и с боевым задором, с трепетом или с надеждой, будто в ожидании чуда. Странное чувство вдруг охватило его; казалось, что не со звезд он прилетел, а родился на Старой Земле, учился в неведомом городе Рио и послан оттуда в Пустошь, в это селение, чтоб обрести здесь родину и служить ей как подобает, верно и честно. Служить и защищать, сделавшись горьким камнем для ее врагов — камнем, что дробит черепа и ломает кости!
Но другой Ричард Саймон — тот, родившийся на Тайяхате, пришелец со звездных миров — знал, что Путь Горьких Камней завершен и дорога за ним иная: не полет снаряда из пращи, а извилистая тропка, где на каждом шагу повороты, ловушки и ямы, где удар внезапен, где не поймешь, откуда брошено копье и куда нацелена секира.
"Завтра, — подумал он, — завтра начнется новый путь, а сегодня камень еще в полете. Мчится, вращается, жужжит! Горький камень! А вот и крысы, которых ему суждено раздавить… целый выводок клыкастых крыс, презренная добыча для воина-тай… Привередничать, однако, не приходится.
По улице пылила кавалькада.
Всадники ехали по трое в ряд, раскачиваясь в седлах, небрежно приспустив стволы карабинов и озираясь по сторонам с хищным блеском в глазах или с хозяйской уверенной важностью. Были они всех цветов и оттенков кожи, светловолосые и с шапками темных нечесаных кудрей, в безрукавках, рубахах иди нагие по пояс — пестрое воинство, извергнутое в Пустошь за провинности и грехи. Саймон знал, что их называют дикими — в том смысле, что эти люди не подчинялись ни одному из крупных кланов, не относились к вольным отстрельщикам и бродили по окраинам страны, действуя в одиночестве или сбиваясь в шайки и воруя скот, если шайка была невелика, или терроризируя всю округу, когда у них появлялся вожак, а с ним — порядок, многочисленность и сила. Почему их терпела власть? Этого Саймон еще не понимал. Возможно, власть была слаба; возможно, «дикие» служили ей на свой манер, став частью государственной машины. Чем-то вроде канализации, куда сливали все опасные отходы и отбросы.
Головной отряд, человек сорок, остановился меж кабаком и амбаром, задние двинулись к церкви, обтекая ее справа и слева. За ними катились возы — несколько больших телег, груженных хворостом и черными железными бочками. Увидев их, Пашка Проказа присвистнул, а староста побледнел и как-то разом сник; теперь он казался не воеводой, идущим на рать, но проигравшим битву полководцем.
— А ведь ты прав, батюшка, — пробормотал Семибратов, — жечь он нас собирается… Жечь, изверг!
Саймон втянул ноздрями воздух и поморщился — от бочек несло бензином. Или другим допотопным топливом, каким в Разъединенных Мирах снабжались лишь Каторжные Планеты.
— Не будет он вас жечь. Не дам!
— Так ведь иначе… — произнес Пашка и смолк, уставившись в землю и в бессилии кусая губы. Саймон похлопал его по плечу и наклонился к старосте.
— Не твоя драка, Иван-Хуан, и не твоя забота. Не мешайся! Твое дело — о деревне заботиться, о людях своих и о Коляне, которого я окрестил.
— Так… это что же? Уйдешь и не вернешься? Смерть примешь, брат-батюшка? Они ж тебя термитам бросят! Или конями разорвут!
— Я вернусь, — сказал Саймон. — Не насовсем, но вернусь. Ты много ли огибаловским в год платил? — Губы старосты зашевелились, будто он подсчитывал про себя, но Саймон, усмехнувшись, подтолкнул его к церковным дверям. — Иди, Иван-Хуан. Я с тебя меньше возьму.
Спустившись с крыльца и все еще улыбаясь, он зашагал к всадникам. Видение разоренной деревни — той, на Латмерике — медленно таяло, расплывалось, исчезало, будто свежий послеполуденный ветер уносил его в степь и, раздирая в клочья, хоронил меж зеленых трав и лесистых холмов. «Не будет здесь ни пожарищ, ни мертвецов на столбах, ни вспоротых животов, — подумал Саймон. — Не будет!» На этот раз он явился вовремя.
Он шел прямиком к худощавому всаднику на вороном жеребце, угадав в нем предводителя: скакун его был получше прочих, седло, стремена и карабин отделаны серебром, а на бедре покоился револьвер с перламутровой рукоятью и массивным ребристым барабаном. Ни бороды, ни усов вожак не носил, зато щеки его и подбородок были изрыты кратерами, словно поверхность Луны. Оспа, догадался Саймон, ощутив мгновенный укол изумления. Кажется, вакцину тут тоже не делали, как и компьютеры с ракетами.
Рябой вожак, прищурившись, посмотрел на него, повернулся, оглядел растянувшихся полукольцом всадников и ощерил рот в ухмылке.
— Ну, что скажете, братья-бразильяны? Собирались попа выкуривать, а он сам явился! И крест принес, из-за которого у них с Хрящом-покойником свара вышла… Молодец! Понимает, что дон Огибалов — не Хрящ: тот насильничал да отбирал, а дону сами тащат! И крест, и шею вместе с крестом!
«На публику работает», — подумал Саймон, изучая оружие рябого. Приклад карабина был украшен серебряной фигуркой — застывший в прыжке ягуар с грозно разинутой пастью. И револьвер хорош, с барабаном размером с кулак, на десять патронов, а может, на все двенадцать; выложенная перламутром рукоять искрилась и блистала радужными сполохами. Саймон мог дотронуться до нее пальцем.
Седло заскрипело. Огибалов склонился к нему, заглядывая в глаза.
— Говорили в корчме, что ты, поп, звал непонятливых в Семибратовку, чтоб слово Божье им растолковать. Вот я и приехал. Тащился по жаре, пыль глотал, а ты молчишь… Нехорошо! Но есть способ делать людей разговорчивыми, даже очень. Знаешь, какой?
Саймон перекрестился и смиренно сложил руки перед грудью:
— Если ты о термитах, так они меня не тронут. Ни термиты, ни муравьи, никакая иная тварь. Готов побиться об заклад!
Рябой потер бугристую щеку. Кисти у него были крупными, сильными, и пару секунд Саймон соображал, как будет выглядеть его большой палец на Ожерелье Доблести, между клыков саблезубого кабана. Потом оставил эту идею; место являлось слишком почетным для крысиных когтей.
— Не тронут, говоришь? Об заклад готов побиться? А заклад-то какой? Я вот поставлю Хряща и всех его мертвых подельников, а ты что?
— Крест, свою голову и всю деревню, — сказал Саймон.
— Это и так мое, — ответил Огибалов и махнул рукой дюжине спешившихся всадников. — Эй, Анхель! Кобелино! Попа упаковать — и на лошадь! Поедем в Голый овраг, развлечемся… А ты останешься здесь, с возами и своим десятком. Ждать меня, ничего не трогать! Ни спиртного, ни баб, ни девок. Вернусь, мы со старостой потолкуем. Я ему устрою экспроприацию! Поп-то деревню, считай, проспорил!
«Десяток, — раздумывал Саймон, пока ему скручивали локти проволочным жгутом и втаскивали на смирного мерина. — Десяток — это ничего… меньше, чем ничего… С десятком и с этим Кобелино я разберусь по-тихому, без драки и пальбы. Лишь бы семибратовские не взъярились! Хозяева-то стерпят, у них усадьбы и семьи, а вот Пашка с Филином… и прочие, из молодых… Затеют резню, и будет десять трупов с одной стороны и десять-с другой…»
Обернувшись и поймав тоскливый взгляд Семибратова, он кивнул на спешившихся всадников и строго покачал головой. Потом над ухом у него гикнули, взметнулась пыль из-под копыт и затянула улицу, заборы, стены и крыши домов желтым душным маревом. Теперь, выворачивая шею, Саймон видел только звонницу с восьмиконечным крестом; пыльное облако подрагивало, но ему чудилось, что раскачиваются крест и колокол под ним.
Колокол и в самом деле качнулся. Протяжный похоронный звон поплыл над Семибратовкой.
С проволокой Саймон справился минут за десять — незаметно напрягая мышцы, растянул, где удалось растянуть, но с осторожностью, чтоб не поранить предплечья. Искусство освобождаться от пут, преподанное Чочингой, не требовало силы; главным являлось умение расслабляться, когда кость будто бы становилась гибкой резиной, а плоть текла с такой же легкостью, с какой вода заполняет сосуд. Саймон проделывал этот фокус множество раз: и в юности, когда Наставник связывал его ремнями, а после засыпал песком, и в Учебном Центре, где практиковались с наручниками и смирительной рубашкой. Ремни были гораздо хуже: Чочинга вымачивал и растягивал их, а в горячем песке они высыхали в одно мгновение.
«Все же есть у проволоки свои преимущества, — думал Саймон, чуть пошевеливая локтями. — Во-первых, ее не растянешь как мокрый ремень, а во-вторых, термиты ее не жрут. Так что у человека обычного, который не прыгал по острым кольям, не бегал по углям и не распутывал смирительных рубашек, шансов вылезти из термитника маловато. Пожалуй, никаких».
Он поднял голову и осмотрелся. На середине дороги меж Семибратовкой и Дурасом огибаловские свернули, проехали тапирьи выпасы и пересохший ручей, где петляла в камнях жидкая струйка воды, и теперь направлялись к холмам на западе — пологим, невысоким, рассеченным множеством трещин и оврагов. Здесь, на плоских камнях, среди кактусов, дремали большие ящерицы, а в небе парили грифы — черные, с длинными шеями и белой оторочкой крыльев. Солнце огромным пылающим шаром висело над холмами, а снизу его подпирали облака — не легкие и пушистые, какие плывут в небесной синеве, а распластавшийся над плоскими вершинами сизо-серый блин. Солнце подсвечивало его, добавляя к серому багровые и красные тона.
«Кровавый будет закат», — подумал Саймон, привстав в стременах. Мерин под ним захрапел, и рябой главарь, ехавший чуть впереди, обернулся; по губам его змеилась усмешка, а щеки в кратерах оспин казались отлитыми из шершавой меди.
— Ты, поп, однако, не из трусливых, — произнес он, поравнявшись с пленником. — Не скулишь, не ноешь и песен не поешь… Разве тебя не обучили псалмы петь?
— Еще спою, — пообещал Саймон. — Когда доберемся до места.
— Там-то споешь! А заодно и спляшешь. — Огибалов опять усмехнулся и вдруг, пригасив ухмылку, спросил: — Давно из Рио? С месяц?
— С месяц. Или около того.
— Жаль тебя швырять на съедение тараканам, не расспросив о новостях… Кобелино — он почтовых девок охмурил, а у тех радио есть от «штыков» — говорит, что Живодер нынче дружбится с Анакондой. Вроде бы дочку за него просватал… Верно?