть, два лотоса. Нет, они два зверя. Слишком дикое, звериное желание захлестывает ее. Он поднимается, раздвинув колени, обнимая ее коленями, над ней, поднося к ее губам священный выступ, мужской сосуд. Ее губы и язык исходят нежностью, и зверье безумие испаряется, как роса. Она вся превращается в нежность, она целует его и плачет от своей ласки. Ощущает его на губах, на щеках; держит в ладонях. Она никогда не думала, что быть с мужчиной – такое счастье.
– Я не вынесу этого… иди ко мне…
– Рано, еще рано… Погоди…
Он поворачивается над ней. Его лицо – напротив ее вздрагивающего живота. Он медленно опускает голову, его губы – на теплом холме, на золотом руне, струящемся вниз, еще вниз. Еще ниже, да, здесь. Он помогает себе руками. Пальцы раздвигают алые складки. Пион раскрывает лепестки. В цветке есть сердцевина. Есть завязь. Маленькое алое яблоко, китайка, таежный дичок. Он погружает лицо, язык во влажную алость, в соленую, душистую красную мглу. Он навсегда хотел бы остаться здесь. Чтобы вдыхать, обонять… умереть. Она выгибается под его ладонями – он положил руки ей на бедра, и они плывут под его пальцами, уплывают, выскальзывают, вырываются, большие смуглые рыбы. Его язык находит алый круглый дичок, розовую твердую жемчужину, купающуюся в жарких соленых створах. Жемчужина катится под языком, жжет мятой, жжет как уголь, вынутый из костра, но он не отнимает рта. Он слышит длинный стон – будто женщину ранили навылет, и она стонет, – потом задыхающийся шепот: «О да… Да… Я так хотела… всегда…»
Он вминает горящие головни пальцев в ее ягодицы. Его живой солдатский штык – под ее руками, над ее ртом. Они оба образуют подобие колеса. Живое колесо любви. Под колесом любви можно погибнуть. Они уже погибли. Колесо переехало их обоих. Они стали огненным колесом, и колесница катится туда, откуда нет возврата. Его колени обнимают ее голову, зажимают ей уши, и она уже ничего не слышит. Ничего, кроме биения горячей крови, стучащейся в них обоих, просящей выхода наружу.
Колесо катится, и во рту ее сладко и горько. Сок, нектар, живая кровь. Жизнь – вот как зовется это, и в такую жизнь тоже нет возврата. Тела расцепятся, люди пойдут дальше каждый своей дорогой. Но так соединившиеся – неразъемны. Эту цепь можно лишь разрубить. Если у тебя есть топор, меч, нож – руби. Он, лизнув сладкую китайку последний раз, в мгновение ока поворачивается, и его лицо – уже над ее лицом. Он берет ее лицо в руки. Осыпает поцелуями. Она хочет поймать ртом его губы. Ловит. Языки сплетаются, как две рыбы в Толе. Как две играющих рыбы древнего монгольского, китайского знака – черная и белая. Черный Иуда. Белая Катерина. Тайна Двойного. Выхода нет. Нет.
Из любви нет выхода никогда, знаешь ли ты это?!
Он перекатывает ее на себя, шепчет: сядь на меня, вот так, верхом, как на коня. Живой золотой кол торчит, и она медленно, обреченно опускается на него, и он раздирает ей не чрево – сердце. Да, так, медленно, еще медленней двигайся во мне. Медленно пронзай меня. Когда ты пронзишь меня насквозь, я почувствую нестерпимую боль блаженства, которое я молила у Бога – и вымолила.
Он держит ее груди, как чаши. Она сидит на нем, не шевелясь. Ее рот раскрыт, кажется, что она кричит. Он улыбается. Неподвижные любовники. Памятник любви. Мы сгораем от наслаждения вот так, не двигаясь. Нам не нужно безумное танго страсти. Нам не нужно ножевого острия вершины. Перед нами – все небо и все подземелье. Ты глубоко во мне. Я обхватываю тебя ногами, раскидываю над тобой руки, лечу. Я – птица. Я лечу в твоем небе.