Она приподнялась на коленях над ним, и он ударил в нее снизу – раз, другой, третий. Она засмеялась, вцепилась ему в плечи, провела руками по его потному, мокрому лицу. Резко наклонилась. Впилась ему губами в губы, всосала, вобрала его рот, присваивая его, делая его своим, глотая, как глотают мед и молоко. А он все бил, ударял в нее снизу; потом все нежнее, тише делались удары, превращаясь в легкие касанья; потом оба застыли, и она молча, задыхаясь, прислушивалась, чувствовала его в себе. Она – птица, а он – стрела. Он пронзил ее. А она еще летит. Летит в широком небе.
– Тише… Не двигайся…
Она почувствовала под кончиками пальцев его улыбку. Ее пальцы ощупали, как слепые, его рот, и он вобрал в рот ее пальцы, стал сосать, как дети сосут сладкие леденцы, осторожно, быстро трогать языком, и она закричала, как от ожога. Оба опять не двигались. Оба не знали, что, соединяясь так, они исполняют древний обряд Тантр. Им дела не было ни до каких Тантр. Ни до прошлого. Ни до будущего. Они оба отдаляли последнюю минуту – взрыв, после которого уже не будет ничего. Выжженная пустыня. Красная Гоби. И колкие ледяные звезды над потрескавшейся, как пересохшие от жажды губы, землей.
Медленно, неуклонно, сильно он пошел вперед там, во тьме, внутри нее. Сейчас он чувствовал ее как никогда. Он пройдет сквозь нее, сквозь ее раскрытое ему тело. Сквозь ее живую душу. Сквозь ее жизнь. Сквозь их обоюдную смерть. Он пройдет все насквозь – и выйдет наружу в Мире Ином, и там узнают ли они друг друга?!
– О!.. что ты делаешь… ты…
– Я… так хочу…
– Не останавливайся… не бойся ничего…
Она подняла вверх руки. Он летел сквозь нее, как копье. Подхватил ее под мышки. Медленно прижимал к себе, насаживал на себя. Золотой Кол, к нему привязывают звездную Небесную Лошадь. Монголы населили небо ими одними. Они уже живут на небе. Все, что происходит с ними на земле, уже отпечатано серебряными письменами там, в дегтярной, угольной бездне. Копье, торжествуя, проходило сквозь нее, покорную, и она сначала ощутила боль, подумав: вот так приходит смерть, – потом наслаждение, залившее горячим медом пустоты ее бытия; потом сноп света взорвался, развернулся перед глазами, внутри нее, и она перестала что-либо видеть и ощущать. Иуда крепче прижал ее к себе. Он видел, как она выгибается в судороге немыслимого счастья, пронзенная им, теряя сознание, хватаясь руками за его потно-масленые смуглые плечи. Он еще ждал. Он хотел сохранить в себе водопад жизни. Но звезды хлынули наружу бешеным потоком – из кончиков грудей, из орущих ртов, из ладоней и пяток, из навершия живого копья. Они потеряли чувство времени. Время исчезло. Потом, когда время вернулось, оно пошло вспять, и наступила тишина.
В оглушительном звоне тишины она услышала его голос:
– Какой сегодня день?
– Какой?.. – Она обернула голову к нему. Ее глаза были закрыты. Она не могла на него посмотреть – ей чудилось, она взглянет на него и ослепнет. – Вторник… кажется… я давно не глядела в календарь…
– Ты не поняла. Какой сегодня день с того дня, когда убили Трифона?
Холодом окатило ее лоб. Она положила руку на лицо. Под ее ладонью билось, жило, улыбалось ее лицо. Ее лицо, что миг назад неистово целовал Иуда.
– Я… не знаю… не считала…
– Я сосчитал. Двадцать первый.
– Ну и что?.. – Она не отнимала руки от лица. – Хочешь сказать, что безутешная вдова поторопилась?..
– Верная жена тоже поторопилась когда-то. – Она услышала, как он перевернулся на живот. – По буддийским верованиям, на двадцать первый день душа умершего, особенно убитого, выходит из состояния бардо и вселяется в любое живое существо, хоть в собаку, в корову, в червя. Если, конечно, тот, кто находится в бардо, не сумеет вымолить у великого Будды и у Белой Тары выхода из мучительного круга перевоплощений. Для этого надо знать слова посмертной молитвы. Представь, ты умерла, и ты, находясь в бардо, произносишь молитву. Какими устами?..
– Непредставимо. – Она отняла руку от лица, открыла глаза. Увидела над собой круглый купол юрты, проволочный каркас, проглядывающий из-за шкур, веревочные стяжки. На веревке висели, мотались монгольские куклы-онгоны, призванные отгонять от юрты злых духов, кликать добрых духов изобилия и продолжения рода. Иуда повернул голову к ее лицу, уткнулся лбом в ее лоб.
– Скажи мне… скажи, прошу тебя, что же все-таки произошло в ту ночь?..
Снова волна холода обдала ее с ног до головы. Они теперь широко раскрытыми глазами смотрели друг на друга, их лица, розовые после любви, лежали рядом на подушках, как два сорванных цветка. Проклятье, он хочет узнать у нее, что случилось тогда, в тот вечер, в ту ночь. Она же не помнит.
«Осип говорил: проверь его, прощупай его. Может быть, это он! Может… быть?..» Он видел, как дрогнули ее губы. Как блеснула между ними, ало вспухшими от поцелуев, ровная подковка зубов.
Она улыбалась. Он слышал ее хриплое, влажное дыхание.
– Я не помню, что произошло в ту ночь. Я очень крепко спала. Потом пришли… разбудили меня. А вот ты где был в ту ночь… Иуда?..
Она вздрогнула потому, что вздрогнул – всем телом – он. Будто к его голым пяткам поднесли горящую головню.
– Я не обязан тебе докладывать об этом.
– Потому что это было три недели назад? И ты забыл?
– Я был в Урге.
– До Урги от лагеря на хорошем коне доскакать – два, три часа. Может быть, ты сам был тою ночью здесь?
Тишина отзванивала в ушах мерным биением мгновений. Молчание становилось все тяжелее. Она отвернула лицо. Он погладил ее по волосам. «Гладит как лошадь», – подумала она.
– Может, и был. Тебя это смущает?
– Иуда, – она не узнала свой голос; у нее огнем горели исцелованные кончики грудей. – Иуда, скажи мне всю правду. Это ты убил моего мужа? Да? Чтобы нам скорее быть вместе?.. Да?!
Он засмеялся. Она с удивлением слушала его отрывистый, сухой смех.
– А ты бы хотела, чтобы это было так? А-ха-ха-ха-ха…
– Тише! – Она втиснула ладонь ему в губы. – Молчи!
– А ты, ты, Катичка, родная… ты… стой, пусти… ты, Машка говорила, в ту ночь напилась пьяная?.. Была пьяна?.. Как это ты смогла?.. Машка тебя напоила?.. Я помню, когда я приехал, от тебя пахло спиртным… как от мужика, перегаром… Ты, Катя… ты… – Он схватил ее за голое плечо. Рывком привлек к себе. Под ее грудью ходуном ходили пластины его сильной загорелой груди. – Ты была пьяна тогда. Ты не помнишь, что ты делала. Ты ничего не помнишь!
Она лежала в его объятьях вся белая, как снег. Мелкая дрожь стала трясти ее. Она дрожала, будто бы Иуда вывел ее голую на ветер, вон из юрты.
– Я… не помню… Да, я не помню, Иуда…
– Катя, – он приподнял ее лицо рукой за подбородок. Она старалась отвести глаза. – Катя, погляди на меня. Ты же не помнишь ничего. Ты напилась допьяна. Ты же ненавидела его. Ты же хотела, чтобы мы были вместе. Хотела, да?! Машка сказала – он ударил тебя… Ты – не вынесла… Тебя же нельзя обидеть…
Она наконец смогла посмотреть ему в глаза. Он ужаснулся их пещерной непроглядной тьме.
– Да. Это я. Я убила.
Пусть меня забирают в тюрьму в Ургу. В Иркутск. В Новониколаевск. В Улан-Удэ. Пусть меня расстреляют. Скажите Унгерну, пусть меня расстреляют. Я должна быть наказана. Пусть меня судят военно-полевым судом. Пусть будет трибунал. Я жена атамана, я убила атамана, и меня должны подвести под трибунал. Скажите барону… пусть он повесит меня на Китайских воротах, как вешает тех, дезертиров… перебежчиков… предателей!.. И я буду висеть и качаться, и меня будет шевелить и ласкать ветер. Ветер, слышите, а не Иуда.
Они все говорят в лагере: жена убила мужа для того, чтобы спать с любовником безнаказанно. Они правы. Я ненавидела Трифона. Я уже ненавидела его. Я не могла бы с ним жить, любя другого. А он… он никогда не отпустил бы меня. Но Бог ты мой, почему я забыла все, что было со мною, с нами той сумасшедшей ночью?!
Потому, что ты дочь своей матери. Своей сумасшедшей матери. На твою матушку нашло умопомрачение, и она убила себя, выпила смертельную дозу лекарства, и ее сердце не выдержало. Ты убила мужа, и ты должна поступить точно так же, если ты не хочешь, чтобы тебя расстреляли или повесили прилюдно. Все равно все станет известно Унгерну. Все равно весь лагерь гудит: Катерина – убийца Семенова. Убийца. Убийца.
Но это не я убивала всех, кто пропадал из лагеря в никуда! Не я! Не я!
Они не верят мне. Я знаю, что они не верят мне. Они думают: это я сделала тоже.
Она подходила к распахнутой двери юрты. В дверь залетал снег. Нынче поднялся сильный ветер, и снег вихрился, завивался белыми кудрями, бил в лицо белой рукавицей, заметал юрты, и они становились похожими на спящих северных медведей, на занесенные метелью погребальные царские курганы в степи. Она закидывала голову; тяжелые золотые волосы, неприбранные, не заплетенные в косы, пахучей тяжестью падали ей на плечи, на спину. Она хваталась за щеки, за виски, ее острые белые локти торчали перед лицом, как ножи, как казацкие сабли.
«Мне плохо. Плохо! Я теряю волю. Я теряю разум. Я кончена. Зачем я приехала сюда? Чтобы убить и похоронить мужа? Его закопали даже не на кладбище – в степи. Чтобы переспать с его братом? Будь проклят Иуда. Будь проклят тот день, когда я впервые поцеловала его».
Она испугалась своих мыслей. Быстро перекрестилась. Горячая цунами поднялась из недр ее существа, затопила ее целиком.
«Люблю, люблю, вешать будут, расстреливать будут – люблю. Люблю всегда и везде, и во веки веков, аминь».
Медленно она опустилась на колени перед отпахнутым пологом двери, закрыв лицо руками. Снег летел, набивался в ее волосы. Тысячи алмазов в ее косах. «Молилась ли ты на ночь? Я молюсь каждый вечер. Это бесполезно. Бога нет. Бога больше нет. Нет святого. Я убила моего мужа, и я еще хочу молиться, отмолить грех?! Это нельзя. Это невозможно. И убить себя я не смогу».
– Иуда, – прошептала она, стоя на коленях, – Иуда. Унеси меня. Увези меня. Если ты сможешь – сам убей меня. Я попрошу тебя, и ты убьешь меня. Ты освободишь меня от ужаса. Я же ничего не помню, Иуда. Ничего.