Тень жары — страница 67 из 87

Я прошлась по дому. У Зины милая двухкомнатная квартира, не отличающаяся ничем сверхъестественным, за исключением поразительной чистоты и опрятности...

И еще деталь – тут повсюду развешаны зеркала. К чему бы это?

В гостиной мы выпили вермута со льдом. Профессор пришел в себя. Он оказался говоруном. Рассказывал, что в узком смысле он специалист по, так называемой, эстетической хирургии, то есть, в принципе, занимается пластическими операциями. Я тут же попросила сделать из меня восточную женщину: по моим подсчетам где-то к концу года Огненную Землю окончательно поработит кавказская мафия – вот я и буду "своей среди своих". Профессор откланялся в третьем часу ночи. На прощанье он сунул мне визитку.

– Да я пошутила, профессор... Мне не нужно новое лицо,  – и хотела сунуть визитку в карман его пиджака.

Он мягко отвел мою руку.

– Не зарекайтесь, девочка, не зарекайтесь...  – шагнул за порог, обернулся.  – Спасибо вам, ребята.

– Один совет, профессор...

–  Да?

– Если вам опять кто-нибудь встанет поперек дороги – жмите на газ и давите.

Он тяжело вздохнул.

– Вы полагаете?

Это однозначно, милый мой профессор, иначе вам не выжить на Огненной Земле.

Заперев дверь, я вернулась в гостиную. Прошла в смежную комнату, совмещавшую в себе функции спальни и кабинета, выглянула в окно, дождалась, пока габариты "СААБа" скроются за поворотом на выезде из двора.

Пришел Зина. Он встал у стола и занялся сосредоточенным покусыванием губы.

Я погладила его по щеке:

– Не терзай губы, они нам еще пригодятся,  – поднялась на цыпочки, поцеловала его в губы; потом пошла в ванную, приняла душ, обмоталась просторным махровым полотенцем, вернулась, сбросила полотенце и забралась под тощее солдатское одеяло.

Зина смотрелся в зеркало, висевшее в проеме между (окнами – долго смотрелся, никак не меньше минут пяти – в мужчинах такой повадки я прежде не встречала. Потом он испустил тяжелый вздох – очень горький – вышел, вернулся минут через пятнадцать в роскошном махровом халате – сине-бело-красном; цветовая гамма идеально точно воспроизводила национальный французский флаг. Он присел на край кровати, положил мне руку на плечо и неуверенно произнес:

– Ты мне нравишься...

Ах, не то, охотник, не то! Я спихнула его с кровати, скинула одеяло.

Вот интересно, что должен испытывать мужчина, когда голая девушка волочит его от постели, прислоняет к стене, отступает на три шага, становится по стойке смирно, берет под козырек и, задрав подбородок, во весь голос начинает петь "Марсельезу"?

Некоторое время он ошалело смотрел на меня, потом отслоился от стены, подошел к зеркалу и – догадался.

– А ч-ч-ч-ч-ерт!  – сочно, азартно расхохотался Зина, ринулся ко мне, и что грянуло вслед за этим – не произошло, стряслось, случилось, свершилось, приключилось, сделалось – а именно грянуло, я плохо помню, вот разве что: высокий полет его халата, халат парит, нелепо размахивая руками под самым потолком, и падает, и, наверное, разбивается насмерть.

6

Я знала, что будет трудно; в каком-то отрезке ночи этот разговор неминуемо должен возникнуть. Я собралась с силами, сходила в комнату, налила немного вермута, выпила, покурила, вернулась в спальню-кабинет, перелезла через Зину, который лежал, забросив руки за голову и смотрел в потолок, устроилась на своем месте у стены.

Он ждал.

Я знаю, чего ты, охотник, ждешь; ну, так пойдем со мной, не отставай – белка шустрый зверек; ты следи за ее рыжим хвостом, знай-поспевай и прибавь шагу – из твоей разбойной Марьиной Рощи мы доберемся по холодному и безжизненному в этот поздний час проспекту до Савеловского вокзала; побежим, понесемся вдоль трамвайных путей в сторону центра, углубимся в переулки, размотаем их запутанный клубок и выпрыгнем прямо под наше старое доброе небо. Смотри, видишь; во дворе щуплый чернявый мальчик, он производит впечатление зажатого, затертого; в дворовых играх он остается в тени – слишком он застенчив и плохо координирован для подвижных забав мальчиков; да и чисто классово он им в какой-то степени чужд: живет в кооперативном доме, папа его певец, солист какого-то воинского ансамбля песни и пляски.

Он учится на три класса старше тебя, белка, и ты его совершенно не замечаешь... Потом будет случайная встреча – у нас там, в Агаповом тупике, неподалеку от булочной; ты бежала на заседание кафедры (первый год аспирантуры – прогуливать эти глупые никчемные ритуальные заседаловки было нельзя!), он окликнул тебя, и ты едва вспомнила, кто же это с тобой хочет заговорить на улице... Узнала, наконец; школа, славное было время, дети бегали в сквер целоваться под сиренью; как же, как же... но извини, Федя, я очень тороплюсь, позвони вечером, вот мой телефон...

Он сказал: не надо, я знаю твой телефон...

Да? Как это мило, ну, тогда до вечера. И он, конечно, позвонит; однажды, будто бы невзначай, зайдет в гости с пышным букетом и бутылкой коньяка – вид у него загнанный, под глазами лиловые круги. Налаживает кооператив, объяснит, страшная морока, все кругом всего боятся и палки суют в колеса, приходится вертеться по шестнадцать часов в сутки...

– Можно я закурю, Зина? Спички там, на тумбочке, осторожней впотьмах, там зеркало твое стоит....

Ты поспеваешь за мной, охотник? Это хорошо, ты опытный охотник, чуткий, внимательный, тренированный; умеешь ходить по нашей тайге, жить у костра, ну так слушай: его визиты продолжаются примерно полгода, а потом я впервые заявляю милому другу Сереже Панину, что не поеду с ним в горы. Почему? Потому что выхожу замуж... Будь ты не охотник, а охотница, ты б меня понял... Я жутко, нечеловечески устала от Панина; он милейший человек, лучше в жизни я не встречала, с ним очень легко, просто и весело; с ним хорошо пить, бывать в компаниях, кататься на лыжах, говорить про книжки, лежать в постели – собственно, из этого долгое время и складывались наши отношения – но жить с ним нельзя.

Я опытная белка, если какая-нибудь молодая белка придет ко мне и заявит, что собирается с Паниным вступить в законный брак, я посоветую ей: милая, видишь вон ту высоченную сосну? Полезай на самый верх, на шаткую макушку, и кидайся вниз, чтобы разбиться насмерть... А с Федором Ивановичем можно было главное – жить. Эту жизнь питала – жалость; знаешь, нам, белкам, иной раз бывает ужасно жаль вас, охотников: я знаю массу браков, которые стартуют с этой линии. Она очень невнятна, почти невидима, но она есть; момент жалости поначалу крохотен, он размером с булавочную головку, однако со временем энергия его растет, расширяется, и это клейкое вещество затекает во все углы твоего дома; ты незаметно прилипаешь: к грязным его воротничкам, идиотской привычке выдергивать волосинки из носа, манере в пылу полемики едко морщить нос и приподнимать верхнюю губу, отчего в лице прорастает выражение мелкого грызуна.

Помнится, Серега был тогда дома, в квартире кавардак, на полу: лыжные ботинки, свитеры, носки, пуховые жилеты, отвертки, крепления, очки, лыжи, палки, перчатки, много портвейна – и все в кучу; узнав, почему я даю отбой, Панин долго молчал, открыл любимый им "Агдам", влил в себя стакан, утер рот ладонью и заявил, что я сошла с ума. Я рехнулась, потому что Катерпиллер (таково дворовое прозвище моего мужа) – полный ноль, пустое место: "Ну-ка, давай, махни портвейну и беги домой паковать рюкзак, завтра мы стартуем первым рейсом в Минводы; менять Терскол на Катерпиллера – это совершенный идиотизм!" Панин улетел один, билет я так и не сдала, он до сих пор хранится у меня дома; иногда я достаю его из стола, подолгу разглядываю и думаю: а если б этот билет был использован? Нет, охотник, судьбу не обманешь, билет таким и должен оставаться – чистым, не тронутым пометкой аэропортовской контролерши.

– Я налью себе немного, а? Не бойся, Зина, я не алкоголичка... Ты думаешь, мне легко – все это?..

– Да что ты, конечно...  – он поцеловал меня в щеку.  – Налей. И мне тоже чуть-чуть принеси.

Вот и хорошо, охотник, белки любят сладенький вермут, он успокаивает... Нам надо успокоиться, потому что путь наш теперь лежит на Пироговку. Почему туда? Там в клинике у меня работала хорошая приятельница, устроила мне консультацию у какого-то профессора; консультация была необходима, потому что через какое-то время у нас должен был появиться бельчонок... Когда впервые об этом зашел разговор, Федя просто поджал губы.

Не удивляйся, милый, что я так нагружаю эти слова, надо знать человека; порой один его жест или какая-то ужимка означают гораздо больше, чем миллионы слов; нет, он не возражал, не пытался спорить, устраивать скандал – он просто поджал губы; я понимала, что означает этот плотно стиснутый рот: делай, как знаешь, однако – без меня. Потом мы долго стояли в сквере на Пироговке; было холодно, меня знобило; профессор перед этим долго меня смотрел, потом наорал на меня; где ты делала аборты, дура!

У повивальной бабки, что ли? И сказал: это твоя последняя возможность, странно, что ты вообще забеременела; но запомни: если не теперь, то значит вообще – никогда! А я уже была не в том возрасте, когда белка может целыми днями носиться по веткам, летать с дерева на дерево, парить, карабкаться по стволам; мне надо было что-то решать раз и навсегда... И еще профессор сказал; при твоей комплекции, скорее всего, никак не обойтись без Кесарева...

– Зина, дай руку, дай – чувствуешь? Это шрам почти уже изгладился, но на ощупь его можно различить, чувствуешь?

– Да,  – сказал он, приподнялся на локте, навис надо мной.  – Слушай, Белка, может, не надо? Потом как-нибудь, в другой раз...

Да нет, охотник, нам надо торопиться; возможно, другого раза у нас с тобой не будет... И все у нас вышло интеллигентно, без скандалов, Федор Иванович просто поджал губы и отошел в сторону – не только там, в сквере на Пироговке, – он вообще отошел в сторону; несколько раз я потом его видела, случайно, мельком, мы кивали друг другу, произносили пару каких-то необязательных слов и расходились в разные стороны; я плохо знаю, как у него складывалась жизнь, говорят, он очень много работал. А бельчонок был очень слабенький – очень многие "кесаревы" бельчата слабее своих нормальных собратьев; весил он всего ничего, маленький был, худой; на третий месяц у меня кончилось молоко, он почти весь год болел и все время кричал по ночам – странно, что я не сошла с ума от этого крика; заседаловки на кафедре, естественно, прогуливала, просто не было сил дотащиться туда через весь город, из отдела аспирантуры названивали: "Что ж это вы, милочка, у нас уже и "первогодичники" по паре глав представили, а вы? Нет-нет, милочка, академический отпуск продлить нет никакой возможности" – ну и оставили двух белок подыхать с голоду. Они и так-то питались скверно, как в лютую зиму, когда запасенные с осени орехи да грибы все вышли; на аспирантскую сотню рублей не сильно разгуляешься... Эй, охот