Тень стрелы — страница 67 из 76

– Но ведь взять с собой что-то надо… из еды, деньги… У меня денег нет… Я даже не смогу купить хлеба в хлебной лавке в Урге… и подарок этому Харти…

– Вон, о вежливости думаешь! – Машка порылась в кармане юбки, выгребла оттуда несколько огромных мятых купюр. – Бери, это монгольские! Все купишь, что надо!

Катя с изумлением уставилась на Машку.

– Откуда такие… большие деньги?.. Тебе… Унгерн дает?..

– Ах, ну перестань пытать меня, – Машка отвернула голову, как отворачивает ее попугай в клетке, когда ему предлагают заплесневелое зерно. – Это не твое дело! Есть у меня деньги! Дают – бери! А бьют… беги, конечно…

Она не могла сказать ей, что эти деньги ей дает Иуда. За шпионство. За предательство. За работу. За ежечасный страх раскрытия и расстрела.

Она не могла сказать ей, что по ночам – и это всегда внезапно, она не знает, когда это произойдет в следующий раз – к ней в юрту приходит человек в маске, властно и грубо овладевает ею, бьет ее плетью, терзает, связывает, взнуздав, как коня, продев ей в зубы ремень конской сбруи, и, насытившись ею, напоследок ударив ее по щеке, как последнюю дрянь, уходит, развязав ей руки и ноги, и она после его ухода под подушкой находит купюры, много купюр, и они странно, сладко пахнут медом, и липкие, будто бы деньги пчеловода, – а ведь ближайшие пасеки отсюда далеко, у лесистых предгорий горы Богдо-ул.

Ей платят двое. Одного она знает; другого – нет. Ее работа тяжела. Катька, чистая дура, и ведать не ведает… У всякой бабы – своя жизнь. Свои слезы.

– Спасибо. – Катя попыталась положить деньги во внутренний карман беличьей шубки, но Машка, огрызнувшись, каркнув, как ворона, схватила деньги, грубо, больно затолкала Кате за пазуху, под лифчик:

– Дура! Вот сюда! Чтобы не обчистили тебя так скоро! В Урге, знаешь, – щас воришки одни, все беспризорниками кишит! Так и норовят где-нибудь что-нибудь слямзить…

Они выскочили из палатки. Морозный воздух опахнул их лица. Машка плотней запахнула старую кофтенку с блестящей серебряной нитью. Ах, кабаре, ах, блаженные мясные, блинные, кофейные запахи «РЕСТОРАЦIИ»… Девок, должно, давно всех поубивали… Перестреляли, как зайцев на осенней охоте… Кто погиб под клиентом, кто – не понравился баронским бойцам… Кого к стенке красные поставили за все хорошее… Женщина – орудие в руках мужчины. Шпионский заработок – верное женское дело. Глашка, ведь и ты шпионила! Иринка, а может быть, и ты!.. Где вы теперь, девочки, куколки нарумяненные, пташки залетные?!.. На черта им вся эта Азия… эта страшная Монголия… А чем красная Сибирь лучше?!.. Там тебя в клочья изорвут на клопиных матрацах красные командиры и комиссары, а потом – как Унгерн Лизу Ружанскую – и солдатам потешиться отдадут… Хочешь такой смерти, Машка?!.. Мало видывала смертей – своей отпробовать захотелось…

– Вон твой конь. Тебя узнал. Ах, зверюга, животина!.. заржал, хозяйку почуял…

Это был не Гнедой. Катин Гнедой провалился во время, растворился впотьмах там, в Урге. Это был тот конь, которого в поводу привел тогда, в тот день захвата Урги, на храмовую площадь лама Доржи. Катя звала его – Чалый, по масти, а то и просто – Зверик. Она подошла к нему, погладила морду.

Звезды совершали огромные круги над спящим лагерем. Все затаилось. Мир спал. Мир ждал. Сияющие далекие миры водили хоровод вокруг небесного Золотого Кола, Полярной звезды, над бедным и нищим, несчастным земным миром, погрязшим в крови и распрях, не знающего, как раз и навсегда прекратить ужас братоубийственной бойни. Может, Иоанн Богослов прав, и нужна одна-единственная, страшная Последняя Бойня, а потом – великая тишина, чтобы все наконец прекратилось и настало, при восходе солнца, светлое Тысячелетнее Царство праведных, золотой век, по коему так вечно плачут люди?

– Садись… Я поддержу тебя…

Машка подставила Кате, когда она садилась в седло, ладонь, как сделал бы это мужчина: наступай! Обопрись! Прыгай!

– Я не смогу… Я раздавлю тебе руку… У меня сапожок грязный…

– Ты… кисейная барышня!..

Катя внезапно наклонилась и поцеловала голую, грязную Машкину руку, грубую, красную, всю в шрамах, крошившую лук на кухне, державшую саблю, сжимавшую наган, гладившую срамные мужские телеса, красившую театральным гримом свои губы и веки и щеки певичек-подруг. Руку, выходившую ее, спасшую ее от верной смерти в больном тяжелом бреду. Руку, давшую ей деньги на дорогу и задавшую рано поутру овса ее коню. Поцеловала – и стремглав, одним порывом, сама, без Машкиной помощи, вскочила в седло. Натянула поводья. Слегка ударила коня в бока пятками.

– Прощай, Маша…

Горло перехватило. Небо наливалось розовым. Вот-вот солнце встанет. Пора!

– Прощай, Катерина! Не поминай лихом!

Катя повернула коня к Урге, снова ударила его в бока пятками, посильнее – и поскакала, по наезженной тропе, вон из лагеря, к ургинскому широкому тракту. Небо разгоралось все сильнее. Белые рисины звезд таяли, исчезали в находящей с востока красной волне зари. Стук копыт становился все тише, все глуше. Машка подняла руку и перекрестила далекую всадницу, другою рукой утирая обильно текущие слезы с захолодавшего, красного на ветру, опухшего от выпитой ночью, в одиночку, втайне, китайской водки, побитого жизнью лица.

* * *

– Когда мы нападем на него?

– Сегодня.

– Кто нужен вам в первую очередь?

– Четыре офицера и десяток казаков.

– Кто будет поднимать людей?

– Андреев. Суровцев. Ерофеев. Несвицкий. Вы. Я.

– При любом исходе дела – удача или провал ждет нас – будем двигаться к Джаргалантуйскому дацану, от Толы – к Селенге, к бродам. Так решено.

– Да, так решено.

– Костерин с бригадой будет ждать нас на правом берегу Селенги три дня, потом уйдет. Это будет значить…

– …что мы все погибли.

– Но ведь этого не произойдет.

– Да. Этого не произойдет. На нашей стороне много людей. За барона вся Дивизия уже не встанет.

– Седлаем лошадей?

– Седлаем. Тьма какая, хоть глаз выколи.

– Знак к наступлению?

– Четыре выстрела. Виноградов должен сделать четыре орудийных выстрела по юрте Бурдуковского.

Табачный дым светился во тьме потусторонним, опаловым светом, разводами перламутра, как раковины с Желтого моря. Мужчины больше ничего не говорили. Докурив, загасили сигареты. Первым встал Иуда, отодвинул брезент палатки. Звезды и снег ударили ему в лицо всей сияющей жестокостью равнодушного космоса.


Лошади были быстро оседланы. Люди спешили. Огней не зажигали. Напряжение сгущалось, росло с набеганием широких, розово-красных волн рассвета. Четыре залпа орудия словно взорвали умирающую ночь. Люди взорвались тоже. Кровь, возжаждавшая свободы, взорвалась в них. Войско поднялось, покатилось лавиной. Люди повалили к дороге, к ургинскому тракту, таща за собой лошадей, пушки, пулеметы, тачанки, кони тянули телеги и подводы с ранеными, скакали башкиры, татары, монголы, тубуты, русские казаки, бурятские конные, кричали, окликали друг друга, понукали коней, ругались на разных языках, и все это бурное море взметенных восстаньем народов текло на восток, к юртам Бурдуковского и барона.

«А куда нас всех ведут-то?..» – «А, друг ситный, похоже, красные на нас напали!.. Ружжо-то с собою в порядке?.. Защищаться ить будем!..» Казаки щурились во тьму, хлестали коней по крупам нагайками. Сабли били лошадей по бокам, всадников – по ногам. «Эй, паря, а каво замышляют?..» – «Да барона укнокать норовят!..» – «И-ишь!.. А он-то сам нас потом – таво… не укнокает?..» – «Выстрелы слыхал, ты, бык мирской?!.. Оглох, што ль?.. Начало-о-ось!..»


Он обвел лам глазами. Всматривался в каждого.

Ламы молчали.

Ламы не спали всю ночь – они пытались, путем воззваний и молений к Будде, достоверно предсказать и воочию увидеть в туманной дали всепоглощающего времени его судьбу.

Судьбу его – и его войска.

Будда не подавал знак. Тары безмолвствовали. Докшиты молчали. Небо не склонялось к их просьбам.

Мрак и молчание – тоже знак, однако.

«Ты будешь стоять перед черной пропастью, о цин-ван», – только и смог произнести старый, коричневый как старый дуб, сухолицый, весь в складках глубокий морщин, лама из храма Мижид Жанрайсиг.

Черная пропасть? О, это по-нашему. Он сразится с черным драконом?.. Он ступит на черный путь без возврата?..

Он уже сразился. Он уже ступил.

«Что меня ждет, вы, Посвященные?!»

Старый лама – единственный – встал из круга сидящих, молча уставивших глаза на огонь жаровни лам и сказал, чеканя слоги по-тибетски:

– Цин-ван, готовься. Небо занавесилось черным шелком. Золотой Кол выдернул Махагала, для того, чтобы сражаться им, как копьем. У тебя есть в груди мужество?

Унгерн усмехнулся. Белые глаза вспыхнули.

– Ты – меня – спрашиваешь!

– Тогда нам нечего тебе сказать.

Ламы были слишком напряжены, он это чувствовал. Ламы ловили звуки, шорохи напряженным слухом. Вытягивали шеи, внимая. Закрывали глаза, молясь.

Внезапно прямо рядом с его юртой, во мраке раннего зимнего утра, раздались выстрелы. Он отчего-то подумал – вот они, те таинственные преступники! Похитители его людей! Они проявились, вышли на свет!

Вскочил. Схватился за рукоять пистолета, расстегивая кобуру.

Голоса. Голоса! Голоса его людей! Его офицеров! Его солдат!

Ламы переглянулись. Раскосый старый лама печально посмотрел на него.

– О ты, страшный, ярко горящий, как предвечный Огонь при Конце Мира…

– Дьявол! – Дуло пистолета глядело ламе в лицо. – Конец – моего мира?!

Рванулся к двери юрты. Выскочил наружу. Пули, просвистев около него, прошли мимо. Вонзились в землю. Прострелили шкуру юрты. Улетели в снега, в небо.

Все, стрелявшие в него, промазали.

У стрелявших в него дрожали руки.

Они расстреляли все пули из всех патронов, бывших в барабанах – и не попали в него.

Он стоял в предрассветной тьме, стоял свободно, прямо, во весь рост, не прячась, не таясь, словно насмехался над убивавшими его. Вот они, он видел их – на расстоянии шести-семи шагов.