Тень жары — страница 22 из 87

5

Я вернулся домой к середине дня. Сварил кофе. Чашка кофе и сигарета – вот что мне было нужно. Но сигарет не оказалось.

Делать нечего, придется прогуляться к метро*[23].

Перед спуском в подземный переход стояла гигантская автоцистерна. В таких емкостях перевозят мазут. Картонка на раскладном столике уведомляла, что в цистерне плещется вино "Карабах". Напиток разливал из шланга грязный человек с бурым, обветренным лицом, в засаленном ватнике.

– Это взрывоопасно?

Мне достался угрюмый взгляд исподлобья.

Я ничего не имел против вина как такового, но присваивать ему такое название сейчас... Если сам по себе Карабах – пороховая бочка, то одноименным вином, наверное, можно начинять бутылки и кидать их под танки: танки не пройдут.

– Или бери, или гуляй,  – сказал человек в ватнике.

– Беру, беру...

Сорт, колер, вкус, запах и в целом букет вина из цистерны идеально точно ложились в понятие "портвеюга".

В желудке у меня вспыхнул конфликт.

Я спустился в переход и увидел неподалеку от лесенки старуху, сидящую на деревянном ящике. Тут церковь рядом; прежде они гнездились поближе к паперти, а теперь двинулись за чугунного литья церковные ворота и растеклись по городу; спины их согнуты вопросительным знаком, и эти вопросительные знаки есть знаки постоянства, вмороженности нашего бытия во время: так было четыреста лет назад, и сто, и вчера, и сегодня. А завтра?

Надо бы ей что-то дать, но мелких денег нет.

Купив пива и сигарет, я зашел в метро и попросил разменять крупные купюры мелочью.

– Мелкими?  – огрызнулась грузная женщина, командующая обменом мятых бумажек на жетоны.  – Зачем тебе мелкими!

– На растопку...

На обратном пути я положил в узкую, вытянутую лодочкой ладонь комок ассигнаций. Старуха кивнула и перекрестила меня – она тут всех крестит.

Телефонный звонок я услышал на лестнице.

Это были кукольники.

Кукольники – чрезвычайно милая, тихая супружеская пара. Это тот тип теплых, спокойных, интеллигентных людей, которые смотрятся в рамках нынешнего жанра рудиментом*[24]. Они изготовляют куклы для кукольных театров.

Впрочем, "изготовляют" – не то слово. Кажется, Пришвин заметил: большое дело – вырастить и написать книгу... В этом все кукольники – они как раз выращивают.

В своем деле они известные люди – их детки играют на театральных подмостках Германии и Австрии, в Америке и, кажется, даже в Австралии.

Сколько я их помню, они вечно слоняются без своего угла.

Последнее их пристанище напоминало помесь психбольницы с отделом внутренних дел. Какая-то приятельница, смотавшаяся в Израиль, сдала им квартиру. Сдала и сдала – спасибо ей. Но в первый же день выяснилось, что жилище она сдала вместе с мужем. Муж у нее алкаш. По соседству с домом пивнуха. Остальное нетрудно домыслить.

Не так давно они забегали ко мне в гости. Я пожелал этой стерве, загорающей под жарким небом Иерусалима, попасться в темном переулке шайке серьезных молодых людей из арафатовских террор-питомников – они были шокированы: "Да что ты, как можно! Она, в целом, неплохой человек..."

В конце концов их комнату обчистили. То ли сам муж, то ли его приятели. Если бы унесли только вещи, это можно было бы пережить.

Но эти ублюдки унесли куклу.

Куклу они растили почти целый год – пестовали характер, оттачивали темперамент, лепили образ. Когда я думаю, что алкашня толкнула ее в своей пивнухе за трояк, мне становится тошно.

Последние несколько лет их обстоятельства складывались относительно благополучно; театр арендовал в центре, в старом трехэтажном доме, помещение под мастерскую. Там они и жили, в мастерской.

Звонил кукольник, голос у него был потерянный. Учитывая карабахский конфликт в желудке, я решил обойтись без машины, пошел пешком.

Я давно не гулял по улицам, и потому не предполагал – насколько же их много: в подземных переходах, у дверей магазинов, просто на тротуарах; они стоят, сидят, стоят на коленях, лежат или валяются, дохают, кашляют; они безучастны к движениям текущей мимо жизни, и все, чем они с этим движением соединены, – это их протянутые руки... Эти руки – даже у женщин и у детей – корявы, тяжелы, грубы, они походят на окаменевшие корни погибшего дерева и вряд ли когда держали легкое гусиное перо над листом бумаги или хрупкий ветреный веер; их не грела никогда ласка пушистой муфты и не обтягивала лайка перчатки, ничьи губы не оставляли на них тепло поцелуя; их ладони жестки, шершавы и заляпаны гранитными кляксами мозолей – этот гранит до блеска отполирован черенком лопаты, рукоятью серпа и ручкой шахтерской тачки. Их лица уродливы, асимметричны, они скроены по одному образцу и выточены все из одного и того же материала: иссохшегося, растрескавшегося дерева – в таком сером, грубом, сухом материале выполнены корчи и конвульсии заброшенных, обглоданных ветрами и дождями плетней...

Знать бы – наменял больше мелочи... А "палочку", на всякий случай, прихвачу с собой.

В подъезде стоял особый, настоянный на пыли, запах. Из чего именно он составлен – кто ж его знает... Должно быть, это сдвинутые с привычного места половики, старые газеты, завалившаяся давным-давно за диван книжка, заскорузлые цветочные горшки с окаменевшей пепельной землей, репродукция или картина, от которой в обоях осталось темное клеймо, подточенные молью рукавицы из шкафа – словом, все, что веки вечные врастало в свое законное укромное место, и вот вдруг сдвинуто, вырвано, выломано из суверенной ячейки быта и свалено в кучу; да, это особый запах – переселения.

Я толкнул дверь в третьем этаже – не заперто – и понял, что обоняние меня не обмануло.

Тут была коммуналка образца двадцатых-тридцатых годов – обширная кухня, укромные уголки и закоулки в путаном, лабиринтно-шарахающемся то в одну, то в другую сторону коридоре. Жильцы отсюда разлетелись по новым районам; на их место слетелись художники, наполнили коридоры собой – своими бородами, туманными взглядами, путаными речами; в мастерских полумрак грелся у свечных огней; говорили, пили вино, работали.

Они, кукольники, сидели за круглым столом друг против друга посреди полного разгрома – впечатление было такое, что с мастерской заживо содрали кожу.

– Вот,  – сказал он.

– Что вот?  – спросил я с порога.

Пару дней назад к ним заявился деликатный подтянутый паренек и скорбно поведал, что ему очень, очень, очень жаль – но дом продан. Куца продан, кому продан? Меховой фирме. Тут будет после реконструкции меховой салон. А жильцы? Напротив в квартире три старухи, во втором этаже еще одна – вместе со старухами, что ли, продан? Выходит так, увы, увы... Словом, в трехдневный срок необходимо освободить помещение. А куда податься-то? С мастерской, с оборудованием, с пожитками? Он сказал: я все понимаю, но это уже не наш вопрос...

– Он что, так и сказал: не наш вопрос?

Она подняла на меня глаза:

– Вот именно: это не наш вопрос – сказал.

Есть речевые обороты, позволяющие определить сорт и качество персонажа. "Это не наш вопрос" – всего одно из родимых пятнышек, какими облеплены с ног до головы все наши начальнички, начиная от президента и кончая вахтером.

– Странно,  – сказал он.  – Я не запомнил лица. У меня отличная память на лица, но тут я не запомнил.

Наверное, деятель средней руки. У по-настоящему богатых – рожи примечательные.

– А задница?

– Что-что?  – близоруко прищурился он.

– Ну, задница у него – какая?.. Могучая?

– Пожалуй, да.

Возможно, в прошлом комсомольский работник. Вообще мне нравятся эти ребята, борцы за идею: вчера – коммунистическую, сегодня – капиталистическую. Наверное, и в конфуцианстве они будут чувствовать себя как дома, если в кремлевских кабинетах – чего у нас не бывает! – вдруг засядут конфуцианцы.

– Давай набьем ему морду?..

Он покачал головой, она тоже: этим делу не поможешь.

Знаю... Все эти домишки, особнячки так и будут потихоньку рассыпаться; их не привести в божеский вид, если не вкачать в дело приличные деньги, – но я все равно с удовольствием дал бы этому пареньку в морду.

Мы пили восхитительно душистый чай, настоянный на каких-то целебных травах, и вели типичную для современного жанра застольную беседу: без цели, смысла, эмоций, без особого интереса к словам и выражениям.

– Работаешь?  – спросил кукольник, заваривая свежую порцию (он, в самом деле, божественно готовит чай; чаевничанье в его компании – это не просто питие горячего напитка, это ритуальное пиршество, полезное, ко всему прочему, для здоровья); конфликт в моем желудке стал медленно потухать, враждующие стороны заключили перемирие и прекратили стрельбу.  – Или так? Перебиваешься?

– Трудно сказать... Сочинительствую.

Я в общих чертах рассказал о замысле.

Кукольник, свернув челюсть на бок, сосредоточенно скреб подбородок. Замысел он прокомментировал в том смысле, что сам по себе сюжетный ход достоин фантазии матерого, закоренелого клиента психушки, однако, – заметил он, вернув челюсть на место, – он не предполагал, что я настолько "созрел" для этого заведения.

– Хотя...  – он медленно, внимательно "лечил" заварку,  – такого рода закидоны, теперь, похоже, вполне в рамках нормы.

Еще бы, милый друг, еще бы. Вся разница между жанром недавнего прошлого и жанром теперешним состоит, разве что, в нюансах клинического диагноза: если лет десять назад наше лежание с книгой на диване, эта дремучая, бесконечная берложья лежка, могла быть расценена как тихое помешательство, то теперь шанс выжить есть только у буйно помешанных: все "тихие" незаметно, без криков и причитаний публики, помаленьку вымрут – от тоски, ощущения своей ненужности на этом варварском, языческом празднике жизни, и, конечно, от голода.

– Да,  – согласился кукольник.  – Кому хорошо, так это – им... Им все нипочем.